Александр Николаевич Архангельский
Русофил. История жизни Жоржа Нива, рассказанная им самим
© Архангельский А.Н.
© Бондаренко А.Л., художественное оформление
© ООО “Издательство АСТ”
Кто такой Жорж Нива
Многие европейцы посвятили жизнь русской культуре. В их ряду Жорж Нива занимает особое место. Мало кто сделал столько, сколько он, для наведения мостов между условными “нами” и ещё более условными “ними”; для признания русской культуры – “там” и для сохранения русской свободы – “здесь”. Переводами, книгами, выставками, поддержкой тех, кто попадал в беду. По его многотомной “Истории русской литературы” французы (и отчасти итальянцы) изучают нашу словесность. В его переводах читают “Раковый корпус” и “Август Четырнадцатого” Солженицына, “Петербург” и “Котика Летаева” Андрея Белого… В мае 2020-го ему 85, и это по-настоящему славная дата.
Но для книги, адресованной отнюдь не специалистам и построенной как биографический роман, переводческих и академических заслуг мало. Чтобы её прочитали, герою нужно иметь за плечами жизнь, какая редко выпадает учёному. С полным вовлечением в большую историю, в непредсказуемые личные обстоятельства. А биография Нива, при всей его утончённости, полна труднопредставимых событий. Не будь она столь необычна, не стал бы он одним из прототипов главного героя в фильме Андрея Смирнова “Француз”, где показана даже его комната в общежитии МГУ 1950-х годов. Причём в реальности всё ещё интересней, а подчас невероятней; поэтому просто распишем некоторые “таймкоды” глав, заменяя привычные минуты номерами страниц:
39–52 …учитель Жоржа Нива Пьер Паскаль – легендарный христианский большевик…
70–71 …Пастернак исповедуется перед молодым французом в самый разгар истории с “Доктором Живаго”…
92–93 …драматическая любовь, отравление, высылка из СССР накануне свадьбы, арест невесты, Ирины Емельяновой, и её матери, Ольги Ивинской…
98–101 …война в Алжире, тяжёлое ранение…
118 …дружба с Сокуровым…
128–130 …беседа с Набоковым…
130–136 …роковая гибель Андрея Амальрика, автора пророческой книги “Просуществует ли Советский Союз до 1984 года”…
138 …Мария Розанова: “Нива, мы вас вылечим…”
148 …Окуджава выступает на границе между Женевой и Францией под стук вилок о тарелки, а Виктор Некрасов тянет его за волосы…
206–207 …жизнь в Петербурге…
Если есть на свете непридуманные русофилы, то один из них – Нива.
Но это не размеренные мемуары, а динамичная биографическая повесть, написанная как бы от лица рассказчика. С его личным взглядом на историю, далёким от научной точности, зато переносящим читателя в гущу событий.
Книга продолжает мою серию, совсем недавно начатую документальным повествованием “Несогласный Теодор”. Каждый раз в центре внимания – новый герой и его судьба на фоне небывалого двадцатого столетия и наших дней. Жизнь длинная, а рассказ сравнительно короткий, чтобы сюжет сохранял динамичность. Все герои серии очень разные, никакой попытки дать единственный “пример для подражания”: “Как он дышит, так и пишет, / Не стараясь угодить”.
“Несогласный Теодор” был посвящён судьбе основателя Московской высшей школы социальных и экономических наук Теодора Шанина. Шанин – левый либерал и атеист, для него студенческие волнения в Европе 1968 года – это именно революция, частью которой он был – и которая была частью него. А Жорж Нива – свободолюбивый консерватор и протестант; для него события 1968-го, в которых он тоже участвовал, это… а что это – узнаете, когда прочтёте книгу. И лишний раз убедитесь в том, что есть идеология, а есть метафизика судьбы. Простой принцип серии “Счастливая жизнь”: идеология людей разделяет, а метафизика сближает. Политики, окружение, “общественное мнение” навязывают нам чужие роли, но главное счастье на свете – быть таким, как ты сам себя задумал.
Мы беседовали с Жоржем много лет, с конца восьмидесятых, прежде чем решили собрать его рассказы воедино. Тут важны не только подробности, хотя они захватывают сами по себе, но образ героя, его неповторимая интонация, узнаваемая речь. Поэтому мы постарались передать неторопливый тон французского профессора, сохранить отдалённый привкус акцента (отдалённый потому, что Жорж говорит по-русски в совершенстве). Скажем, в его речи не склоняются некоторые названия французских городов (“в Клермон-Ферран” вместо “в Клермон-Ферране”).
Одновременно с книгой выходит её аудиоверсия, но не начитанная актёром, а записанная голосом самого Жоржа, и фильм о нём; режиссёр фильма – Татьяна Сорокина, я благодарен ей за совместную работу. Аудиосериал появится на радио
Глава 1
Французский Филиппок с кубанским говором
Я родился в Клермон-Ферран. Это столица региона Овернь в Центральном горном массиве, то самое место, где кардинал Ришелье устроил кару нашим боярам овернским. Ничто не предвещало ни моих занятий русским языком, ни пожизненной связи с Россией (о, эти русские многоступенчатые отрицания – ни, не, ни, ни!).
В деревне, где я проводил практически все длинные летние каникулы и прожил целый год во время войны, на рынке многие говорили на овернском диалекте. Я пытался говорить на этом диалекте, тянуть гласные, а мой отец – он был сторонником литературного произношения – сердился. А ещё в Оверне пели, причём и в деревне, и в городе. Ходили по улицам продавцы и пели. Так громко, так мощно, на таких высоких нотах, чтобы до пятого, до шестого этажа было слышно.
И было слышно.
Что-то похожее встречается в воспоминаниях о точильщиках и старьёвщиках в России. Одни тянули на высоких нотах:
– А вот кому точи-и-и-ить ножи, но-о-о-ожницы!
Другие призывали:
– Старьё-о-о берём! Старьё-о-о берём!
Но это всё-таки не песня, это, я не знаю, как сказать, зазывание голосом. А у нас были именно песни. Пели все – крестьяне, пролетарии, торговцы. Рабочий довоенного Клермон-Ферран пел по пути на свою фабрику. Сам для себя – красиво, самозабвенно. Мы не были ни фермерами, ни продавцами, ни фабричными работниками, но и в нашем вполне обеспеченном доме постоянно звучало семейное пение. Начинал мой отец, мы с братом подхватывали. Я помню сборник французских песен – и средневековых, и революционных, мы его листали постоянно и почему-то особенно любили гимны шуанов, прославляющие месье де Шаретт. Ну что мне, казалось бы, эти шуаны, враги Французской революции? Я тогда даже роман Бальзака о них ещё не прочёл. А песни брали за сердце. И потом я пел со своими детьми те же песни, что со мной мой отец, а моя жена аккомпанировала на рояле… Сейчас Франция почти перестала петь, у людей в ушах эти штучки, через которые они слушают музыку. Но если ты не поёшь, а только слушаешь, – ты потребитель, а не участник живой культуры.
Отца звали Жан, деда – Эмиль, так что родитель мой был Жан Эмильевич, а меня теперь все русские друзья – да и некоторые французские – зовут Георгий Иванович. Отец мой происходил из буржуазной семьи. Ну в каком смысле буржуазной? Дед, архитектор Эмиль Нива (кстати, мы жили в одном из домов, которые он построил), был значительным лицом, какое-то время даже занимал пост первого заместителя мэра Клермон-Ферран. При этом дедушка был в прямом смысле слова выскочкой: он “выскочил” из своего сословия, хотя никогда не забывал, что происходит из глубинки и что его предки на протяжении веков занимались сыроделием. Сыр – наша кулинарная религия. Согласитесь, трудно управлять страной, где есть больше четырёхсот сортов сыра.
Дом наш был весьма оригинален по конструкции, по плану. Овальный салон с огромным мраморным камином. Над камином окно в виде большого зеркала, и в нём – виды на вулканы, окружающие Клермон-Ферран. Из-за этого “зеркального окна” труба шла криво и тяга в камине была плохая, но сам образ запоминался сразу и навсегда.
Так вышло, что дед (по отцовской линии) женился на еврейке из Эльзаса: девичья фамилия бабушки Вейль, звали её Жанна. Задним числом я осознал, что семья Эмиля и Жанны жила немножко изолированно, как бы на расстоянии вытянутой руки от местного “хорошего общества”, общаясь, но не сближаясь с ним. Поскольку остальной, “правильной”, “хорошей” буржуазии Клермон-Ферран не очень нравилось, что уважаемый человек женился на дочери эльзасского еврея. Конечно, это был еврей абсолютно секуляризованный и офранцуженный уже не в первом поколении, представитель известной семьи, одно время он дружил с выдающимся поэтом Стефаном Малларме. Важный человек. И всё-таки – еврей. Как ни странно, католическая церковь была терпимей, чем овернские буржуа: дед и бабушка обвенчались “за престолом” в католическом храме, хотя бабушка не обратилась, не стала креститься, её приняли как есть. Было старое русское выражение “в сущем сане”, значит оно другое, но точно передаёт нашу ситуацию. И постфактум я удивился, что это было вообще возможно, что такая толерантность была проявлена в те довольно строгие времена. Причём проявлена кем? Католической церковью. Единственное, что от дедушки с бабушкой категорически потребовали (а они обещали), – крестить детей, которые в их браке родятся.
Бабушка моя, Жанна, была математиком. Первой во Франции женщиной-математиком со званием “агрегасьон”, то есть с правом преподавания. Она смогла открыть женский лицей, управлять им и в нём вести занятия. Кстати, и моя мать тоже стала математиком, и покойный брат был выдающимся математиком, и сестра – председатель престижной ассоциации французских математиков. Но отец решительно свернул в другую сторону: он ушёл в гуманитарии, учился на одном курсе с Жан-Полем Сартром в Высшей нормальной школе, потом преподавал древнегреческий, латынь и французскую литературу, свободно говорил по-немецки, увлекался немецкой словесностью. И, между прочим, провёл 1932–1933 годы в Берлине на стипендии, там же преподавал.
Он видел, как поднимается грандиозная волна нацизма. Он часто вспоминал огромный митинг, где выступал фюрер, и толпа его приветствовала и поддавалась этому шаманству. Отец вернулся, конечно, встревоженный, но представить себе тогда не мог, какие масштабы примет бедствие и насколько страшно станет потом. Да и не хотелось думать об ужасах – для моих родителей то было время личного счастья, они не особенно оглядывались на политику. Тем не менее тревога их не отпускала. В 1939-м, предчувствуя катастрофу, они купили загородный дом в местечке Рандан – примерно в 45 километрах от Клермона и в двенадцати – от Виши. Недостроенный, довольно скромный. Имея в виду, что, если вспыхнет война, мы найдём убежище в этом доме.
Обещание, которое бабушка и дедушка дали священнику в момент венчания, было выполнено лишь отчасти. То есть они крестили старшего, моего дядю. Крестили младшую дочь. А среднего, моего отца, крестить забыли. Так, по крайней мере, они объясняли. Во время войны, когда евреям и полуевреям (как мой отец) запретили работать в школах, он зашёл к знакомому священнику и попросил дать ему сертификат о крещении.
На что священник радостно ответил:
– Конечно, я вас немедленно крещу.
Отец возразил:
– Нет, не сейчас. Я хочу сертификат, я не хочу крещения.
И тот ему отказал.
Как он мог так поступить? Вот так и мог. Боялся. И не он один. Неподалёку от клермонского собора была мясная лавка, популярная в Оверне. Мясник носил фамилию Вайнштейн – и опасался, что его могут счесть евреем. Поэтому он приколотил над входом объявление: “Здесь торгует арийский мясник немецкого происхождения”. В знаменитом фильме Марселя Офюльса[1] “Печаль и жалость”, по-французски
Спрашивает:
– Зачем вы это сделали?
Мясник отвечает:
– Меня же могли принять за еврея!
Деликатный, смешной, гротескный момент этого фильма. Между прочим, в
Войну я помню очень хорошо. Отец, мать и мой младший брат Морис (он тогда болел) оставались в городе, а я провёл год в деревушке Рандан вместе с бабушкой и молоденькой бонной. Сначала всё было спокойно, казалось, что опасность где-то далеко. И вдруг, словно в одну минуту, появляется волна беженцев на машинах, велосипедах, мотоциклах: это было перед повторным вторжением немцев. В нашем доме – три комнаты на первом и три на втором этаже – стало жить шесть семей. Моя бабушка принимала всех, кого можно было втиснуть, и начала отказывать, только когда стало совсем не повернуться. Потом эта волна схлынула – люди ушли дальше. И снова вернулась: бежать было некуда. Долгое время у нас жила одна еврейская семья – мать с дочерью, это было во время коллаборационистского режима Виши во главе с маршалом Петеном, и они страшно боялись гестаповских облав. Когда мы ужинали и обедали, мать всегда садилась спиной к улице, никогда – лицом. Стоило ей случайно повернуться к окну, и она начинала дрожать. В буквальном смысле, физически.
Помню такой эпизод. Немцы въехали на танках, всей колонной остановились перед нашим домом. Бонна закричала моей бабушке: “Мадам, бо́ши приехали”. Если бы немецкий офицер уловил слово “бош”, не знаю, что бы из этого вышло. Но он либо не услышал, либо сделал вид, что пропустил мимо ушей. Моя бабушка вышла, поговорила с ним. Он спросил, в каком направлении деревушка Марэнг, и танковая колонна спокойно ушла из нашей деревушки.
Но так было далеко не всегда, особенно в Клермон-Ферран. Когда я жил в городе, то каждый день ходил мимо немецкого штаба – из дома до школы – и видел, как приводили людей, уводили людей. Однажды отец вернулся домой в час ночи: клермонское гестапо нагрянуло в университет, всех преподавателей задержали. Мать ждала его в тревоге; её настроение передалось мне и брату. В тот раз обошлось. Но потом бойцы Сопротивления бросили на немцев какое-то взрывное устройство с террасы, которая называется
Тогда он стал давать частные уроки. Ходил к ученикам на дом, всякий раз тревожась – не возьмут ли его по дороге. Среди прочего его кто-то познакомил с семейством будущего президента Жискар д’Эстена, и отец занимался с ним частным образом.
Потом, опять как бы в одну секунду, произошло освобождение. У меня перед глазами стоит эпизод: немцы повсюду, они занимают парк и за́мок. Вдруг – р-р-раз! – шум, суета, немцы снимаются с места и уезжают. Их больше нет, ни одного. И мы с отцом обходим всю округу, срывая надписи на немецком языке: “Комендатура” и так далее.
Родители были счастливы, я, разумеется, тоже.
Впрочем, дальше началось то, что часто бывает после освобождения из оккупации: месть “недостойным”. Никогда я не забуду сцену: на деревянном самодельном подиуме, лицом к толпе, стоят молодые женщины, постриженные наголо. Вся их вина была в том, что во время оккупации они завели роман с немецким солдатом или офицером. Их выставляли напоказ, их презирали. Настоящая гражданская казнь, как будто из учебника истории. Мне было десять лет, для нормального ребёнка – испытание невыносимое…
И всё-таки самое яркое послевоенное воспоминание – первая в жизни туристическая поездка. Отец ещё до войны купил машину марки “Рено”. Все годы оккупации она простояла в гараже, да и потом на ней нельзя было ездить: мы не могли достать талоны на бензин, отец не умел выстраивать отношения с “нужными людьми”, но его друг каким-то образом талоны раздобыл, и две семьи объединились, поехали вместе – взрослые в салоне, а мы с Морисом в просторном багажном отделении (попросту говоря – в багажнике). Мы были счастливы. Совершенно счастливы! Особенно когда бензин кончился. На обратном пути, за сто километров до Клермон-Ферран. Взрослые были растеряны и не понимали, что делать, а мы ликовали: приключения! Поездка затягивается! Какое блаженство. Взрослые пытались вливать в бензобак всякое масло, в общем, испортили эту машину окончательно, пришлось уговаривать водителей попуток, тянуть её на тросе…
В окружении математиков мы с отцом со своими гуманитарными склонностями смотрелись белыми воро́нами. Он постоянно читал, собирал книги – часть из них я и сейчас храню. А ещё была городская публичная библиотека. И музей, в который я ходил очень часто, изучая следы галльской и римской цивилизаций. Недалеко от главного вулкана
Я хотел (при всей любви) дистанцироваться от своего отца, отличаться от него. Это важный этап в становлении личности – и, видимо, общая судьба всех детей латинистов: отец преподавал в том же самом лицее, где я был учеником, и давал нам древнегреческий, латынь, французскую литературу по двенадцать часов в неделю. Это была мука страшная. Одноклассники ненавидели все эти бесполезные премудрости, издевались над моим отцом и дразнили меня. Но я придумал выход. Решил, что кириллица меня отделит от него. У него будет греческий алфавит, а у меня – русский. Осознал я это, разумеется, не сразу и первый раз добрался до кириллицы практически случайно.
В старой части Клермон-Ферран, на улице
Жена Георгия Георгиевича была дама уже в возрасте, на пенсии, но, как все овернские дамы, носила кокетливую вельветовую ленту вокруг шеи. Она говорила с певучим овернским произношением. И что меня удивило – едва услышав моё имя, она тут же попросила мужа залезть по приставной лестнице и снять с верхней полки высоченного шкафа какую-то кипу бумаг. Он спустился с толстой папкой. В ней были математические задания, которые в начале века давала ей моя бабушка. Листы были испещрены красными чернилами; жена Георгия Георгиевича сохранила эти задания из-за пиетета к любимой учительнице. Так что наконец-то всё связалось. И белоэмигрант Георгий Никитин, и овернская дама, ученица моей бабушки, и прошлое моей семьи, и мой будущий русский язык…
Я с ними подружился. И однажды Георгий Георгиевич говорит: “Давай будем учиться читать по-русски. А поскольку ты ещё дитя, мы с тобой возьмём детские рассказы Льва Николаевича Толстого”. Мы стали читать – “Филиппок”, “Алёша Горшок”, начали учить слова, до сих пор почти наизусть помню:
Алёшка был меньшой брат. Прозвали его Горшком за то, что мать послала его снести горшок молока дьяконице, а он споткнулся и разбил горшок. Мать побила его, а ребята стали дразнить его “Горшком”. Алёшка Горшок – так и пошло ему прозвище.
Тексты, конечно, замечательные, но вовсе не для начинающих…
Всё было хорошо, только Никитин – выходец с Кубани – говорил гэкая, но также окая. И я стал
Постепенно я узнал историю драматической жизни Георгия Георгиевича.
Он служил в армии Деникина, но не был добровольцем; его просто призвали как новобранца. Он пережил поражение, бегство, оказался, как многие белоэмигранты, в Стамбуле. И ему, в отличие от большинства деникинцев, невероятно повезло: его наняли кочегаром на пароход, который шёл в Марсель. Так он прибыл во Францию – нищим, в одних холщовых штанах и тельняшке, даже маленького чемоданчика и того не было. Дальше ему кто-то предложил поехать в Клермон-Ферран, и там он сначала нашёл неплохую работу, а после – удачно женился. Он был очень простой человек, этот Георгий Георгиевич. Очень простой, очень хороший, очень русский. Не испытывал никакой злости, не хотел отомстить никому. Был он, между прочим, верующим православным христианином. Но так как ни в Клермон-Ферран, ни поблизости не было православного храма, он время от времени ездил в Париж, в крохотную старинную церковь
Педагог он был, конечно, никакой. Но именно он сделал мне сказочный подарок – русский язык.
Вторая моя встреча с русской речью произошла в Германии, во Франкфурте-на-Майне, куда я отправился на краткую стажировку. Один из моих новых приятелей, молодой ассистент университета Геон Будруш (он из Тильзита был), преподавал славянские языки. Геон сказал мне: “Ты уже знаешь кое-что по-русски, это хорошо, но мало, давай двинемся дальше”. И он взял текст Алексея Николаевича Толстого “Русский характер”. Если вы читали, то знаете, что это очерк пафосный, даже надрывный: “Русский характер! – для небольшого рассказа название слишком многозначительное. Что поделаешь, – мне именно и хочется поговорить с вами о русском характере”. И так далее. Один русский Толстой так непохож на другого русского Толстого…
Тем не менее “Русский характер” стал вторым моим русским рассказом после “Филиппка”. Спустя десятилетия, когда мы с Ефимом Эткиндом делали многотомную историю русской литературы, я написал главу о “красном графе” Алексее Толстом. И включил в библиографию его “Избранное” 1945 года. Ефим Григорьевич возмутился:
– Ну что это такое? Нужно указывать или первое издание, или полное собрание сочинений. А не какое-то “Избранное”, выпущенное массовым тиражом.
Я возразил:
– Это моя первая книга по-русски.
На этот довод ему ответить было нечего. Ефим Григорьевич сдался. Он позволил мне такую вольность.
Ну, а после Франкфурта был
Поначалу мои занятия никакого отношения к русскому языку и литературе не имели: я поступил на отделение английской литературы и думал, что буду заниматься Англией. Но английские преподаватели в
Уже в конце первого академического года, 29 июня 1956-го, я был приглашён на его именины – они с женой, Евгенией Русаковой, принимали в небольшой квартирке в
А ещё в
Оцуп был человек с неким – как сказать? – пафосом. При этом, подобно Георгию Георгиевичу Никитину, совершенно никакой педагог. Мы с будущим славистом Жераром Абенсуром приходили к нему, читали вслух Пушкина, Гончарова, после чего он восклицал:
– Месье, перед русской литературой – на колени!
И мы символически вставали на колени перед Пушкиным и вообще перед русской литературой.
Потом наши отношения осложнились: однажды Оцуп попросил меня перевести некий текст с русского на французский. Текст был без подписи. И я, увы, не сообразил, что это его собственный рассказ. И, прочитав, вернул со словами: “Я не могу это переводить. Это дешёвый фельетон”.
К счастью, не все, с кем я познакомился на именинах Паскаля, были столь же обидчивы.
Глава 2
Христианский большевик
Близко знавшие Паскаля звали его Петром Карловичем, как меня теперь зовут Георгием Ивановичем. Я очень медленно, почти осторожно стал с ним сближаться. Нас было всего четверо-пятеро его учеников, которых он принял в друзья, но перед которыми не сразу открылся; он напоминал улыбающегося cфинкса, было в нём нечто загадочное и до поры до времени недоступное. Тогда была ещё жива его жена, Женни, Евгения Русакова-Иоселевич, очень вспыльчивая и очень восторженная, она-то и начала постепенно “проговариваться” насчёт его – и собственного – прошлого. Семейство Русаковых-Иоселевич было выдающимся; отец сочувствовал анархистам, враждовал с царским режимом, потом, опасаясь еврейских погромов, уехал в Марсель, а когда прозвенела труба революции, вместе с дочерьми вернулся в новую Россию. Одна сестра, Эстер, вышла замуж за Хармса. Другая, Люба, за известного революционера и деятеля Коминтерна Виктора Кибальчича, более известного под партийной кличкой Виктор Серж. Третья, Анита, работала секретарём Кибальчича, – за что 20 лет провела в заключении. Женни, став женой Паскаля, вместе с ним уехала в Париж. Брат сестёр Иоселевич, Леопольд, взял творческий псевдоним Поль Марсель и стал известным советским композитором – автором шлягеров “Девушка из Нагасаки” и “Дружба”. Эти песни передавали по всесоюзному радио, обыватели подпевали: “Веселья час и час разлуки хочу делить с тобой всегда…”, а композитор Марсель и исполнитель Вадим Козин были в это время заключёнными, один в Ветлаге, другой в Магадане. В лагерях погибли мать Женни, сестра Эстер…
Мало-помалу Паскаль и сам начал кое-что рассказывать, мы узнали, как он стал большевиком, основал ту самую Французскую коммунистическую московскую группу, в которой состояли и Жак Садуль, и Жанна Лябурб, и главный борец с “оппортунизмом” Гильбо. Люди были амбициозные, они конфликтовали, спорили; Виктор Серж называл эту группу “гнёздышко гадюк”. В конце концов она распалась, Лябурб отправили на Украину и она погибла в Одессе, в плену у белых, – была казнена, причём французами… Николая Лазаревича арестовали, Садуля исключили из группы, тот обвинил Гильбо и Паскаля в клевете… Эти рассказы меня потрясли. Но не меньше потрясла история добровольной “русификации” типичного француза, добропорядочного католика. Революционная биография мне, в отличие от Пьера, не светила, а вот “высокая болезнь” русификации случилась, и я невольно сравнивал свою судьбу – с его судьбою.
Первый раз он встретился с русским языком в ту короткую эпоху франко-российского союза, когда все были влюблены в Россию, даже назвали знаменитый мост в Париже именем Александра III и заложили его в присутствии сына, Николая II. При нескольких лицеях появились курсы русского языка. Пьер Паскаль попросил отца записать его на эти курсы. Ну, что тут сказать. На занятиях он был один. Не нашлось других желающих. Исчезли все эти курсы через год. Кстати, нечто подобное происходит и сейчас, это вечная история. На волне энтузиазма открываем, на спаде интереса закрываем, потом опять – добро пожаловать.
Тогда Пьер упросил отца оплатить ему частные уроки. Отец любил его и согласился, хотя решительно не понимал зачем. А в 1911 году Пётр Карлович отправился в Одессу пароходом – путешествовать, общаться, совершенствовать язык и писать свою первую работу о Жозефе де Местре, французском католическом философе и дипломате, тесно связанном с Россией Александра I. Он мечтал поездить по “настоящей России”, посетить Киев, Полтаву, Нежин, где Гоголь учился в гимназии. Но кто-то ему в дороге рассказал, что недалеко, в Черниговской губернии, есть село Воздвиженское. А в этом селе действует община рабочих и крестьян – Воздвиженское трудовое братство, некогда созданное родовитым помещиком Николаем Неплюевым.
Неплюев всерьёз, без скидок на политические и экономические обстоятельства, применил правила первых апостолов – здесь и сейчас. И прежде всего он отверг частную собственность, проповедуя мирную эволюцию от капитализма к христианскому обществу, живущему на началах любви. Ясное дело, что он был убеждённым пацифистом. Земли свои, все 18 тысяч гектаров пахотной земли, передал братству, причём без денег, и повёл “братчиков” к новой жизни. В Воздвиженском были и детские сады, и школы, и занятия искусством, и равные права у мужчин и женщин, и глубокая, искренняя религиозность. Причём вполне церковная, в отличие от учения Толстого: Лев Николаевич Неплюева знал и глубоко уважал, но шёл своей дорогой. Это Паскалю, который был искренним католиком и при этом страстным сторонником социальной справедливости, очень понравилось, он повидал последователей Неплюева, восхитился ими и отправился дальше, будучи уверенным, что дело ограничится общей симпатией.
Но самое интересное было впереди.
Паскаль вернулся в Париж, думая, что навсегда. Тем более что атмосфера в Европе стала сгущаться, началась Первая мировая война.
Пьер воевал на Западном фронте, отношения с Россией портились – ну какие тут могут быть поездки в Москву? Однако Клемансо, наш знаменитый премьер-министр, был очень недоволен тогдашним послом в России Нулансом и хотел менять положение. Он обратился за советом к католическому капеллану, аббату Фернан Порталь: кого можно отправить к русским, чтобы улучшить отношения? Не послом, конечно, но важным посредником. Фернан Порталь рекомендовал молодого Пьера Паскаля, раненного к тому времени при Дарданеллах и лежавшего в больнице.
Паскаля подлечили и командировали в Россию, через Архангельск, на корабле “Шампань”. По-русски звучит забавно, по-ноздрёвски, верно? Он сначала служил при могилёвской ставке, потом был шифровальщиком в посольстве. Получил орден из рук Николая II. Мне он рассказывал, что царь во время церемонии ни одного слова не произнёс, потому что был очень застенчив, не нашёлся, что говорить.
Революция 1917 года застала Петра Карловича в России. Военный атташе Франции отправил молодого сотрудника на фронт, чтобы тот убеждал русских солдат и матросов выполнять обязательства перед французскими союзниками. Если бы атташе знал, к каким последствиям это приведёт! Паскаль сначала попытался агитировать, произносил зажигательные речи, но однажды прямо перед ним на бочку вскочил другой агитатор, за ним ещё, ещё, они кричали, что союзники – предатели, нужен сепаратный мир и так далее. И Паскаль вдруг подумал: да ведь они же правы! Как прав был Неплюев со своим “первоапостольским” отказом от собственности. Нужен мир, а война в интересах мирового империализма – зло.
То есть Паскаль из рук вон плохо выполнял свою функцию. Вместо того чтобы проповедовать милитаризм, он разделял идеи пацифизма. Хуже того, ему поручили установить связь с “чешским легионом”, добровольческим формированием, воевавшим на стороне Антанты, однако он провалил задание – помешала Гражданская война – и заявился в дипломатический поезд вместе с русским солдатом, своим денщиком. Посол не пустил Пьера во французский вагон (был ещё британский), заявив:
– Русский в мой вагон не войдёт, я этого не допущу.
А Паскаль отказался отправить своего русского спутника восвояси. Это был натуральный саботаж, хотя ещё и не разрыв. Но в конце концов, когда в 1918 году французская миссия была отозвана на родину, Пьер остался в России. И пребывал в ней вплоть до марта 1933 года.
Поначалу ему, убеждённому католику с коммунистическими взглядами, всё очень нравилось. Он вступил в русскую компартию, потому что большевики, подобно помещику Неплюеву, отрицали частную собственность, а Паскаль давно уже решил для себя, что марксизм можно просветить христианством (он сохранял эту веру до конца, несмотря ни на что). Как я уже сказал, он участвовал в создании французской большевистской ячейки в России вместе с капитаном Жаком Садулем, французским военным атташе в Петрограде, который тоже остался в России, простым солдатом Марселем Боди и другими “левыми” друзьями. Даже возглавил её.
Забавная деталь: позже они создадут общину в Крыму, где всё будет общее, станут выращивать редиску на продажу, покупать у соседа-татарина местное вино и вполне серьёзно спорить, есть ли у них право пользоваться чужим трудом и нанимать сторожа. Это противоречило их принципам, но если не нанять сторожа на зиму, то к следующему лету всё растащат.
Постепенно взаимное раздражение нарастало, они ссорились по самым разным поводам – когда обсуждали допустимую близость с “чекой”, или судьбу арестованных товарищей, или печальную участь тысяч француженок, застрявших в революционной Москве, голодавших и умолявших помочь им в репатриации…
Тем не менее революция стала для Петра Карловича “своей”. Подчёркиваю: речь не о Феврале, а именно об Октябре, о той самой большевистской революции, которую Солженицын называл переворотом! И не о симпатиях к меньшевикам, а о полноценном союзе с самыми натуральными ленинцами.
Как это совмещалось с его глубоким христианством, трудно объяснить. Он же всю жизнь ходил на мессу, каждое утро, в том числе в “красной Москве”. Пока не закрыли собор Святого Людовика на Малой Лубянке, Пьер был его верным прихожанином, а потом стал посещать православные храмы. И впоследствии очень жалел, что наши католики перешли с латыни на французский язык. Вернувшись на родину, он до конца дней ездил через весь Париж, чтобы слушать латинскую мессу.
Объяснение у меня одно-единственное: ему показалось, что апостольские времена вернулись. Что идеология большевиков, марксизм – это второстепенно. А первостепенно то, что комиссар и домработница получают один и тот же паёк. Для него это было как начало “Деяний апостолов” – любимая книга. Он считал, что все революционные эксцессы – явление временное, атеистический радикализм будет слабеть, неплюевский идеал абсолютного равенства окажется сильнее классовой борьбы.
Ну, довольно быстро пришлось констатировать, что это не совсем так. И окончательно он разочаровался в революции, когда начался нэп. Пьера поражал и отталкивал цинизм политического выбора: мы сокрушили прошлое, а теперь возьмём от капитализма и деньги, и неравенство, и вообще все ужасы вашего общества.
Между прочим, был товарищеский суд над ним. Но судили его не за критику ленинской политики, а за религиозные взгляды. Паскаля вызвали секретарь ЦК Елена Стасова и будущая жертва сталинской политики Николай Бухарин; Стасова представляла сторону обвинения, более либеральный Бухарин – сторону защиты.
Она говорила: