Бренчит колокольчик, Фатали смотрит, как плывет горизонт, домик уменьшился, отец… по папахе узнает, что это отец, сестра стоит рядом, та, что разбудила, темный платок на голове, пока не чадра, но скоро, очень скоро вся будет укрыта с головы до ног.
«Эй, Фатали!..»
И развод, и возвращение на родину не без ведома Ахунд-Алескера — он живет почти рядом, в селе Хоранид, куда переселился в свите покровительствующего ему бывшего правителя Шеки Селим-хана, — его жены, дети, слуги, верблюды, телеги, арбы, кони, скот, навьюченные ослы, овчарки, пастухи, собственная охрана, еще какие-то люди; а неподалеку, в местечке Шюкюрлю, в часе езды на добром скакуне, ширванец Мустафа-хан, тоже покровительствующий ученому человеку Ахунд-Алескеру; ханы без ханств, и он обучает ханских детей мусульманской грамоте. «О боже, как ты коверкаешь арабскую речь!..» Ахунд-Алескеру постелили на лужайке, и бабочка, приняв маковый узор на паласе за цветок, села на него, Фатали не сводит с нее глаз и невпопад отвечает на вопросы своего нового учителя, дяди матери Ахунд-Алескера. Нанэ-ханум лежит в шатре, хворь у нее не проходит, только в первые дни, когда кончилось черное время в Хамнэ, она чувствовала себя лучше. Ушла головой под толстое, набитое шерстью одеяло, и лишь изредка доходит до нее голос Ахунд-Алескера — он ей за отца и сыну ее — как отец; ей теперь пожить бы, молода еще, что она видела?
День — арабский, коран; день — фарси; день — азербайджанский и по ходу кое-что из других тюркских языков. И даже — или предвидел будущность Фатали? и горские войны? знал он их, горцев, живя в Шеки, шумные, вспыльчивые, обидчивые!.. — учил Фатали различать: араб ли говорит или лезгин, выучивший арабский, быстро, съедая окончания, или, напротив, четко выявляя, как кумык, переходы между словами.
Ощущение покоя посещает Ахунд-Алескера лишь в утренние часы, когда царит оживление в большом стане. Появляются порой близ поселения какие-то вооруженные люди, но не трогают их, — то ли шахские воины, то ли кочующие племена.
Иногда соберутся ханы: «Надо спасать нацию!» А меж слов Ахунд-Алескер слышит: «…собственную шкуру». Чеченец Бей-Булат, этот разбойник, не дававший покоя Ермолову? О ком ты вспомнил?! Но звуки глушатся о густой и плотный ворс ковров и тюков постели над сундуками. «За горцем пошли люди, потому что честь у них есть!..» — «А чего ты раскричался? И его тоже, Бей-Булата, сманили, правда, при Паскевиче, присягнул на верноподданность, но так ему и поверили! убили, пустив слух, что кровная месть!..»
Самым безопасным местом казалась Ахунд-Алескеру Гянджа. Почему? Ахунд-Алескер пожал плечами.
— Как-как? — хохочет Селим-хан.
Елизаветполь, бывшая Гянджа, звучит в устах Ахунд-Алескера как Ельсебетпул — «ветер, корзина, деньги», «корзина денег, выдуваемых ветром».
— Опять переезжаем? — стонет Нанэ-ханум, худые ноги, желтое лицо, губы в волдырях. Но не успеют они обосноваться в доме бывшего ученика Ахунд-Алескера, неподалеку от мавзолея Низами, как ночью поднимется сильный жар, она будет бредить, а затем — резкое охлаждение. И ясность. «Фатали, — скажет она сыну, всю ночь не сомкнувшему глаз у ее постели. — Ахунд-Алескер тебе за отца, а Алия-ханум за мать…» Алия-ханум уже думала подыскать мужу вторую жену, чтобы та родила ему, и вдруг надежда: «Не усыновить ли Фатали?» И после сорокового дня, помянув дух Нанэ-ханум, Ахунд-Алескер усыновил Фатали, и отныне он стал называть двоюродного деда «вторым отцом»; но не имя свое дал Алескер мальчику в отчество — ведь жив отец! — а обозначение своего духовного звания — ахунд, и стал Фатали «сыном Ахунда», или «Ахунд-заде», или еще проще, на новый манер, — «Ахундов».
А место здесь — край огнедышащего вулкана!.. Далеко-далеко отсюда, в сердце империи, отыскалась горстка смельчаков, не иначе, как съели волчье сердце, и с оружием пошли они в декабре на могущественного белого падишаха.
И когда до Аббас-Мирзы, наследного принца в Тавризе, и до Фатали-шаха в Тегеране докатились слухи о смутах, говорили даже о гибели царя, Аббас-Мирза уговорил отца отомстить за Гюлистан — ведь случай какой! А в день, когда аллах принес Ахунд-Алескеру, денно и нощно думающему о паломничестве в Мекку, нежданную радость — Алия-ханум родила дочь! именно здесь, неподалеку от их дома, у мавзолея Низами Гянджеви, ударные части Аббас-Мирзы атаковали Елизаветполь. В тот июльский день император находился в Царском Селе. И ждал важной вести. Он стоял над прудом, бросал в воду платок и заставлял свою собаку выносить его на берег.
Вместо четвертования — повешение, «сообразуясь с высокомонаршим милосердием».
«Экзекуция, — говорилось в донесении, — кончилась с должною тишиною и порядком… сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть». Что? Древний обычай? Миловать упавшего с виселицы?! Никогда!
Не успел император, прочтя записку, запечатлеть для потомства: «…пять казненных проявили большое чувство раскаяния», как доставили новую радостную весть о первых победах на персидской границе.
Как отыгрывающийся игрок — Аббас-Мирза уже проиграл две войны: царю и турецкому султану, — он затеял третью войну, последнюю в своей жизни.
Гянджа пала в день приезда Паскевича. Два командующих: старый, десять лет наводил порядок во вверенных владениях, Ермолов, он еще не отозван, и новый, «с неограниченными полномочиями», только что назначенный.
После Гянджи пали и Эривань, и Нахичевань. Победы и на турецком фронте. «Граф Паскевич-Эриванский вознесся на высочайшую степень любви народной. Чиновники, литераторы, купцы, солдаты и простой народ повторяют хором: «Молодец, хват Эриванский! Воскрес Суворов! Дай ему армию, взял бы Царьград!» Наш Ахилл — Паске-вич-Эриванский!» И монумент при жизни — полк собственного имени!
Взята крепость Аббас-Абад, под угрозой Тавриз.
Разбили лагерь. Вскоре подошва гор со стороны Хоя запестрела вооруженными конными, и персы пригласили в шатер наследного принца Аббас-Мирзы царского посланника Грибоедова и его переводчика из знатного рода — Бакиханова.
Царская служба
— Да, мы были с ним неразлучны, Грибоедов и я, его языки: персидский, азербайджанский, арабский («и чего расхвастался перед юнцом?!»). — Чиновник старый, Аббас-Кули Бакиханов, и молодой, Фа-тали Ахунд-заде.
— Ад-зер-бид-зам — смешно не выговаривал он. А я поправлял: «Не «адзер», а «азер», огонь, пламя». «Азер-би-жан». «Не «би», а «бай», богатый, «огнем богатый». И еще «джан». Так и не смог Грибоедов выговорить.
— А Туркманчай? — нетерпеливо спрашивает Фатали.
— Был и Туркманчай.
Это село близ Тавриза, где подписали трактат: к России отошли все земли по эту сторону Аракса, и река стала границей; Иран обязался заплатить контрибуцию за возврат ему Тавриза и других захваченных азербайджанских земель по ту сторону Аракса (Паскевич — императору: «…по всей справедливости может за нами остаться!..»). «Бремя сие падает единственно на Аббас-Мирзу, — писал Грибоедов, — ибо шах решительно отказался способствовать на свою долю ко взносу сих денег». У него ведь такой гарем!.. шутка ли — двести детей! Аж золотые пуговицы пришлось спарывать Аббас-Мирзе с платьев своих жен!
Как же передать опыт молодому земляку Фатали? А разве опыт передается? Он, семь ступеней пройдя по военно-чиновной лесенке, уже полковник, а Фатали — только на первой ступени, прапорщик.
— Твое будущее — мое настоящее, Фатали.
— А как же твое будущее, Аббас-Кули-ага?
— Мое будущее — в моем движении к прошлому. Бакиханов уезжает в Мекку. Мекка — как повод, пока еще разрешают паломничества, но скоро и это прикроют! Кто-то сболтнул, Фатали слышал: «…мало ему царских чинов, захотелось еще мусульманского титула Гаджи».
А пока разрешено поездить в пределах империи, замкнутой, как кольцо, он путешествует по Кавказской линии, Донской земле, Малороссии, Великороссии, Лифляндии, Литве и Польше. В Варшаве — Паскевич, князь Варшавский. Он бледен, на него совершено покушение. «Туркман-чай!..» Радуется, а улыбка выходит кривая, еще не оправился. «Аллах пощадил!» Стрелок под Брестом плохо целился.
«Ольга Сергеевна? Неужто сестра Пушкина?!» И Аббас-Кули везет ее письмо в Петербург, родителям.
«Ты можешь, милая Оленька, себе представить удовольствие, которое я имел, получив твое письмо… Аббас обедал у нас. Он так обходителен, так любезен, так полон предупредительностью, что мы с ним были как старые друзья», — пишет дочери в Варшаву Сергей Львович.
«…Какой интересный человек, как он прекрасно выражается, я люблю его манеру держаться, он мне бесконечно нравится. Я благодарю тебя, что ты его прислала к нам… много рассказывал о тебе, мой милый друг, о твоем желании приехать в Петербург, но когда он мне сказал, что нет дилижанса от Ковно до Риги и обо всех неприятностях, которые ты сможешь иметь во время путешествия, я благодарю бога, зная, что ты в Варшаве», — пишет дочери Надежда Осиповна.
И Пушкин от Аббас-Кули в восторге: занимательный разговор с сыном Востока!
Вез в Петербург еще одно письмо: Паскевича — министру иностранных дел Нессельроде. «В персидскую войну службою Аббас-Кули-ага я был особенно доволен: совершенное знание им персидского языка и неутомимая деятельность принесли много пользы. Через него шла почти вся переписка с Персидским двором и таким образом сделались ему известны все отношения наши в Персии и весь ход нашей персидской политики… Чтобы удержать на службе Аббас-Кули-ага и вместе с тем показать нашим закавказским мусульманам, что правительство не оставляет без внимания людей, усердно ему служивших, настаиваю, чтоб он находился в распоряжении Министерства иностранных дел».
Но — устал, устал наш друг. И в такие секреты получил доступ! Отпустить? А вдруг во вред?.. Нет, не боязнь, и не таких ломали! А все же: нельзя ли испросить у императора разрешение дать ему отдых на какое-то время, сохранив почести и выплачивая жалованье? И ценят, и не верят! «…фамилия Бакихановых не замечена в измене и неблагонамеренных поступках против Российского правительства, но (!?), чтобы утверждать, что она искренне предана нам, этого нельзя допустить, как точно и о всяком другом мусульманине. Почему знать, что сия же самая фамилия, при перемене обстоятельств, не сделает того же, что теперь сделали его противники». Это пишет на запрос из Петербурга — совершенно секретно! — главноуправляющий барон Розен, «…вызван был мною в Тифлис, дабы дать ему особенное поручение («шесть месяцев в Тифлисе и — ни одного задания!»), чего, однако, не мог исполнить, ибо он, приехав сюда, обнаруживал беспрестанно столь сильное против меня неудовольствие, что я не мог уже иметь к нему никакой доверенности». Вспыхнуло восстание в Кубе — изолировать Бакиханова, отозвать! Пусть сидит в Тифлисе, держать его в Кубе опасно.
Износился! Иссяк! Тяжко, душит мундир! Недоверие!.. К кому?! Подозрительность друг к другу, недоверие к самим себе! Не видеть, не слышать барона! Отставка! Бессрочная! В село, в глушь!.. «Ты еще юн, Фатали!.. Твое будущее — мое настоящее!..»
— А они и своим не верят!
— Ты о ком?
В Петербурге — Александр Сергеевич (неужто через три года не станет его?!), брат его Лев-Леон, Софья Карамзина, князь Вяземский, Сергей Львович, Мирза-Джафар Топчибашев (хитер! принял христианство).
— Вспомни о Пушкине!
«…при Аббас-аге он ругал большой петербургский свет уже слишком зло, — пишет дочери Сергей Львович, — а на мое замечание — рассердился, да сказал: «Тем лучше, пусть знает — русский или иностранец, все равно, — что этот свет — притон низких интриганов, завистников, сплетников и прочих негодяев!»
Пушкин — жене: «Я перо в руки взять не в силе! Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство».
Нет, не уйти от себя!.. всюду преследуют, даже в его глуши!
В Мекку!
Но дороги опасные: чума, холера.
— С кем ты разговариваешь, Фатали?
— А разве я разговариваю?
— Ну да, ты сказал: «Как мне тебя понять?»
— С Аббас-Кули-агой.
— С Бакихановым?! — изумленье в глазах жены, хоть и привычна к странностям мужа. — Но он же, бедняга, умер!
— Да, да, умер… Между Меккой и Мединой, шел по стопам пророка Мухаммеда.
— Пожелал, говорят, умереть на священной земле.
— Мало ли что болтают?!
В дамасском караване, к которому примкнул Аббас-Кули, было двадцать тысяч паломников, чума никого не пощадила. «Гаджи (почетный титул за паломничество) — Аббас-Кули-ага (раб пророка Аббаса) — хан (из рода бакинских ханов)». Сбросить мундир, отбросить титулы, выкинуть ордена. И даже последний, «Льва и Солнца», так и не покрасовался на мундире. «Нет, не зря мы в нем сомневались!..» — вспомнили в царской канцелярии барона, когда пришла весть о награждении Бакиханова иностранным шахским орденом. И на письме игриво-ироническая, аж до кляксы, резолюция: «Он умер, следовательно персидского ордена носить не будет. К делам».
«И отчего тебя любили? И отчего люблю тебя я?..»
Фатали знал, как Аббас-Кули сказал о нем: «Хитрый шекинец!»
Встреч было много. Отпечаталась последняя — перед паломничеством Аббас-Кули в Мекку, и запомнилась первая, когда Ахунд-Алескер привез Фатали в Тифлис.
Гаджи Ахунд-Алескер удивительно быстро согласился с нежеланием Фатали стать, как он, духовным лицом. Отпор? Разрыв? Даже доволен как будто! Служить новой власти? Светские науки? Тифлис?! Что ж, есть там Баки-ханов, и он поможет! Но прежде была Нуха, бывший Шеки, новая школа, готовившая туземные кадры, а еще прежде — Гянджа и духовная школа, где Фатали отшлифует свой почерк, изучит, ведь дорога паломничества долгая и трудная, многие-многие науки!..
— Мы с тобой изучали? Ну да, кое-чему я тебя учил: ты постиг коран, науку о вере и ее истории, правила чтения и объяснения арабских книг, науку о всех верах на земле, учение о поэзии, законы гражданские и духовные, науку о кратком и пространном выражении своих мыслей, даже кое-что о лечении болезней молитвами! Что еще? Ах да, кое-что об астрологии — предсказывании будущего и науку о разгадывании снов, авось пригодится! Да, Гянджа… — и задумался Ахунд-Алескер: то ли о трудном паломничестве, то ли о том, что, может, изучит Фатали в Гяндже русский, ибо там расквартирован полк. — Есть там мудрый человек, не чета и мне — знаменитый поэт Мирза Шафи!
Была ночь. Фатали никак не мог уснуть. Встал, зажег свечу, придвинул к себе белый лист. И возникло во тьме:
«А вы послушайте теперь меня! Мы оба с вами на «эф», вы Фатали, а я Фридрих! Только вы на А, Ахунд-заде, или, как теперь у мусульман принято на русский манер, Ахундов, а я на Б, Боденштедт!..»
«На ваше Б, кстати, и Бенкендорф!»
«Ну, зачем так шутить?! Я же не говорю… Аракчеев!»
«Что вы так боязливо оглядываетесь?»
«Это невольно».
«А у нас ходили слухи, что вы чуть ли не в венской революции участвовали, да?»
«Помилуйте, я ведь все придумал — и меджлис поэтов у Мирзы Шафи, и его стихи! И у имама Шамиля я тоже не был, присочинил, а потом пойдет с моей легкой руки!..»
«Ну нет, вы это бросьте, Фридрих!»
«Вы меня не так поняли, Фатали! Конечно же он был, Мирза Шафи, вы мне рассказывали, он учил вас красиво писать в келье гянджинской мечети Шах-Аббаса! И вы помогли ему вырваться из гянджинского плена фанатиков, а в Тифлисе рекомендовали на свое место — учителем восточных языков при уездном училище, где в должности штатного смотрителя был ваш друг Хачатур Абовян! Я, между прочим, ваш рассказ записал, привычка такая, что услышу — фиксирую на бумаге, могу дать вам почитать. Да, был, но другой, вымышленный мной восточный мудрец, который якобы сочинял, а я переводил, и пошли мои песни по Европе! Пятьдесят немецких изданий!.. (Будет и сто семидесятое!) Издания на итальянском! французском! английском! голландском! испанском!.. даже на еврейском!»
?!
«Сам Антон Рубинштейн, ваш российский композитор, он жил тогда в Веймаре, написал дюжину романсов на эти мои немецкие стихи! Не слышали? А могли бы, между прочим! Лист восторгался ими!..»
«А я вам сейчас прочту: «Звучание и звон колоколов зависит от того, какая медь, звучанье в песне заключенных слов зависит от того, кому их петь!»
«И это — есть у меня!»
«Но их читал мне сам Мирза Шафи!»
«В келье мечети?» — а в глазах недоверие.
«Да, в келье!»
«А я, кстати, и этот наш с вами разговор уже записал. Но мы отвлеклись. Шамиль и Шафи. Мне нравится звучанье этих слов: Шаммм… Шаффф. Как и наши с вами «эффф». Я мечтаю написать о вас, чтоб и документ и фантазия!»
«Документальную фантазию?»
«Именно это!»
«Может, и меня не было?»
«Но я знаю одного Фатали, другой — другого, а третий, кстати, не он ли смотрит на нас? — третьего!.. Вот вы меня выхватили ночью из тьмы, вам никак не удавалось уснуть, и увидели меня таким. Я реальность, потому что я был, но я и фантазия, потому что таким меня увидели вы. Как же я могу, посудите сами, не придумать поэту-мудрецу романтическую любовную историю, непременно с трагическим исходом?! О его гянджинской возлюбленной Зулейхе, заметьте, какое имя! А ведь могу напомнить — и у Гете есть своя Зулейха! Он называл так, разве забыли? свою возлюбленную Марианну Виллемер! (ах вот какие у него мечты! Ну да, ведь пуст небосклон немецкой поэзии!). О да, я полюбил Кавказ, я был тогда единственным, наверно, немцем в Тифлисе, и я изучал ваш татарский язык, потому что он здесь язык-мост, это не лесть, а истина, в сношениях с многочисленными народами Кавказа, с ним можно быть понятным везде, где русский язык недостаточен!.. Да, да, и о тифлисской его любви к Гафизе? Слышите, какое я ей имя придумал! Я учился у Мирзы Шафи и арабскому, и фарси, он был начитан, образован, знал наизусть чуть ли не всего Фирдоуси, Хайяма, Саади, Физули! Он диктовал мне, импровизируя на ходу. Но какой восточный человек не играет на сазе и не поет?!»
«Я не играю!»
«Вот именно! И Мирза Шафи не играл и не пел тоже! А мне было так важно поэтически это окрасить для моих холодных рассудочных сородичей! И я писал: «Однажды на уроке дома у Мирзы Шафи он велел принести трубку и калемдан». Слово-то какое! И это так естественно, чтобы мудрец курил трубку… «Пиши, — сказал Мирза Шафи, — я буду петь!» И он спел мне много чудесных песен! И все поверили! Как же он мог и курить и петь?! И с какой стати, подумайте сами, дарить мне тетрадь своих стихов?! И тетрадь эта, и названье ее, «Ключ мудрости», — плод моей фантазии! И «Тысяча и один день на Востоке», и «Песни Мирзы Шафи», будто я лишь переводчик! Наивные читатели! Они просили меня показать оригиналы песен, от которых, как они писали, веет свежестью гор, хотя мне одному обязаны они своим существованием! Не будь меня, никто б не услыхал о Мирзе Шафи и его стихах!»
«Мы благодарны вам, что сберегли стихи Мирзы Шафи! Однако…»
Но Фридрих перебил:
«Это же для восточного колорита, игривая форма авторства, черт возьми!»
Видение исчезло. Но остался испещренный арабской вязью лист. Только что записанное о Мирзе Шафи «со слов Фатали».
Ведь вот какие, неужто свыше писанные? истории случаются меж Большим и Малым хребтами Кавказа: должен был в семье гянджинского зодчего родиться Шафи, он же Мирза Шафи Вазех, чьи стихи и песни, неведомые на Востоке, покроют себя громкой славой на Западе, чтобы потом вернуться на родную землю в поисках оригиналов, как душа ищет свою плоть; и должен был именно в Гянджу, в келью Шах-Аббасской мечети, где живет Мирза Шафи, зарабатывающий на хлеб уроками каллиграфии, привезти Ахунд-Алескер Фатали перед паломничеством в Мекку;
и где-то в далекой Германии, в Пейне, в Ганноверском королевстве, должен был в те же годы родиться Фридрих, по фамилии Боденштедт, которому непременно захочется приехать на Кавказ, он случайно познакомится в Германии с князем Михаилом Голицыным, станет наставником его детей, три года будет жить в семье Голицыных на Тверском в доме Олсуфьева, переводя по вечерам Пушкина и Лермонтова, чтоб закрепить в памяти приобретенный запас русских слов, и он примет (не сам ли напросился?) приглашение главноуправляющего Кавказским краем Нейгардта, приедет в Тифлис, чтоб прославить Мирзу Шафи, а затем… Но история эта длинная, а пока мы в келье мечети, куда определил своего приемного сына Ахунд-Алескер. Мирза Шафи учит Фатали, называя его «Мирза Фатали», дабы вдохновить воспитанника в его рвении к восточным наукам и каллиграфии.
Выводишь ты свои некогда придуманные арабами «алифы» и «беи» в различных их написаниях, прочтениях и соединениях каллиграфическим почерком «насталиг», очень ценящимся на Востоке, пишешь, будто ткешь, узор к узору, орнамент к орнаменту, рука устала, глаза слезятся, спина разламывается, и долго потом поет плечо; белизна бумаги радует, когда садишься, положив па колени дощечку и обмакнув тонкое тростниковое перо в чернила; «если все моря чернилами станут, а все леса — калемами, то и тогда не описать мне страданий, выпавших на долю мою», — звучат в голове чьи-то стихи.
Буквы — вроде стройных тополей или похожие на Ковш Семи Братьев на низком и черном южном небе, а то и на взлетающих лебедей; а сколько точек! будто родинки на белой щеке!
Разные чувства вызывает в людях эта вязь, которой выражаются слова в трех языковых системах — арабской, персидской и тюркской, — благоговение, будто берешь в руки не какую-то обычную писанину, а чуть ли не священное писание; и надо непременно — не то грех! — слегка прикрыв веки, приложиться губами; случается, письмо вызывает и иное чувство — безотчетный, почти мистический страх, первозданную боязнь, ведь премудрость-то какая! только избранным и постичь эту вязь… заклинание или безмолвное общение с неземными силами.
Но и иные чувства вызывает эта вязь: подозрительность — а ну, что ты там связал-соединил неведомыми крючками-закорючками, какую крамольную мысль запрятал, дерзость какую замыслил в этой своей тайнописи? бред фанатика, козни злодея, вероломство лазутчика. Чуждые звезды на чужом небе эта вязь! и чувство негодования: нет чтоб как у всех! страх, что уйдет-ускользнет нечто важное и не снести тебе потом головы.
— Да, Фатали, — говорит Мирза Шафи, — ты одолел, почти наизусть выучил премудрый, с обилием темных и неясных частей и смыслов коран. Мы с тобой говорили о суре «Скручивание», помнишь? «Когда солнце будет скручено, как фитиль, и когда звезды померкнут, отлетят, и когда горы с мест своих сдвинутся, и когда девять месяцев беременные верблюдицы будут без присмотра, и когда все звери столпятся, и когда моря перельются, и когда зарытая живьем будет спрошена, за какой грех она убита, и когда тайные свитки развернутся, и когда небо будет сдернуто, и когда ад будет разожжен, и когда рай приблизится, тогда душа узнает, что она приготовила…» А дальше как? Теперь ты!
И Фатали (сколько зубрил он эту суру!) продолжает: «…но нет, клянусь движущимися вспять, текущими и утекающими в небытие, и ночью, когда она тьма, и зарей, когда она дышит!.. и это не речь сатаны, побиваемого камнями; куда же вы идете? это ведь увещевание мирам, тем из вас, кто желает быть прямым. Но вы этого не пожелаете, если не пожелает он».
— Да, есть во что еще углубляться, чтобы постичь до самого донышка, хотя это недоступно разумению смертного, — в волшебные мгновения всевышний желал ниспослать Мухаммеду свои откровения, чтоб через него росло племя правоверных; да, не все ясно в коране, но жизнь впереди ясна, ибо закончились в этих краях кровопролитные сражения.