Сжимая в руке бумажку, на которой Мышкин накарябал ему свой адрес, Акакий быстро шагал по улице Чернышевского, как вдруг был застигнут снежной метелью. Он всегда считал, что при таком морозе снега не бывает, и вот тебе на – колючий ветер лупит по лицу ледяной дробью. Нахлобучив шапку по самые глаза и засунув руки в самую глубину карманов, он не мог сдержать самодовольную ухмылку – пальто делало свое дело бесподобно, словно щит отражая белые кристаллики, и ему было тепло как в своей постели дома. Он стал вспоминать о том, как бедствовал в прежнем пальто, как он в нём дрожал и пританцовывал, как носился от одних дверей к другим словно какой-то псих, как у него ломило кости и текло из носа ... как вдруг почувствовал, как чья-то рука скользнула по его руке. Он инстинктивно отпрянул а, придя в себя, стал пытливо изучать идеально – овальное лицо девицы, которая схватила его за руку и шагала в ногу с ним так, словно они были старыми знакомыми, идущими на вечернюю прогулку. – Прохладный вечерок, –
проворковала она, заглянув ему в глаза.
Акакий не знал, что ему делать. Он вглядывался в ее лицо с восхищением и боязнью – неужели это происходит с ним? – плененный ее откровенными глазами и подкрашенными ресницами, светлыми локонами, окаймляющими ее меховую кепку, мягким призывным блеском ее импортной губной помады. – Я ... я не понимаю, – сказал он, пытаясь вытащить руку из кармана.
Она цепко держала его руку. – Вы такой интересный мужчина. Вы ведь работаете в министерстве? Мне нравится ваше пальто. Оно такое стильное.
– Извините меня, – сказал он, – Я ...
– Не хотите прогуляться со мной? Я сегодня свободна. Мы могли бы выпить, а потом ... – Она прищурилась и крепко сжала его руку, все ещё погруженную в карман пальто.
– Нет-нет, – ответил он. Его голос на слух показался ему неестественным и чужим, словно бы его вдруг вставили в чье-то чужое тело. – Вы понимаете, я не могу, правда ... я ... иду на званый ужин.
Они остановились и стояли так близко друг к другу, словно пара влюбленных. Она взглянула на него умоляюще, а затем сказала что-то насчет денег. Снежный ветер хлестал им по лицам, а пар от их дыханий перемешивался, образуя белые клубы. И тут вдруг Акакий кинулся бежать, помчав по улице так отчаянно, будто за ним гналась целая армия цыганских скрипачей и жадных американских ростовщиков. Его сердце бешено колотилось под стандартно-коричневым шерстяным костюмом, слоями пуховой подстежки и мягкой, но непромокаемой верблюжьей тканью его стильного пальто.
– Акакий Акакиевич, как я рад вас видеть. – Родион, поджидал его у двери, обдувая кончики своих пальцев. Рядом с ним стояла низенькая круглолицая дама в расшитом домашнем халате, которая, как понял Акакий, была его супругой. – Маша, – представил ее Родион и Акакий, слегка поклонившись, достал пакет с конфетами. К своему ужасу он обнаружил, что в уличной толкотне пакет слегка примялся и соевая глазурь запачкала донышко белого кондитерского пакета. Улыбка на Машиных губах вспыхнула и угасла так же быстро, как пролетает скоротечный видеоклип о сельскохозяйственном чуде. – Ну что вы, не надо было, – сказала она.
Квартира у Мышкиных была восхитительна, потрясающа, – ничего лучше Акакий не мог себе и представить. Три комнаты и кухня отлично обставлены, на стенах картины маслом – и всё это в распоряжении их одних, никаких соседей. Родион устроил ему экскурсию по квартире – в кухне новая плита и холодильник, а в гостиной комнате – двухместная софа. В спальне в детской кроватке спала их дочурка Людмила. – Я просто без ума, Родион Иваныч, – лебезил Акакий, попутно недоумевая, как это его коллега сподобился так здорово пристроиться. Да, это верно, что Родион, занимая должность заместителя Главного деловеда тридцать второго отдела, получал побольше его, верно также, что из-за своей матери Акакий фактически жил на пол зарплаты, и все же, ему казалось, что достаток сотрудника слишком превышает его трудовые доходы. Родион как раз демонстрировал ему швейцарские часы с кукушкой. – Очень приятно слышать это от вас, Акакий. Да, – он дунул на пальцы, – нам она кажется уютной.
Ужин отличался разнообразием блюд: сначала прозрачный бульон, затем рыба в сливочном соусе, затем маринованные сосиски с белым хлебом и сыром, а потом ещё цыплята табака, галушки и брюссельская капуста. По ходу пиршества Родион подливал всем водки и французского вина, а на десерт подал вишневый торт и кофе. Узнав среди гостей лица нескольких коллег с работы, пусть даже не помня их фамилий, Акакий зачем-то стал дискутировать со своим соседом по столу насчет преимуществ мелодичности джаза диксиленд перед какофонией свободного джаза. Хотя он не слыхал ни о каких разновидностях джаза (он вообще имел очень смутные представления о джазе: какая-то дебильная негритянская мутотень из Америки с визжащими трубами и саксофонами), однако согласно улыбался и даже задавал попутные вопросы, пока его собеседник рассуждал об особенностях того или иного музыкального течения. Начав робко пригубливать винца от стоящего перед ним бокала, Акакий обнаружил, что всякий раз, когда он глядел на него, бокал был снова был полон, а Родион, сидящий во главе стола, ободряюще ему улыбался. Его охватило чувство глубочайший любви и признательности к этим собравшимся рядом с ним людям, его товарищам, мужчинам и женщинам, чьи интересы и познания отличались такой широтой, а речи – такой мудростью, что в какой-то момент он осознал, как много он пропустил, и что до сих пор жизнь обходила его стороной. И когда Родион предложил тост за здоровье Маши (ведь, в конце концов, это был её день рождения), то первым, кто поднял свой бокал, был Акакий.
После кофе выпили ещё водочки, перекинулись в картишки и дружно запели хором. Это были все старые мелодии, которые Акакий пел ещё ребенком, но они воскресали из глубоких недр его памяти так исправно, что ему удавалось петь так, будто он репетировал их ежедневно, совсем не сбиваясь. Когда же он, наконец, удосужился глянуть на часы, то ужаснулся, поняв, что уже второй час ночи. Глаза Родиона были красными, а пятно на его щеке, казалось, стянуло на себя весь цвет с его лица. Маши нигде не было видно и в комнате кроме него оставался лишь ещё один гость – знаток джаза, да и тот мирно похрапывал в уголке. Акакий вскочил на ноги и, сердечно поблагодарив хозяина словами «Лучшего праздника я не видывал уже долгие, долгие годы, Родион Иваныч», – бросился на безлюдную улицу.
На улице по – прежнему валил снег. Пока Акакий сдирал волокна мяса с куриных костей и с поднятым бокалом распевал «Прощайте, скалистые горы!», снег бесшумно и незаметно, но неуклонно, падал и на данный момент уже укрыл своим гладким ровным белым покрывалом улицы, лестницы и крыши, словно перхоть цепляясь к капотам автомобилей и рамам бесхозных велосипедов. Насвистывая, Акакий шагал по снежному покрову по щиколотку высотой, впервые забыв о своих треснутых ботах из искусственной кожи и разлезшихся перчаток. Лисий воротник его пальто грел так, будто это была горячая ладонь, положенная на шею. Он свернул на Красную площадь с мыслью о том, как же ему повезло.
Площадь выглядела столь же призрачно и безжизненно, как поверхность луны, нехоженая и белая. За спиной у него красовался предмет сокровенного турецкого вожделения – Покровский собор, а впереди маячила темная глыба мавзолея Ленина под тусклыми, размытыми снежным туманом огнями города.
Стоило ему миновать мавзолей, как всплыли перед ним откуда ни возьмись двое типов. Один, долговязый, скулы острые как сабли, с мерзкими азиатскими усами, исчезающими в складках шарфа, второй, плюгавый, в капюшоне.
– Эй, товарищ, – гаркнул ему долговязый, подскочив к нему из темноты, – а пальтишко-то на тебе моё!
– Нет-нет, – возразил ему Акакий, – вы, должно быть, обознались, – но тот уже схватил его за ворот и поднёс к его лицу кулачище размером с футбольный мяч. Пару раз качнувшись у его носа, кулак исчез во тьме, после чего раза три-четыре заехал ему под дых. Как подкошенный Акакий грянулся оземь и пока здоровяк перекатывал его, а второй гопник стягивал за рукава с него пальто, он ревел словно кинутое на произвол дитя. Секунд за десять всё было кончено.
Лежа на снегу в позе эмбриона в своих стандартно-коричневом шерстяном костюме и ботах из искусственной кожи, Акакий изо всех сил пытался отдышаться. Грабители исчезли. Неподалеку кремлевская стена прочертила белую полосу на фоне ночного неба. С легким шуршанием падал снег.
Акакий даже понятия не имел, как добрался домой. Очень долго он просто лежал на снегу, потрясенный чудовищностью совершенного против него преступления, последние оставшиеся крупицы его доверия и преданности идеалам советского строя таяли на глазах. Он помнил, как снежинки щекочут ему губы, как тают на веках его глаз, и при этом, как ни странно, испытывал ощущение тепла и уюта, помнил также, что испытывал какое-то неодолимо – заманчивое желание забыться, уснуть, отключиться. Он лежал на снегу в полубессознательном состоянии, а в ушах его снова и снова, как в заевшей пластинке, начала эхом звучать цитата Генсека Партии: «Наша цель сделать жизнь советского народа ещё лучше, ещё прекраснее, ещё счастливее.» – Ну да, конечно, – подумал он ещё, лежа на снегу. И тут появились мужчина с женщиной, ... или это было двое мужчин с женщиной? ... они чуть было не споткнулись о него в темноте. – О господи, – воскликнула женщина, – это же какой-то убитый бедолага!
Они помогли ему подняться на ноги, отряхнули снег с его одежды. Будучи вне себя от холода, он, тем не менее, жаждал справедливости – кто сказал, что мир справедлив или что все играют по одним и тем же правилам? – он просто пылал целеустремленностью. – Караул! Милиция! – заверещал он, когда рука в перчатке поднесла к его губам флягу с водкой. – Меня ограбили.
Эти люди, лица и голоса которых явились к нему как во сне из пелены снежной вьюги, отнеслись к нему очень сочувственно, но при этом они держались также весьма настороженно, даже сухо. (Похоже, они не совсем понимали, как им воспринимать его историю – был ли он пострадавшим гражданином, как он утверждал, или же просто дешевым попрошайкой, клянчащим себе на похмелку после бурной попойки?) В итоге они проводили Акакия к ближайшему отделению милиции, на ступенях которого его и оставили.
Когда, через тяжелые двойные двери Акакий ввалился в мрачный вестибюль РОВД Большая Ордынка, карманы и рукава набиты снегом, заиндевевшие брови, нижняя губа дрожит от возмущения, на часах было три часа ночи. Четверо дежурных милиционеров стояли в углу под советским знаменем, попивая чай и приглушенно балагуря, ещё двое сидели на первой из бесконечной вереницы скамей и играли в нарды. В дальнем конце зала на возвышении за столом размером с грузовик восседал щекастый офицер с тяжёлыми веками глаз.
Акакий кинулся через зал с такой скоростью, что встречный поток воздуха стал сдувать с его костюма куски спрессованного снега. – Меня избили и ограбили! – заверещал он каким-то не своим, сдавленным голосом, словно кто-то держал его за горло, – В общественном месте. На Красной площади. Они забрали ... забрали ... – здесь его обуял такой мощный порыв жалости к себе, что он едва сдерживал слезы, – забрали моё пальто!
Сидящий за столом лейтенант глянул на него свысока, весь такой большой, таинственный, с головой огромной и косматой как у циркового медведя. За спиной у него на стене огромная фреска, изображающая Ленина за штурвалом корабля государственной власти. После затяжного мертвого влажного молчания лейтенант приложил пухлую ладонь к глазам, затем поворошил какие-то бумаги, и наконец стал дожидаться, пока к нему не подсядет секретарь. Последний также был в милицейской форме. На вид ему было лет восемнадцать-девятнадцать, лицо изрыто прыщами. – Вам, товарищ, надо заполнить этот бланк, изложив существенные подробности, – сказал секретарь, вручая Акакию с десяток типографских листов и контрафактную шариковую ручку, – а завтра утром ровно в десять вам надо будет опять вернуться к нам.
Акакий смог заполнить бланк (место работы, дата рождения, фамилия матери, размер обуви, номер ордера на жилье, статья последней судимости и т. д. и т. п.) лишь в начале пятого утра. Отдав его секретарю, он рассеянно схватил свои перчатки и шапку и побрёл в самую гущу бури, точно так же, как ведет себя ошарашенный и потрясенный единственный уцелевший в кораблекрушении.
Проснувшись утром, Акакий встрепенулся от ужаса, что проспал. Будильник украинского производства подвёл, не зазвонив вовремя, и на часах было уже четверть десятого. Он не успевал на работу, не успевал на приём в милицию. А тут ещё у него разболелось горло, влажный кашель разрывал ему лёгкие, но страшнее всего было то, что он лишился своего пальто – его трехмесячное жалование пропало, украдено, вылетело в трубу. Всё это вместе свалилось на него, как только он поднял голову от подушки, и он опять упал на неё обессилевший и поникший под грузом как свалившейся на него беды, так и фактом своего разочарования в догматах коммунизма. – Владимир Ильич Ленин! – вскричал он, помянув имя великого идола всуе и именно в то самое время, как мимо его кровати пробегали шестеро хихикащих отпрысков Ерошкиных по дороге в школу, – как мне теперь быть?
Если б он был в силах похоронить себя здесь и сейчас, насыпать над своей кроватью слой земли высотою в три метра, он бы сделал это. Какой смысл всё это продолжать? Однако тут он вспомнил про милицию – а вдруг она уже задержала грабителей, посадила их туда, где им было место, за решетку, вдруг она уже вернула его пальто. Он представил себе, как медведеподобный лейтенант вручает ему его с извинениями, а затем благодарит его за четкое описание преступников и за то, что так быстро и без колебаний заполнил заявление о преступлении. В то время как он натягивал на ноги стандартно – коричневые шерстяные брюки и боты из искусственной кожи, его сознание было всецело поглощено картиной его пальто, он на минуту погрузился в грезы, вспоминая его мягкость, его очертания, его простое и скромное изящество. Сколько же он обладал им – менее двадцати четырех часов? Ему хотелось завыть.
Его рука дрожала, когда он завязывал свой цвета хаки галстук, причесывал пальцами волосы и пытался дозвониться к себе на работу с телефона Ирины Ерошкиной: – Алло! Кропоткинская прачечная. Чем могу помочь? – услышал он в трубке и, повесив её, снова набрал номер. Тут же на линии какой-то голос с резким произношением согласных, непоздоровавшись и непредставившись, стал диктовать набор цифр: – Два–девять–один–четыре–два–два .... В животе Акакия полыхал пожар, а голова была такой пустой словно её надули гелием. Швырнув трубку, он подобрал жалкие рваные лоскуты своего старого советского пальто и выскочил за дверь.
На часах было три минуты одиннадцатого, когда он, как какой-то псих, бездыханный, дрожащий, волочащий за собой грязный спутанный войлочный шлейф от подкладки, ворвался в двери милицейского отделения, где со всей дури налетел на сгорбленную бабушку в головном платке – почему она показалась ему такой знакомой? – и с ужасом осознал, что вестибюль, бывший совсем пустым ещё всего лишь шесть часов тому назад, сейчас был битком набит людьми. В ответ на его наскок бабушка окрестила его обидным прозвищем и, бросив на пол торбу со свеклой, хуками обеих рук отвесила ему смачных люлей.
Оказывается, она стояла в бесконечной, петляющей очереди, которая закручивалась назад и дважды огибала помещение. Проследовав в конец очереди, Акакий спросил мужчину в высоких сапогах и татарской шапке, что здесь творится. Мужчина поднял глаза от изучаемого им шахматного задачника и смерил Акакия безучастным взглядом, – Вы, товарищ, видимо, хотите подать заявление о преступлении?
Акакий прикусил нижнюю губу. – У меня отняли пальто.
Мужчина показал ему густо усеянный визами бланк заявления. – Вы ещё не забрали своё заявление?
– Да нет, я хотел ...
– Вам нужно в первую дверь налево, – сказал ему мужчина, вернувшись к своему задачнику. Глянув в сторону двери, куда направил его собеседник, Акакий увидел, что к ней тянется почти столь же длинная очередь, что и первая. Его желудок перевернулся как яйцо в кипящем котелке – ждать придётся долго.
В пол пятого, когда Акакий уже стал терять надежду добраться до заветных недр отделения милиции и, следовательно, увидеть когда – либо опять свое пальто, мужчина в форме ОБХСС прошагал вдоль очереди к тому месту, где стоял Акакий, и, щелкнув каблуками, спросил, – Вы А. А. Башмачкин? – ОБХСС был ведомством Министерства внутренних дел, официально расшифровываемым как «Отдел Борьбы с Хищением Социалистической Собственности», задача которого, как ежедневно напоминали Акакию пресса и телевидение, состояла в подавлении деятельности «черного рынка», в частности, в устранении деляг, спекулирующих гостоварами, а полученную наживу тратящих на предметы роскоши, нелегально завозимые из-за рубежа. – Да, – ответил Акакий, моргая, – у меня отняли пальто.
– Пройдемте-ка со мной, пожалуйста. – Развернувшись на одном каблуке, сотрудник зашагал в ту сторону, откуда пришел, а Акакий поспешил за ним. Они быстрым шагом прошли мимо шестидесяти хмурых граждан, составляющих переднюю часть очереди, прошли через тяжелые деревянные двери в кабинет, кишащий потерпевшими, подозреваемыми, офицерами милиции и секретарями, затем через вторые двери по коридору и наконец вошли в длинный зал с низким потолком, где доминировал лакированный конференц – стол, во главе которого в гордом одиночестве восседал какой-то тип, плешивый, чисто выбритый, в футболке, брюках слаксах и тапочках. – Садитесь, – сказал он Акакию, указывая на ближний к себе стул за столом. – Последи-ка за дверью, Замётов! – бросил он сотруднику ОБХСС.
– Так, – сказал он, прочистив горло и сверяясь с бланком, лежащим перед ним на столе, – вы А. А. Башмачкин, верно? – Его голос казался таким сердечным, свойским, он растекался по комнате как патока. Ему бы работать сельским фельдшером, писателем детских книжек или добродушным ветеринаром, приглядывающим за старой коровой, которую бабушка Акакия держала на привязи во дворе в его детские годы на Урале. – Я – капитан Жареное, КГБ, – представился он.
Акакий с нетерпением кивнул. – У меня отобрали моё пальто.
– Понимаю, – ответил Жареное, подавшись вперёд, – может, расскажете мне об этом?
Акакий рассказал ему. В подробностях. Рассказал ему о насмешках, которым он подвергался на работе, об обещании Петровича сшить ему пальто, о самом пальто и о зверском, антикоммунистическом нраве негодяев, отнявших его у него. Когда он дошёл до конца, на его глаза аж навернулись слёзы.
Жареное терпеливо выслушал повествование Акакия, перебив его лишь дважды – чтобы спросить адрес Петровича и чтобы узнать, что Акакий делал на Красной Площади в пол второго ночи. Когда Акакий полностью излил душу, Жареное щелкнул пальцами и в комнату вошёл борец со спекулянтами из ОБХСС и положил на стол какой-то сверток. Жареное махнул ему и тот разорвал обёрточная бумагу.
Акакий чуть было не вскочил со стула – на столе перед ним лежало столь же непорочное и шикарное, как в тот миг, когда он впервые его увидал, его пальто. Он был вне себя от радости и ликования, без ума от благодарности и блаженства. Он вдруг вскочил со стула и стал сжимать руку сотрудника ОБХСС. – Не верю своим глазам, – воскликнул он. – Вы нашли его, нашли моё пальто!
– Минуточку, товарищ Башмачкин, – сказал Жареное. – Я ещё не уверен, сможете ли вы опознать это пальто как именно то, что у вас отобрали сегодня ночью. Может быть на подкладке вашего пальто была нашита ваша фамилия? Или, может, скажете мне, что было у вас в карманах?
Акакий готов был расцеловать его лысую макушку, танцевать с ним по комнате – до чего же же добрые у нас милиционеры, такие компетентные, подготовленные и толковые. – Да, конечно. Э ... в правом внутреннем кармане была газетная вырезка с заметкой о производстве сыра в Челябинске – просто моя бабушка часто делала его свой, домашний.
Жареное обшарил карманы, откуда извлёк семь копеек, карманную расчёску и аккуратно сложенный газетный лист. Он прочёл заголовок: – «РОСТ ПРОИЗВОДСТВА СЫРА». Ну что ж, я думаю, это неопровержимое доказательство того, что пальто принадлежит товарищу Башмачкину, не так ли, Замётов? Если, конечно, он не экстрасенс, – усмехнулся Жареное, а Замётов, чувства юмора у которого было как у овчарки, лишь буркнул что-то в знак согласия.
Акакий расплылся в улыбке. Он улыбался как космонавт на параде, как студент, награждённый золотой медалью имени Карла Маркса перед лицом всего преподавательского и студенческого коллектива. Он уже шагнул вперед, чтобы поблагодарить капитана и забрать своё пальто, однако Жареное, вдруг посуровевший, жестом руки остановил его, после чего склонился над пальто с перочинным ножиком. Словно завороженный Акакий наблюдал за тем, как капитан ловко вспарывал несколько швов, крепящих подкладку пальто к внутреннему краю воротника. Безупречно наманикюренным ногтем большого пальца Жареное подцепил и вытянул из-под подкладки на свет божий фирменный ярлык. Акакий не мог поверить своим глазам – черной нитью по белому ацетатному шелку было вышито: MADE IN HONG KONG (СДЕЛАНО В ГОНКОНГЕ).
Вся его эйфория улетучилась вместе с голосом капитана, – Вы бы присели, товарищ.
С этой минуты жизнь Акакия дала крутой поворот, после чего стремительно пошла вниз по спирали словно безвозвратно и фатально затянутая в сливную воронку. В конце концов Капитан Жареное отпустил его, но лишь после трёхчасовой «жарки», изнурительной нотации по поводу гражданского долга, и наложения штрафа в размере ста рублей за приобретение контрабандного товара. Его пальто, конечно же, было конфисковано в доход Советского государства. Акакий вышел из конференц-зала совершенно подавленным, чувствуя себя выжатой тряпкой, раздавленной мухой. Да, утрата пальто была для него весьма тяжким ударом. Но беда ведь не только в пальто. Главная беда в том, что всё, во что он верил, всё, ради чего работал, всё, чему его учили с того дня, когда он сделал свои первые робкие шажки или в шуме общей трескотни пролопотал свои первые слова, всё это тоже потеряно. Часами в отчаянии бродил он по улицам, а колючий, безжалостный ветер совал свои ледяные щупальца сквозь худое сукно его совдеповского пальто.
Простуда, которую он заработал на Красной площади только усугубилась. Враждебные, оппортунистические вирусы спелись и стали действовать сообща и простуда переросла в грипп, бронхит и пневмонию. Акакий слёг в постель, сгорая в жару, не в силах дышать, он чувствовал себя так, будто в глотку ему всунули носок и растянули его на печи, чтобы поджарить. Соседка Романова пыталась кормить его борщом, другая соседка Ирина Ерошкина распекала его за то, что запустил себя, а её муж вызвал врача, молодую девчонку, которая училась в Якутске и, как выяснилось, даже едва знала, куда поставить термометр и как померить температуру. В итоге она прописала ему покой и сильнодействуещее рвотное лекарство.
В один момент его горячки Акакию пригрезилоь, что трое или четверо ерошкинских сорванцов затеяли над его кроватью игру в дартс, в другой раз он будто наяву видел, что белобрысый блатной с его работы издевался над ним, требуя надеть треснутые боты из искусственной кожи и быть мужиком вернуться на работу. Когда же пришёл его последний час рядом с ним был Стаднюк. Старец, лысая голова которого сверкала ярко как летнее солнце, склонился над ним и голосом скрипучим и ворчливым наставлял: – Ах ты дурачина-простофиля желторотая, ведь я же говорил тебе! Слепондя ты, слепондя! – Старческие дёсны щёлкали как раскаты грома, словно в уши Акакию хором орал весь мир. – Ты, видно, до сих пор думаешь, что берлинскую стену построили, чтобы не пускать их к нам, а не наоборот? Да? – настойчиво вопрошал старец, как вдруг Акакий закричал, голос его срывался от страха и изумления – должно быть, это он вновь мысленно прокручивал инцидент на Красной площади: за ним гнались гопники, ступни его гулко стучали по мостовой, пальцы вцепились в кремлевскую стену, – Скорее! – завопил он, – скорее! Дайте же кто-нибудь мне лестницу! ... – и тут он затих.
Той зимой, однако, в Москве не было замечено ни единого сдирающего с прохожих пальто привидения – ни единой жаждущей отмщения мёртвой души, вставшей из неуютной могилы, чтобы свести счеты с ещё живущими. Никакого уменьшения потока иностранных пальто, идущего через финскую границу или через сеть доков одесского порта, а также едущего в битком набитых чемоданах жён дипломатов или багаже партийных функционеров, возвращающихся из загранпоездок, также не наблюдалось. Нет, жизнь шла своим чередом. По улицам сновали Жигули, деловоды занимались документами, писатели писали книги, старику Стаднюку пришлось откопать старинного дружка, чтобы помог ему захапать жилплощадь Акакия, а Ирина Ерошкина снова «залетела». Родион Мышкин какое-то время вспоминал об Акакии, покачивая головой за бутербродом с языком или медля на секунду во время обеденной шахматной партии с Григорием Страврогиным, тем самым борзым блондином, которого теперь пересадили за стол Акакия. Что до капитана Жареное, то ему лишь раз приснился кошмарный сон, в котором он видел, как тот самый деловодишка нагишом ворвался в конференц-зал и вновь завладел своим пальто. Вот, собственно, и всё. Родион довольно быстро забыл своего бывшего коллегу - гамбиты Григория увлекали его гораздо больше. Капитан же Жареное наутро после своего дурного сна открыл свой шкаф и нашёл злосчастное пальто в целости и сохранности там, где его и повесил, - между своими двумя сорочками и парадным мундиром. Больше он ни разу в жизни не вспомнил ни о каком Акакие Акакиевиче, а когда он, весь горделивый и торжественный, появлялся в новом пальто на улице, прохожие неизменно принимали его за самого Генсека.