Он уже хотел было втолковать возчику, как нужно разговаривать с председателем временного комитета, но раздумал: «Какой смысл кулаку растолковывать?» Чтобы успокоиться, он тоже принялся разгружать телегу, не преминув с гордостью про себя заметить: «Убежу личным примером».
Они уже кончали разгрузку, когда появился Саву Макавей в белых от пыли ботинках, тяжело опираясь на узловатую палку, словно проделал немалый путь.
— Ишь ты, вы все еще здесь…
— Здесь еще, здесь.
Под рыжими от махорочного дыма усами Иоана Попа мелькнула злорадная улыбка. Саву Макавей, который понял, что она означает, кашлянул, прочищая горло, поставил палку в угол и, принимаясь за работу, пробурчал себе под нос:
— Ладно, ладно. Что делать-то? Всяко случается, все мы люди… Лучше поздно, чем никогда.
Иоан Поп громко расхохотался, обнажая редкие пожелтевшие зубы. Женщины тоже засмеялись, хотя и не поняли, в чем дело. Иоан Поп захохотал еще громче и отпустил новую шутку:
— А знаете, мы ведь подходим друг к дружке! Два таких молодца и две такие красивые девушки.
Теперь всем стало весело, хотя откуда было знать женщинам, что несколько часов тому назад Иоан Поп и Саву Макавей ломали себе голову и так и этак, ища выхода. Женщины не были на партсобрании в Кэрпинише, где произошла небольшая перепалка. Причин для этой перепалки было много, но главной был этот клуб, где они оба теперь усердно разгружали доски и дранку.
Секретарь организации утемистов Тодераш яростно обрушился на собрании на Саву Макавея за то, что тот не помогает утемистам в Ниме. «Это же позор! — кричал он. — Во всем районе не случалось такого, в Ниме утемисты не платят взносов, не провели весной заседания ячейки, одним словом, ничего не делают».
Но Макавея это мало заботило. Он пекся о семенах, севе, осенней вспашке. И не в свое дело лезть не собирался.
Тогда Тодераш, удивив всех присутствующих, напустился на самого председателя за то, что тот забыл про клуб в Ниме, бросив его на произвол судьбы. Так прямо и сказал: «…бросив на произвол судьбы». Разве это порядок? Зачем тогда выбрали председателем?
— Ты меня не учи, как вести работу, я тебе в отцы гожусь, — твердил взъерошенный Иоан Поп.
— Правильно делает, что учит, — вступил в разговор Ион Чикулуй. — Было бы неплохо, если бы ты намотал на ус то, что он говорит.
— Как бы не так! Чтобы каждый молокосос в мои дела совался? Что же тогда с авторитетом председателя будет?
— Авторитет ты трудом заработаешь, а не словами…
И пошел, и пошел… Больше часу Ион Чикулуй только и делал, что продирал с песочком то Макавея, то Иоана.
— У меня сев… — попытался оправдаться Саву Макавей.
— Из-за посевной кампании и у меня клуб в Ниме вылетел из головы, — поддержал его Поп.
— Это не извинение. Мы коммунисты, а задача коммунистов не одна только посевная. Наша задача — общий подъем жизни народа. Ведь мы не чиновники.
После Иона Чикулуй стали выступать другие. Ни у кого не нашлось доброго слова. Макавей и Поп опустили головы и замолчали. Да и что было говорить? Против правды не пойдешь. Сеять-то сеяли, а вот поставки шли с трудом, совет еще не обеспечил комуну дровами, а клуб в Ниме просто курам на смех. Иоан Поп с грустью думал: «Только плохое они и видят. А кооператив? Такого налаженного, так хорошо снабженного, как наш, нигде нет. А свиноферма? Про все они забыли!» Но напомнить постеснялся. Все равно это не оправдало бы его в глазах товарищей. И он, сгорая от стыда, молчал.
— Бывает, товарищи, случается… Все мы люди… Но… даю вам обещание помочь. Лучше поздно, чем никогда, — забормотал под конец Саву Макавей.
С собрания они вышли вместе, разгоряченные, препираясь шепотом:
— И как это ты, Саву, не помог клубу?
— И это ты говоришь? Сидишь, как барин, за столом, выберешься к нам раз в месяц, спросишь: «Какой процент всхожести?» — и сразу: «Ладно, я поехал…»
— Ну-ну, будто уж так…
Так что неспроста улыбался и шутил Иоан Поп. Оглядев маленькими беспокойными глазками пятнистый, в заплатах дом, председатель уперся руками в бока.
— Завтра придет плотник, вставит рамы и починит крышу. К следующему воскресенью настелем пол и, если хватит досок, сделаем сцену, — сказал он.
Ана и Мариука бросились друг другу на шею, готовые плясать от радости. Глядя на них, Иоан Поп с гордостью думал: «И я на что-нибудь гожусь, смотри, как довольны». А Саву Макавей сказал про себя: «Уж больно он любит выхваляться! Про критику, видно, уже забыл».
Когда кончили разгружать, Иоан Поп отпустил возчика, и они все вместе пошли вниз, в деревню. Крестьяне пообедали и теперь сидели на завалинках, покуривая цигарки, или, собравшись кучками, шутили и смеялись. Женщин не было видно. Они мыли посуду, прибирались в доме. Лишь какая-то старушка, пригревшись на солнышке, что-то шептала себе под нос, уставившись в одну точку.
Все оборачивались, приветствовали их:
— Здорово, председатель!
— Добро пожаловать, Иоан!
Иоан Поп с удовольствием отвечал, часто останавливался и вступал в разговоры. Теперь он стоял перед домом Сэлкудяну, который был попригляднее остальных. Хозяин обнес его дощатым забором, а перед домом сколотил скамейку из двух обрезков толстой доски. Здесь больше всего собралось народу.
Ана и Мариука отошли в сторону, стесняясь стоять вместе с мужчинами, и, видя, что Иоан Поп вступил в разговор, потихоньку пошли дальше, к своим домам.
— Каким ветром занесло, Иоан?
— Все дела, дела…
— Нелегко руководить комуной… Дел много.
— Много, что и говорить!
— И все на твою голову!
— Как же ты справляешься?
— Делаю, что могу.
— Брось, брось, нечего тебе плакаться. Работы много, но и жалованье на дороге не валяется.
— Дело не в жалованье, — нахмурился Иоан, — дело в обязанностях. Если будешь думать только о жалованье, из твоей работы ни черта не получится. Ты кто? Гражданин? Гражданин! Живешь в республике? В республике. Тебе партия дала права? Дала. Но и обязанности на тебя возложила. Это надо понимать.
— А кто же этого не понимает?
— Да, к примеру, вы в Ниме…
— Ну-ну, председатель. Полегче! — надулся Василикэ Сэлкудяну.
— Чего же ты сердишься? В Ниме на сегодняшний день не засеяно пятнадцать югаров, так?
— Может быть, только не у меня.
— А кто говорит, что у тебя? У всех у вас. Спроси-ка Георгишора, благо он здесь.
Илие Георгишор спрятался за чужими спинами, не желая, как видно, отвечать.
— У Георгишора три югара вдоль берега, а засеял он двадцать пять аров. Из-за таких, как он, наша комуна плетется в хвосте. А с клубом, это же прямо насмешка получается!
Георгишор глубоко вздохнул, довольный, что переменилась тема разговора. Люди насторожились, подняли головы. Они ожидали, что председатель заговорит про посевы, а про клуб — это им и на ум не приходило.
— Клуб — это для развлечения молодежи, — наставительно произнес Сэлкудяну. — Ведь не я же пойду туда плясать перед всем народом, выставлять себя на посмешище, — раскатисто засмеялся он, и все его огромное тело заколыхалось.
— А если и мы пустимся в пляс, что худого? Пойдем, посмотрим на молодежь, как она комедии ставит, — женским голосом выкрикнул Яков Кукует, безбородый, тощий и длинный, в островерхой шапке.
— Да брось ты, грыжа, — защищался Сэлкудяну, отодвигаясь в сторону. — Не смеши! С твоим писклявым голосом, Кукует, только и быть бабьим подпевалой.
Люди смеялись до упаду. Кукует, притворяясь, что ему вовсе не обидно, тоже пытался засмеяться, хотя лицо его покраснело, а глаза часто-часто замигали.
— А я вам скажу, что зря мы смеемся, — медленно заговорил Саву Макавей, когда хохот утих. — Глупо смеемся, не подумавши. Почему мы отворачиваемся от клуба, когда знаем, что дело это доброе и полезное? Там не только танцы. Там и книги, и радио, и пьесы. Мы там культурную революцию совершим. Ото сна воспрянем. Вот что! А кому охота жить таким же дураком, как и прежде? Посмотрел бы я на него. — И Макавей повернулся к Сэлкудяну и зло посмотрел на него из-под широких бровей.
— Ишь куда завернул… — пробурчал Сэлкудяну и замолк, с сомнением поглядывая на людей.
— Слыхали? — вставил Иоан Поп. — Саву говорит, будто по книге читает. И правильно говорит. Совершим культурную революцию. Стоит только всем взяться. А если на готовенькое зариться, то ничего нам не видать…
— А что нам делать? Разве нам кто-нибудь растолковал?
— Не наша это забота. Для этого есть заведующий, есть председатель. Организуйте, а мы придем посмотрим на молодежь.
— Не все же председателям делать.
— Поможем и мы кое-чем. Пусть только начнут.
Снова заспорили. Иоан Поп и Саву Макавей не знали, кого слушать, им не удавалось направить разговор в нужное русло. В конце концов одни пообещали прийти с женами на спевку и на танцы, другие — прислать детей, третьи ничего не обещали и отмалчивались, а кое-кто недовольно бурчал, что нету, мол, времени, да что, мол, мы там забыли!
IV
Всю следующую неделю, начиная с первого дня, дела складывались так, что Петря никак не мог сообщить Ане радостную новость. В субботу вечером, когда не застал ее дома, хорошее его настроение как рукой сняло. Позднее, когда он ужинал, а Ана, погруженная в свои мысли, хлопотала по дому, бегая туда и сюда, он опять ничего не сказал. Он и сам не знал почему. Ему казалось, что рядом с ним чужая женщина, напоминающая прежнюю Ану только внешним обликом и явившаяся, чтобы не давать ему жить спокойно. «Вчера вечером, — думал он, — она была ласковая, добрая, спрашивала меня, как работалось. А теперь ни о чем не спрашивает».
В воскресенье жена опять ранним утром ушла с Мариукой. Он не спросил, куда. Он и так знал. И еще быстрее закружились черные мысли. После обеда он сидел на табуретке около печки, слушал и ничего не понимал из того, что читала Ана в газете, однако заговорить так и не осмелился. Он все собирался с духом, тяжело пыхтел, словно мешки ворочал, но рта так и не раскрыл. Ана читала и читала, но видно было, что и ее мысли где-то далеко. Он знал, где витают мысли Аны. Саву Макавея тоже, казалось, не волнуют вести из большого мира, потому что он не выскакивал, как обычно, со своими замечаниями: «Видал, а, какие свиньи эти американцы? Ну, чисто гитлеровские фашисты», — или: «Видал, а? Вон они какие, итальянцы-то — огонь! Лихие парни. Отберут они землю у помещиков. И хорошо сделают!» — или, «Видал, а? У французов-то забастовка? Знаете, что это такое — забастовка? Погодите, я вам объясню» (хотя объяснял уже раз двадцать). Но теперь Макавей молчал, упорно размышляя о чем-то необычайно важном, судя по его наморщенному лбу. Даже Мариука молчала. Петре казалось, что эти люди живут в чужом ему мире, в мире, который не открывает перед ним ни одной своей двери и мало-помалу отдаляет от него Ану. Теперь его уже пугало не то, что Ана не будет стирать ему белье и готовить обед, он боялся чего-то более страшного, такого страшного, что даже и представить себе не решался. Поэтому Петре и хотелось рассказать Ане, что и он получил ответственное задание, немножко поважничать перед ней, но откладывал. Может быть, она даже и слушать-то его не станет. У нее теперь на уме только клуб. А до него, до Петри, ей и дела нет.
Ночью он спал мало. Все думал, как бы ей сказать. В понедельник утром, умывшись и позавтракав, он спросил:
— А в госхоз не пойдешь? Работы там невпроворот.
— Пойду, почему же… — ответила она и тут же стала повязывать платок.
«Гляди-ка, пошла!» — думал Петря, пока они шагали через холм по тропинке, которая выводила на дорогу в Кэрпиниш. Она молча шла впереди него, стройная, гибкая. Он обнимал ее ласковым взглядом и радовался: «Гляди-ка, пошла!» Он опять подыскивал слова, чтобы сообщить ей новость. «Может, теперь лучше всего и сказать, — размышлял он. — Я бы так сказал: «Ана, знаешь что?..» А она бы спросила: «Что?» Тогда бы я сказал: «Знаешь, у нас скот переводят в новое помещение». — «Правда?! — сказала бы она. — А кто его переводит?» — «Я». — Она бы ничего не спросила, только удивилась бы. Тогда бы я ей сказал: «Меня сделали скотником». А она бы сказала: «Я очень, очень рада. В добрый час». — «Значит, и я чего-то стою!» — сказал бы я. Нет, не сказал бы, а то она бы рассердилась…»
Потом бы рассказал ей, как в субботу вечером пришел директор, хлопнул его по плечу и сказал: «Пришло время и тебе идти на повышение. Будешь теперь скотником. Бери на себя стельных коров… Поздравляю». Так бы и Ане сказал: «Говорит он мне: «Поздравляю». И руку подал…» Потом ветеринарный врач, что пришел вместе с директором, отозвал его в сторону и начал строго наставлять, чтобы он смотрел в оба, потому как через неделю-другую должны отелиться пять коров, что если будет какое затруднение, то тут же, немедленно, звать доктора, чтобы телятам не позволяли сразу сосать, и много еще чего наговорил. А Петря на все отвечал: «Понимаю!» — и только под конец сказал: «Хорошо!» И директор и доктор удивлялись, почему он не радуется, а он радовался, только не показывал этого. И ему хотелось сказать Ане: «Я был очень рад, только не показал им».
Выйдя на дорогу к Кэрпинишу, они смогли идти рядом. Ана взяла его за руку, так просто, так естественно, и, заботливо оглядев, сказала:
— Я думаю, на те деньги, что мы получим в кооперативе за циновки, нужно купить тебе рубашку.
— У меня же есть три новые: две на каждый день, одна для воскресенья…
— Три — это не много… Я хочу, чтобы ты ходил чисто.
Петря ничего не ответил. «О рубашке подумала!» И он почувствовал гордость оттого, что у него такая жена.
Вскоре они пришли в госхоз, а он так ничего ей и не сказал. В воротах они расстались, попрощавшись. Ана пошла к складам, откуда слышались звонкие женские голоса, веселый смех, а ее муж направился к коровнику.
День прошел незаметно. Петря принял и распределил по стойлам около тридцати коров, которые должны были отелиться в этом месяце. «Здесь работать — не шутки шутить», — подумал он, со свойственными ему добросовестностью и вниманием осматривая каждую корову. Петря остался доволен: коровы здоровые, упитанные. Он слегка поглаживал их по огромным животам, почесывал между рогами, называл по имени. Петря Нуку любил скот и с удовольствием за ним ухаживал. Он быстро разбирался, какой у коровы норов, охотно разговаривал с ними, убежденный, что они его понимают, угадывал по их большим влажным глазам, по протяжному призывному мычанию и взмахам хвоста, по тому, как они тяжело поводили боками, что именно им нужно, и успокаивал: «Хорошо, хорошо, будет тебе вода», или: «Что, уже готова разродиться? Погоди-ка маленько».
Сейчас он получил породистых швейцарских коров. Больше всех ему понравилась Лори, большая грузная корова с короткой, мягкой, почти розовой шерстью. Она, по-видимому, была смирная: позволила отвести себя на место, которое предназначил ей Петря, — в самой середине коровника, чтобы и дуновение ветерка до нее не долетало. У коровы сильно отвис живот, отелиться она должна была на этой неделе. Петря пощекотал ей загривок, приговаривая: «Ничего, все образуется!» Не понравилась ему Чокроша, которая с самого начала проявила строптивость и непослушание. Это тоже была красивая корова, рыжая, с белой звездочкой на лбу. Видно было, что стельной она ходила первый раз: была пуглива и недоверчива. Сначала она не хотела входить в коровник, потом вошла, но продолжала дергаться и мотать головой. Чокрошу он поместил поближе к двери, где было светлее. Она никак не давала себя привязать. Пришлось долго и терпеливо уговаривать ее, щекоча за ушами. «Эта еще наделает нам хлопот», — подумал Петря.
Наступил уже вечер, когда Петря устроил наконец всех коров. Он вышел со скотного двора, торопясь домой. У ворот госхоза он разглядел в темноте стройную фигурку Аны. «Ишь ты, ждет», — и неожиданно почувствовал себя счастливым, чего давно с ним не случалось. Он остановился, посмотрел ей в глаза, взял за руку и сказал:
— Я все сделал.
И только тут вспомнил, что она ничего еще не знает и что нужно ей все рассказать, но, так же как и утром, не знал, с чего начать.
— Хорошо, что мы встретились. Я была в кооперативе, купила тебе рубашку. Подойдем к свету, посмотришь, понравится ли.
— Понравится!
Ему захотелось обнять ее и поцеловать прямо здесь, в воротах. «Вот как она обо мне заботится», — думал он.
Молча зашагали они рядом. Петря был от природы молчун, на душе у него было легко, он чувствовал себя счастливым, радуясь, что Ана купила ему рубашку и что со своей работой он хорошо справился. Несколько месяцев спустя он с недоумением вспоминал об этом: как случилось, что красивая пестрая рубашка так заняла его мысли и опять он не рассказал Ане, что его назначили скотником? Не купи она этой рубашки, может, не было бы у него стольких огорчений.
Константин Крецу забыл свою безрукавку у Истины, у которой остался ночевать в воскресенье, и после полудня пришел за ней.
Не считаясь с тем, что его могут увидеть, он постучался в сени и, не дождавшись ответа, вошел, словно к себе домой. Когда он открыл дверь в комнату с окнами в сад — другую, с окнами на дорогу, снимала учительница, — в нос ему ударил пряный аромат базилика, и он почувствовал, что пьянеет от волнующих воспоминаний. Истины не было дома, нигде не видно было и безрукавки.
Константину не хотелось рыться в чужих сундуках и ждать тоже было как-то неловко. В нерешительности стоял он посреди комнаты.
В это время дверь открылась. На пороге стояла учительница Серафима и хитро улыбалась, будто говоря: ага, попался! Константину хотелось обругать ее, но он не посмел и только глупо ухмыльнулся, смущенно почесывая в затылке.
— А-а! Это ты! А Истины нет? — спросила она.
— Нет… э-э-э…
— Гм! И долго ты ее ждешь? — Серафима знала, что парень только что вошел, потому что слышала, как хлопнула дверь, но хотела намекнуть, что ей все известно. Обычно Константин не обращая внимания ни на какие намеки и ломился всегда напролом. Он не оробел бы и перед этой барышней, но она улыбалась, будто хотела унизить его, а кому это понравится?
Из замешательства его вывела сама Серафима:
— Может, хочешь подождать ее?..
— Подожду… придется подождать… Нужно…
— Ну, конечно, подожди.