— Поспеешь! С батьком поговори, — и погрозила гармонисту сковородником.
Гармошка на время притихла, потом опять заиграла: сначала робко, но парни взбунтовались, и она понеслась во всю ивановскую, самозабвенно заливаясь высокими голосами. Кто-то подсвистывал, подухивал ей, и это придавало переборам широту и лихость.
А где гармошка, там и девки. К палисаднику Завгородних они слетелись, как сороки, и застрекотали наперебой, шумно полузгивая семечки. Время от времени многоголосое веселье покрывал визг.
— Раздурелись, бесстыжие! — ворчала Домна. — Черта вашей матери!..
В горнице — небольшой комнате, половину которой занимали печка-голландка, деревянная кровать и сундук — пили самогон. Весь первак собрали по соседям. С двумя бутылками водки явился отец Василий. Это был, пожалуй, один из немногих домов, где служитель церкви не раз оказывался под столом. Тетка Домна не верила ни в бога, ни в черта, а Макар Артемьевич, если и уважал божий храм, так только за то, что там служил его собутыльник. Отец Василий чувствовал себя здесь как рыба в воде и, подвыпивши, нередко обращался к всевышнему со словами, которые в устах других почитал за великий грех.
Писаря Митрофашку пригласила сама Домна. Его любили в селе за доброту и справедливость. Мужики ходили к Митрофашке за советами. Он же писал властям жалобы, не требуя за это никакой платы.
Митрофашка знал радости и печали каждой семьи и принимал их близко к сердцу, как свои собственные. Вот и сейчас он с теплой улыбкой поглядывал на Романа.
Разговор начался с расспросов о войне. Макар Артемьевич, сияющий, помолодевший, заговорил первым:
— Значит, в Карпатах был, сынок?
— Там.
— Не хвалят фронтовики эти места, — заметил кузнец, в раздумье разглядывая свои большие, как лопаты, ладони. — Горы-то как? Высокие?
— Горы — и горы. Иная саженей до двухсот кверху забирает, — ответил за Романа писарь. — Любопытно другое. Германцы-то — лютый народ или не шибко?
— Всякие есть. Офицеры позлей будут. А мужик везде подневольный. Только форма не наша да лопочут по-своему. — Роман бросил взгляд на отца Василия. — Бог у них готом называется. А ежели туго придется, «капут» кричат.
Трофим осторожно потрогал георгия, поблескивавшего на Романовой гимнастерке. И все посмотрели на крест так, как будто его только что заметили, сделав немаловажное открытие. Ведь село большое, с отличием же пришли немногие.
— За что, сынок, поимел награду?
— Ротного вытащил из-под обстрела, — коротко ответил Роман, налегая на свежие, душистые огурцы. — В грудь его стукнуло разрывной.
— Похвально! — снисходительно заключил отец Василий.
— На передовой, поди, жарко было? — поинтересовался Трофим.
— Не мерзли. Как начнет бросать тяжелыми или шрапнелью, пот прошибает.
— А вошь не тревожила? — ухмыльнулся поп.
— И такое случалось.
— Чрезвычайно мерзкая тварь! Однако скажу я тебе, отрок: кто находится между живыми, тому есть еще надежда, так как и псу живому лучше, чем мертвому льву…
Писарь Митрофашка повернул беседу на российские события. Пощипывая жидкую бороденку, он отставил в сторону недопитый стакан самогона, простодушно рыгнул:
— Будто Корнилову по шапке дали. А в центральных губерниях Советы.
— Может, и так. Да не враз во всем разберешься. Вот что голод кругом — это правда. Люди мрут как мухи. Особо по городам. Плохо живет Россия!..
— Солдаты-окопники, поди, ревкомы сорганизовали?
— Было дело. Командующего, к примеру, рядовым в окопы послали, несмотря на чин генеральский. А во главе дивизии прапорщика из пулеметной команды поставили. Антипов фамилия ему. Сибирский, с Алея… Ничего парень. Бравый. И к солдатам подход имеет.
— Когда страна отступает от закона, тогда много в ней начальников, а при разумном и знающем муже она долговечна, — заметил поп.
— Ты это о чем, батюшка? — насторожился кузнец. — Никак Николку жалеешь?
— Не Миколку, а богом данного государя — самодержца всея Руси.
— Михаила?
— Царь — имя ему. Как стадо не обретет спокойствия без пастыря, так держава немыслима без царя, — ответил отец Василий. — Оттого и беззаконие кругом, шум брани на земле и великое разрушение…
— И как же с генералом? Так и воевал? — спросил, ковыряя вилкой в зубах, писарь.
— Бежал. Не по носу пришлась служба солдатская. Вместе с адъютантом своим дал тягу. Только их и видели!
У висевшей над столом десятилинейной лампы описывал круги мотылек. Бился о стекло, часто перебирая крылышками, пока, наконец, не вспыхнул. Взметнулось пламя — и мотылька не стало.
— И люди вот так же, — проговорил Роман и почему-то подумал вдруг о Петрухе.
— Ты что, сынок?
— Время, говорю, трудное.
— Трудное, Роман! Поневоле конь гужи рвет, коли мочь не берет! — кузнец покачал взлохмаченной головой и вполголоса запел:
Пел Гаврила проникновенно, за душу хватал тоскою. Не слова — слезы разливал, горькие, мужицкие.
Задумались хозяева. Уставились в пустоту застывшими глазами гости.
И вот уже невыносимой стала песня, и кто-то должен был оборвать ее.
— Так-таки и пошли на мировую с германцем? — продолжил разговор писарь.
— Помирились. Сколь ни воюй, хлеба в закроме не прибавится.
— Твоя правда! — согласился Гаврила.
— Хочу, Рома, спросить… Верно ли, что царь Миколашка гвардии посулил: дескать, мириться не будет, пока германца не изгонит с российской земли? — спросил писарь.
— Так говорил. Только ведь воевал-то не Миколка. Наш брат сидел в окопах. А нам война вот как опостылела, — ребром ладони Роман черканул себя по горлу.
— Раньше воевали за веру, царя и отечество. А по-теперешнему выходит, что царя нету. Касательно веры разные толки идут. Благородные за нее держатся, а мужику на что вера? Ею брюха не набьешь.
— Лукавишь, Митрофан, постыдно, — загудел отец Василий. — Вера человеку нужна. Яко хлеб! Яко милость божья!
— Позвольте спросить, зачем? — развел руками писарь. — Зачем?
Макар Артемьевич, все время наблюдавший за сыном, поморщился: ему надоел этот разговор.
— Давайте выпьем лучше, чем попусту балакать, — предложил он.
— Нет, нет! Пусть отец Василий выскажет собственную точку зрения, — настаивал писарь.
— Лукавишь, Митрофан! — опять, словно в колокол, грохнул поп.
— Вы утверждаете бездоказательно. Да-с!
— Вера нужна! — отец Василий поправил бороду, открыл губастый рот и ловко опрокинул не допитый писарем самогон. Трофим, которому впервые пришлось быть в одной компании с батюшкой, опешил от удивления, а кузнец одобрительно кивнул вихрами.
— Мама! — позвал Роман. — Ты бы села, что ли? Закуски-то хватит уже.
— Ничего. Ешь, сынку. Тощой приехал. Поправляйся, — Домна провела рукой по лбу сына, словно хотела смахнуть с него паутинки морщин. И отошла, стыдясь своей ласки. Роман был младшим в семье, и она любила его больше всех. Любила такой неизбывной любовью, на какую способны только матери.
За окнами все еще лилось веселье. Звенела частушка:
Роман прислушивался: не пришла ли Нюрка? Кажется, нет. Он узнал бы ее по голосу. Весь вечер намеревался спросить о Нюрке у матери и не решился. Так и присохло на губах ее имя.
— А чехов видел? — почему-то шепотом спросил Митрофашка.
— Видел, — качнул головою Роман.
— Да… Наделали они делов! — и писарь смолк.
Гаврила снова принялся рассматривать свои ладони, о чем-то размышляя.
— А у нас все по-старому, — со вздохом проговорил Трофим. — Только и новостей, что солдатки брюхатели. Лукерья Ерина раза три недоносков выкидывала. Толкуют, будто с Мишкой Жбановым путалась, язви ее!..
— Не дело, Трофим, хлопцу про всякую погань объяснять, — буркнул Макар Артемьевич, недовольно сверкнув глазами.
— Оно, конечно. — По лицу Кожуры пробежала виноватая улыбка, по ему, видно, очень хотелось досказать начатое. И Трофим, подвинувшись к Роману, зашептал:
— Смертным боем бил Лукерью мужик, когда с войны вернулся. Потом рукой махнул, запил. Последний он теперь человек. И все баба, язви ее.
Роман с размаху звонко чокнулся с Трофимом и выпил до дна. Ему вдруг стало нехорошо. Закачался стол, по всему телу побежали мурашки. Где-то далеко прозвучал голос отца, скрипучий, словно чужой:
— В селе, сынок, третьего дня конокрада судили. Из Прониной мужика. Всем миром самосуд устроили. Помер.
— Вера умиротворяет душу, — веско бросил поп. — Вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом. Верою Авель принес богу жертву лучшую, нежели Каин. Верою блудница Раав не погибла с неверными…
Гаврила грозился оторвать голову кому-то. На улице все еще визжали девки. А Нюрки не было. Не пришла Нюрка. Знать, быльем поросли сумеречные стежки-дорожки. И встретит, как чужая… А ведь клялась, что ждать будет. Хотя кто их поймет! Падка коза до соли, а девка до воли.
Самогон растекался по телу. И когда Роман уснул, положив стриженую голову на стол, он увидел растерзанного конокрада и крутобровую Нюрку, которой отец Василий читал какую-то проповедь. Слова у попа лукавые, липкие, и вот они — не слова, а петля, что затягивается вокруг Нюркиной шеи.
Потом, уже на постели, Роман открыл глаза и в тяжелом тумане рассмотрел спящего на сундуке отца Василия с багровым, вспухшим носом. А, может, это и не нос, а чирий?
За столом сидели Трофим и Гаврила. Обхватив руками лысеющую голову, Трофим тонко скулил. По щеке его прозмеилась слеза и упала в рюмку.
— Я ему башку оторву, паршивцу! — хрипел кузнец, страшно вращая округлыми, диковатыми глазами.
«Пусть отрывает. Значит, так надо», — мысленно согласился Роман засыпая.
Рано утром, едва над бором побелела узкая полоска неба, на взмыленном, гривастом Чалке приехал с пашни Яков. Плечистый, высокий, он спрыгнул с коня, отпустил у седла подпруги и тяжело простучал коваными сапогами по крыльцу. Соседка Марина окликнула из-за плетня:
— Вот радость-то! Роман приехал! Мужик-мужиком!
— Раненый, — круто обернулся Яков.
— На живом все присохнет, — утешила Марина. — Моего Трохима так укатали, едва домой дополз. Спит.
Яков улыбнулся, торопливо махнул рукой и пробежал прямо в горницу. В полутьме опрокинул стул. Подошел к окну, открыл створки вместе со ставнями. В лицо ударило полынной свежестью палисадника. Сноп света ворвался в комнату, заиграл на не убранной со стола посуде.
Роман спал, свесив с постели круглую, как арбуз, голову. На смуглой щеке ясно обозначилась ямочка. Рот был чуть открыт, и при каждом вздохе по розовым припухшим губам пробегала легкая, еле уловимая дрожь.
«Такой, как был, — подумал Яков. — Разве, что похудел немного».
И вдруг кто-то громко чихнул раз — другой. Тут только Яков заметил на полу разбросившегося между столом и кроватью отца Василия. Поп глубоко дышал, со свистом выпуская из груди воздух. Густо обросшие бородой щеки раздувались при этом, отчего пастырь походил на хомяка.
Подойдя к кровати, Яков ласково потрепал брата по плечу:
— Рома! Вставай!.. Да вставай же! Ух, ты! Засоня!
— А? — голова взметнулась. — Яша?!
Расцеловались. Роман пристально посмотрел на румяное лицо брата, на лихо закрученные черные усы и проговорил с явным восхищением:
— Вон ты какой! Ну, и здоров же, Яша! Как медведь! — Роман толкнул брата в плечо. — Здоров!
— Левую зацепило?
— Ага. Есть, Яша, закурить? Мутит с похмелья. Ох, мутит!
Яков достал из кармана выцветших брюк кисет и протянул Роману.
— Жинка вышила, что ли? — спросил тот, закручивая папиросу желтыми от махорки пальцами здоровой руки.
— Жинка… Эх, ты, куряка! Цыгарку не можешь свернуть. Дай-ка помогу.
— Из Сосновки взял? — Роман кивнул на кисет.
— Оттуда.