Кто же были эти люди, собравшиеся в час ночи, чтобы кланяться мне?
Были они хозяевами или Президентами /или Председателями Советов директоров/ гигантских корпораций страны и мира — Фуджитцу, Нек, Хитачи, Матцушита, Канон, Митцубиши, Оки, Тошиба, Акер, НТТ, Сони, конечно….
ПрезидентМитцубиши Садао Томишиге, устами своей прелестной секретарши–переводчицы Каки Огура объяснил: — Мы все, собравшиеся в этом зале, хотим познакомиться с нашим национальным героем и стать его верными друзьями и помощниками. Ибо то, что он сделал для нашего: общества и делает в своём SPASENII беспрецедентно и поучительно…
Он что–то ещё говорил, и Каки переводила мне его слова, но я, будто, их не слышал… Я — особа, не теряющаяся ни при каких условиях. Смутить меня сложно. Вообще… после увиденного и пережитого в трюмах барж «Бакинского этапа» человека ни напугать, ни смутить невозможно в принципе. Но вот, смутился я… Душу мне перевернули слова самого, быть может, сильного на Планете человека…
Несомненно, не случись всё это внезапно, вот так вот — во время удивительной церемонии раскланивания и представлений, я отнёсся бы к словам даже и Президента Мицубиши спокойнее, без излишнего драматизма. Но так не случилось: сказанное им было неожиданно…
Потому все, что я говорил в эту ночь в затемненном зале ресторана Кейо плаца отеля было словно не от меня, а от взволнованного пришельца «из неоткуда» - даже не с Островов «Архипелага ГУЛАГ»…
Когда я говорил, стояла мёртвая тишина. А рассказывал я о горькой и страшной судьбе только моей семьи. О судьбе женщины, которую все они, сидящие за столиками и освещенные бликами настольных ламп, завешанных цветными японскими безу, привыкли боготворить с тех пор, как каждый из них пошел в первый класс и от учителя услышал об истории своего народа…
Я очнулся, когда мои слушатели встали и раздались аплодисменты…
Потом выступил Масару. Его слушали не менее внимательно. Мне слова его не переводили: он понял моё смущение от панегирика Садао Томишиге. А говорил он о маме и обо мне. И о своём покойном брате Тому, моём товарище. После него встал старик — Президент Хитачи, — небольшого роста атлет с морщинистым лицом и маленькой седой бородкой. Начало его выступления тоже, было, не переводили. Но, вдруг, Каки подошла к нему. И… оказалось, что и его брат, — двоюродный, или какой–то ещё, — тоже был в Тайшетских лагерях. И я ему, оказывается, так же отдавал кровь и хлеб. Кто же он? Видя на моем лице недоуменный вопрос, Каки переспросила старика. Он ответил: — Да, вы его забыть не можете, — это Шинуйя Йамагучи!
… Да, забыть его я не мог. Как не мог забыть всех тех, чьи портреты рисовал. А рисовал я в те годы тех моих товарищей, кого любил, кого уважал, кого хотел, — мечтая, — сделать в рисунке бессмертным. Видимо, какой–то элемент честолюбия во мне квартировал, хотя вообще гордыня совершенно мне не свойственна: меннонит «сидит» во мне генетически, от маминых предков. Развалясь сидит, полагая, что пороки «обычные» ко мне не липнут…
… Финансовое положение Организации вашей матери?
Этот вопрос задан был тотчас после того, как большинство участников ужина попрощались со мною и оставили зал. Он освобождается от европейской мебели. Вносится японская. И стол со скияки — «пивной» говядиной и овощами в раскалённой от пламенеющих углей жаровне. Блюдо — без масла, но всё кипит в мясном бульоне и соевом соусе с… водкой. Рядом, в булькающем креветочном Осе, китайская лапша…
А атлет — Президент Хитачи Тоиди Аоки — повторяет вопрос: — Финансовое положение Организации вашей матери? Каково оно? —
Каки переводит вопрос, — теперь уже мой: — Зачем вам ещё и эта головная боль? Положение «Спасения» — моя проблема…
— Бросьте! Проблема эта наша, в крайнем случае, наша с вами. Я наслышан, как вы «решали» задачу оплаты поездки к нам сюда. Вам не кажется, что вы поставили всех нас в крайне двусмысленное положение? Во–первых, почему вы не обратились к нашему послу в Тель—Авиве? Или не его дело — обеспечить ваш приезд в страну, где вас ждёт народ? Вы и его поставили перед совершившимся фактом… совершенно бесстыдного поведения газетёнки, уверовавшей в свою безнаказанность. А сами вы,.. — как можно было без нашего юриста подписывать столь одиозный документ? Или у вас в Иерусалиме нет телефонной связи со столицею Израиля? Надо же — подмахнули совершенно кабальный контракт! Как в Африке прошлого века, или в Америке времён ограбления индейцев! Читал, и глазам не поверил: как можно было отдаваться в руки ростовщиков и соглашаться о передаче им всего вами написанного? Непорядок, Додин–сан! Непорядок…
Он ещё кое–что говорил, но обнародовать его мысли вслух рано.
Мы, конечно! исправим вашу оплошность. Но постарайтесь впредь быть осмотрительнее… Он принялся за скияки с лапшой. Мы — следом. Его отповедь тронула меня не очень: в конце концов, я — тоже «из евреев». И, подписывая «кабальный контракт»', ничем не рисковал, кроме возможности по свежим следам распорядиться своими впечатлениями о поездке в Японию. И то, только лишь за её пределами. Что касается «передачи всех материалов»… Они давно опубликованы. Но… Только теперь я понял, какого дал маху, согласившись передавать все свои написанные в Японии впечатления только газете «Едиот ахронот»! Но после драки кулаками не машут… И всё–таки — каким таким образом Аоки–сан собирается исправлять мою оплошность?… И… что это за такая «пивная» говядина, интересно? Спросил. Аоки–сан ответил: «пивная» потому, что коровы для неё откармливаются специальной травой, смешанной с пивными дрожжами и отпаиваются пивом. Я чуть было не ляпнул, что ведь это же дорого… Но сходу вспомнил — кто мои собеседники. И подумал: так ведь у нас, в Мстиславле когда–то, коров тоже поили пивными дрожжами и пивом со спиртзавода!
Окончив трапезу, Аоки–сан выдернул из бокового кармана чековую книжку. Заполнил чек. Передал его Масару. Тот, не взглянув, забросил его в подсунутую секретарём крокодиловую папочку. Мы вышли. Стояла безлунная ночь. Ветер с океана гнал палые листья, стряхивал с крон деревьев невидимых птиц, обиженно оравших. Звёзды, как на полотнах Кандинского, — цветными пятнами отражались в стене огромного здания Митсуи — «Зеркального». Воздух был напоён запахами тропических цветов, чем–то напоминавшими нежное дыхание манговых лесов на. побережьи Арубы, — семейного островка у Южной Америки в Карибах…
Несколько часов гуляли мы, тихо беседуя; прошлись по Хараджюку, заходя в магазины. Сделали несколько покупок, — как потом узнал, — для Нины. Посидели в аллее, чем–то похожей на Елисейские поля в Париже. Поглядели на монастырь… И всё это время я отвечал на бесчисленные вопросы и самого Тоиди, и Масару, и, конечно, Каки, оказавшейся до чёртиков любопытной. Но все они были — о судьбе моей семьи. Никогда не думал, что она может быть интересной совершенно, вроде, посторонним людям. А если точно, — существам иной цивилизации, и уж, безусловно, пришельцам из откуда–то! И тут вспомнил: мама говорила: — Японцы, конечно, не люди. Земляне. Они совсем другие. Из другого мира…».
Расстались мы с рассветом. Очень кстати «подвернулась» машина. Так же «кстати» рядом оказались молодые люди, любезно меня в неё пригласившие. Они даже проводили меня до территории Университета, пройдя мимо его охраны как меж столбов…
Я снова влез в кипяток!…
… Проснулся рано, — в смысле, поздно. Через полтора часа за завтраком мы с Масаджи приняли корреспондента… «Едиот ахронот» в Токио — очень милую даму Наоми Родриг, которая, сходу, пригласила меня домой в район Йотсуйа. Так как явился и Ясуо Найто, она попросила быть и его.
С этого момента и до отлёта в Париж Ясуо больше не отходил от меня. Нe отходили и телевизионщики. И хотя охрана в мою резиденцию их не впускала, они преспокойно снимали меня через окна салона первого этажа.
Я отпустил Нами, договорившись с нею о порядке передачи ей для газеты моих репортажей, к которым я пока приступать не думал: слишком навалилось всего…
Днём — первая лекция в Университете. Встреча с корреспондентским корпусом. Обсуждение с Найто–сан и Масаджи программы издания «Сибирских рассказов», романов «Вверх по Красной реке» и «Площади Разгуляй». Найто сообщил как его газета будет рекламировать романы. Потом поздно вечером — ужин с членами Токийского муниципалитета, Президентом и ректором Университета, руководителями промышленных корпораций, редакторами газет, директорами телекомпаний. И, уже ночью, Национальный Японский театр Токио–гейазуцу–экийдзе — верный наследник Кабуки…
Видел прежде, — и не раз, — знал, понимал… Но такое — впервые! Точно — инопланетяне… И уснуть не мог… Дремал только.
Проснулся рано. Решил: побегаю по парку, благо он — сказка, будто с японских календарей сусальные фото… Побегал. Но не один, — чуть сзади и с боков бежали… те самые, что «кстати» подвёртывались, когда надо было возвращаться к себе, в «Сакуру»… И которых встречал на каменной дорожке из резиденции на кафедру и обратно. Значит, порядки такие.
Только принял кипящую «микву» и позавтракал — Ясуо тут как тут: — Господин Додин–сан, — вас очень хочет видеть господин Каори Ишии — директор Отдела новостей «Фуджи телевижн» - … Встретились — сам изволил прикатить в «Сакуру». Сообщил: Совет директоров телекомпаний, совместно с «Киодо ньюс», созывает «круглый стол». Тема — «Память доктора Фани — Стаси Фанни Лизетты ван дер Менк'е». Инициатива — от иерархов Синдуизма… Серьёзно!
Только Ишии–сан отъехал — звонит госпожа Каки Огура: — Господа Садао Томишиге и Масару Ибуки хотели бы с вами встретиться. — Когда? — Когда вам будет угодно. — Хорошо. Я перезвоню…
Неожиданно явился Тацуро Катакура: — Необходимо срочно посетить посольство Израиля! — Но зачем?! Я могу встретиться с израильтянами у себя дома!… — Да, но нужно помнить, что вы именно из Израиля, и что вы должны быть обезопасены от возможного нападения террористов. А это — прямая обязанность посла вашей страны!…
— Да? Но зачем я террористам? Я ведь гость державы, дружественной… ну, пусть не так уж и дружественной, но… терпимой, что ли, к тем, кого следует опасаться! Потом, я ещё и «герой народа», которого этот народ так страстно полюбил и, верно, и без того бережет… Ведь всё время — и всегда очень кстати, — его представители — некие молодые атлеты — оказываются рядом со мною… Наверно, они тоже в состоянии меня «обезопасить»? Не так ли?… Но Тацуро пропускает мои резоны мимо ушей и заявляет: — Господин Додин–сан! В планах вашего посла предусмотрена такая встреча!… — Ладно, — говорю, — раз предусмотрена — значит так тому и быть… Но, дорогой, «господин» Катакура–сан, — с каких это пор вы взялись мною распоряжаться? По этому поводу вы моего согласия не спрашивали. Так вот, Тацуро, прошу впредь интересоваться моим мнением о таких «предусмотрениях»! Или же буду просить организаторов моей поездки избавить меня от твоих, парень, услуг… Понимаю: тебе это будет очень неприятно. Мне — тоже, — мы с тобою делили нары, и не только… Тебе ясно?
Ему было ясно, — я это сразу заметил. Как незадолго до этого нашего разговора стали ясны причины полной «подмены» моего братского сопосидельца. Вдруг непонятные агрессивность, раздражительность и даже озлобленность начали исходить от него! Сперва — вроде, на всех. Но вскоре — только по отношению ко мне. Это выражалось во множестве мелочей его поведения. Но, главным образом, в попытках, — правда, безуспешных, и потому вызывавших его совершенно бешеную реакцию, — отсечь меня от моих друзей и настроить их… да, пожалуй, и настроить их против меня…? Зачем? И для чего? С какой целью?… Хуже всего было то, что эти мои догадки, которые искренне относил я на счёт моей усталости из–за навалившихся на меня событий, достаточно эмоционально подтвердили друзья…
А ларчик просто открывался…
Дело в том, что правительство Японии обеспокоено было впечатляющими масштабами раскрытий… советской агентуры, то и дело обнаруживаемой и среди бывших военнопленных. Один из пиков этого печального обстоятельства пришелся как раз на время моего прибытия в Токио. Чиновники контрразведки не придумали ничего более «умного», как… в который–то раз после Второй мировой войны обязать всех «ветеранов» советских концлагерей предоставить в органы безопасности Японии… «Справку» советских спецслужб о деятельности каждого из бывших пленных в СССР… Что тут скажешь?… Но что же старикам делать? Кто им, в Японию, пошлёт такое?…
Узнав об этой дикости ещё в Москве, и получив от Катакура–сан его адрес, я начал действовать. Справку на него запросил. И, чудо, получил её! Ровно, между прочим, за 5 суток до депортации в Израиль. Вот её текст:
«На ваше заявление об установлении судьбы Тацуро—Катакура /…/ сообщаю, что нами произведена проверка, в результате которой установлено, что Тацуро—Катакура, 1919 года рождения, уроженец г. Акая Японии, 16.10.1945 года был осуждён по ст. 58–6. ч.1 УК РСФСР за шпионаж к 10 годам лишения свободы. 14.10.1953 /то есть, через два с небольшим года после моего «освобождения» и этапа в ссылку. В. Д./ убыл из Иркутской области для дальнейшего отбывания наказания в Камышевский ИТЛ в Омскую область»;.
Получив «Справку», я немедля отослал подлинник Тацуро. Копию её осенью 1991 года я привёз ему в Японию; и с шуточной торжественностью, и даже стихами, сопроводив церемонию вручения бумаги… Шутка принята не была, а реакция на неё вовсе мне не понравилась. Что–то было не так…
Я в том виновен? Но откуда было мне знать что представляла для японских властей, перлюстрирующих письма бывших военнопленных, эта, с виду бросовая, бумажка? А означала она многое. В частности, то, о чём случайно, в 1993 году, в Москве, узнал от бывшей сотрудницы… того самого «Камышевского ИТЛ» Елены Владимировны Шарыгиной: — Камышевская ИТЛ Омской области — это эвакуированный туда во время войны Филиал… Вильнюсской Высшей школы НКГБ; там из отобранных японских офицеров–военнопленных готовили резидентов советской разведки. Между прочим, по фотографиям в японских газетах и журналах, которые я показал Шарыгиной, она тотчас опознала нашего общего знакомого — Тацуро Катакура…
Конечно, вернувшись из СССР домой, «резидент» новое своё качество, приобретенное в Камышево, скрыл. Зато теперь, в начале 1991 года, имел неприятности. О том сообщил мне «по секрету» Ясуо Найто — спец по «внутренним новостям». Отныне Катакура–сан лишался права занимать государственные должности. Но он, после возвращения, успел 35 лет отработать учителем и ещё в 1990 году заполучить пенсию. «Обманул», получается, и собственное государство, и своих советских хозяев? Не совсем так.
На украденной у меня моей родине после такого афронта русский резидент больше бы не высовывался. А если бы пришлось, то лишь по «просьбе» своих интеллигентных хозяев и по их сценарию. Не сомневался, что то же случилось бы и с японскими джентльменами удачи. И не ошибся. Знающий и понимающий всё Ясуо, с которым приговорен я был к повседневному общению, раскрыл «секрет»: все Программы СМИ по освещению вашего визита построены на ваших беседах с Тацуро. Переделка их вряд ли целесообразна сейчас.
Ничего, движения Катакура–сан возле меня почти не раздражали. И, конечно, было очень жаль его испоганенной жизни…
… Посольство государства Израиль…
Глухие бетонные стены. Поверх — бесконечные спирали колючки. Выносные «Марсианские» вышки со щелями амбразур… «Спецкичман»…
Только расположились в «Сакура», только перекусили — звонок Ибуки: — Конничива! За вами через 30 минут заедут. — Даже на расстоянии чувствую: волнуется! И очень… — Вас одного, с пресс–атташе Найто–сан, ждёт человек, который будет безмерно счастлив увидеть Вас воочию… А знаком он с вами давно. Очень давно - /?!/…
А я, будто это не явь, а сон, видение, «вспоминал» его полным генералом Императорской армии, идущим рядом с его запылённым, в грязи утопающим гусеницами, командирским танком. На нём прорвался он сквозь горы несчастных китайцев. И, разрубив Китай пополам по дороге к вот уже совсем близкой Индии — цели великого похода, ворвался 7 марта 1942 года в Рангун, столицу Бирмы…
Он ушел 2 марта 1993 года… Ушел, омывшись в купели Аматерасу. Одарив старых слуг. Ушел, освященный традицией предков, — вспоров движением меча живую плоть…
Помолчав, спросил, почему мои товарищи оказали такую чреватую неприятностями услугу сыну и его другу? Общегуманные предпосылки ясны. Но в их подвиге, — а в те времена, я знаю, это был подвиг, — многое непонятно… Объясните.
Только временами ветер с юго–востока приносил солёные брызги океана. Старик спал. И даже во сне крепко, будто боясь потерять, держал мою руку… Несколькими часами прежде он отпустил Масару и Ясуо. Провёл меня в свои покои. Отошел на несколько минут. Явился в чёрном, с белыми кантами, кимоно. При мне опоясал его серым шарфом. Приказал подать чай.
Тут, наконец, понял и я, что говорит стоящий передо мною человек, за чем привели меня к нему, и что нужно что–то сказать. Но что сказать–то? Или… никогда сам он не видел, не переживал явей, куда как страшнее тех, что свалились на бедного сына его? Или, что произошло с Соошио[1] было самым страшным собственно моим воспоминанием?… Тогда… почему же голова кружится? И шатает меня почему? Да так шатает, что и Эйширо замечает и берёт меня за плечи… Я успокаиваюсь, ощущая, как волнами истекает от него ледяная свежесть… Вообще, он весь, будто со льдом чаша — холоден. И, словно зимний лес, источает кислород. Но не стальная твёрдость маленьких его рук, и даже не дыхание сосен под снегом, идущее от него, отрезвляет меня. Отрезвляет мощь его стоического спокойствия, постепенно передающегося мне….
… А старик не отпускал, — ломал, тем самым, все пересоздаваемые заново программы моего визита. Я‑то состояние его понимал! Он, как чудом оказавшуюся в руках у него дорогую фотографию, «держал» перед собою меня живым отражением, или даже воплощением, своего давно потерянного сына. Это для меня было невыносимо: я ведь тоже «носил» в себе изображение Соошио Кобаяси. Только ещё более трагическое, или, чего там, куда как более страшное, чем виртуальным зрением мог видеть сына его отец. Во всех наших с ним долгих беседах он — нет–нет — не заставлял, но очень корректно просил меня ещё и ещё раз «напомнить» ему отдельные эпизоды, — даже самые, казалось бы, незначительные, — таёжной жизни сына. Он так же дотошно интересовался каждым человеком, вошедшим когда–то в соприкосновение с Соошио, пусть даже было это кратеньким эпизодом, в принципе, ничего не означавшим. Он расспрашивал об их судьбе, об их семьях, о их работе, — работе кормящей, и как кормит она. О достатке семьи… Особенно интересовался он жизнью жен и детей. Не совсем понятен был его этот пытливый интерес. Только позднее дошло: ему необходимо знать состояние дел людей, породнившихся с его сыном самим фактом наказуемого режимом Сталина участия их в судьбах преследуемых властями японцев. С его сыном, никакой возможности не имевшим тогда хоть чем–то отблагодарить мужественных и бескорыстных, но бедных людей.
И это у него–то, у Первого Самурая Хирохито, не удалась судьба? — подумал я.
Хотел, видно, выговориться. Но выговаривалась шелуха. И Ясуо никак не мог обернуть её смыслом. Попытался, было, встрять в словесный водопад, «напомнить» его превосходительству господину послу на каком тот свете. Не получилось. Тогда он Нахума за руку взял. И когда тот, удивлённый, на минуту смолк, сказал, что перед ним — «Герой Японии, — его, посла, согражданин!» И что «герой» этот имеет что передать своему израильскому народу через него, посла; хотя бы самые дружеские помыслы /так и сказал!/ Японцев, осведомленных о национальной принадлежности Додин–сан’а… И, что очень странно, — и что настораживает Японские СМИ, — что такое событие — первое не только в истории молодого Еврейского государства, но в тысячелетиях жизни Японии — что событие это не привлекает внимания СМИ Израиля! Или правы те, кто считает, что вашему народу интересны «сенсации» с запахами сортира и борделя? Похвально!
… Конечно, тогда, в полевом госпитале в предместье бирманской столицы, очнувшись уже на операционном столе, генерал Эйшио со–но–идасо Ивасаки Кобаяси не плакал, как не плакал никогда. Быть может, только в младенчестве. И то — от обиды, наверно. А теперь плачет перед чужаком… При своих–то он не заплачет!…
— О подвиге говорить не стоит: требование собственной совести есть субстанция, в понятие геройства не вписывающаяся. Обычное сострадание в своё время переживших собственную трагедию. Конечно же, солидарность с теми, кто противостоял большевизму. А ваш сын и его товарищ противостояли ему самим фактом побега. Они открыто осудили этим своим действием ненавистный и им, японцам, режим. Как ненавидели его Тычкин, Соседов, братья Кринке, — отец и дядька Нины, и ваш покорный слуга. Режим, загнавший нас всех в ссылку. И противодействие этому режиму, — а спасение и сокрытие беглецов — тоже акт сопротивления, — было нашим первейшим долгом перед миллионами погубленных им россиян. И не россиян тоже.
Когда слуги удалились, я пригубил чашку… И тут заметил на стене, под большим мечом, вставленный в роскошную, видимо, шведской работы, резную сизую раму, карандашный портрет — того, сорокалетней давности, ещё измотанного пережитыми страданиями, но уже понявшего, что ему — жить!… Здесь, в этом древнем дворце за тридевять земель от лесов Оймолона, он воспринимался загадочно. И за загадкой я не сразу сообразил, что портрет–то — он мой, сделанный в зимовьи у Борёмы…
— Она жена мне…
После того, как отпустил он Масару Ибуки и Ясуо Найто, прошло много минут молчания. И вдруг он заговорил — по–русски! Он, оказывается, лингвист. Специально русской литературой и языком не занимался, — изучил попутно, «исправляя» должность посланника при правительствах Восточно—Европейских стран. Сколько языков он знает? Много. Но всё же? Хорошо — шестнадцать. Плохо — этих не считал…
В плюще открылись тяжелые створки чёрных — в стекле и бронзе — фигурных дверей. Мы прошли в просторный холл. Навстречу, из–за откатившихся где–то в глубине широкого коридора ширм, вышел среднего роста не старый человек. В неярком свете плошкоподобных бра и торшеров лицо его с вислыми усами и массивом бровей показалось изваянным из цветного фарфора. Подойдя, он оказался поразительно похожим на актёра, играющего в популярных американских фильмах роль учителя каратэ. Да он и был им, видимо, со своей лёгкой походкой вахутиста, в светлосерой тройке, ладно облегавшей его атлетическую фигуру. Очень молодили его голубой платок под воротом бордовой рубашки, и… белой шерсти носки на ногах.
Вот бы встретиться с теми, кто портреты сохранил. С ними, или, хотя–бы, с их детьми, с близкими: вернисажик получился бы знатный!
— Теперь нужно достойно завершить: неудавшуюся судьбу…
После паузы, поклонившись вновь, Масару назвал мне имя встречавшего: господин Эйширо со–но–идасо Ивасаки Кобаяси… Мы снова поклонились друг другу… И тут только понял — по каменной неподвижности побледневшего Ясуо Найто, по совершенно не идущей Масару Ибуки скованности и… подобострастности /?!/ - передо мною стоял могущественнейший и один из самых состоятельнейших граждан мира член семьи Ивасаки!… Но… Мне–то, ко мне всё это — какое значение это имя имеет для меня? Однако, из–за геральдического флёра этого человека, пусть самого что ни на есть знаменитого, — я не уловил «гражданского» имени его… Оно, как бы, прозвучало… Но я его… не узнал…
Поклонившись, Масару Ибуки представил меня, назвав имя…
До нашего с Ниной посещения их уголки те были с того часа неприкасаемыми. Тогда мы и услыхали: «Они — твоё, Нина, наследие. Твоё законное и непременное место… Когда уйду я…»
Навстречу, из кресел, поднимается высокий старик. Ветхий; серо–коричневый неопрятный костюм. В крошках. Крошки прилипли к уголкам синюшных губ. К кончику… банана белого, с сине–сизым тяжелого носа… Но это детали… Протягивает ватную ручку, неслышно пожимает ею наши… Выплеск скороговорки. Найто–сан переводит. Внезапно встревает Тацуро. Настораживаюсь… Но тут же догадываюсь — да и Ясуо на месте — Катакура–сан напоминает господину послу о его бестактной попытке опорочить меня в глазах моих японских друзей. — Так, Катакура–сан! Так, молодчик! Пиль его!
Особо сложна проблема медиков, судьба которых нам небезразлична. Их, в полном, смысле этого слова, нужно спасать! Ни на день не оставлять без работы по специальности, и, по возможности, беречь их нервы. Они же, чёрт подери, сами спасатели!
— Простите, — вдруг перебил он. — У вас с собою реквизиты её личного банковского счёта?… А их надо знать, молодой человек… Позвоните…
В своём кабинете в Деловом Центре Хараджюку меня встретил очень серьёзный Ибуки–сан. Сесть не пригласил — пригласил «попробовать» вино. Вино оказалось восхитительным. Но мы лишь пригубили его. Огляделись в зеркала. Спустились в вестибюль. Вышли. Дверцы машины были открыты. Молча уселись. «Старинный» Линкольн тронулся. Через двадцать минут мы вкатилисъ под деревянные, в стиле Фудзи–вару, низкие ворота. Машина поплыла по аллее огромного парка укутанной золотом раскидистых клёнов и иссиня–чёрными листьями гигантских вересковиц. Развернувшись, она остановилась напротив увитого голубым плющом низенького «Японского дома». Открылись дверцы. Мы вышли. Нас встретили четверо молчаливых слуг: лимонно–желтые лица, фиолетовые кимоно, белые, с бордовыми полосами, опояски, за которыми короткие мечи…
Одно из бесчисленных свидетельств вот этого вот русского мерзопакостничества, вообще–то совершенно несвойственного простому русскому нечиновному человеку — письмо ко мне Катакура–сан от 26 декабря 1990 года;. В нём он бесхитростно повествует: «… В Братске Вы написали мой портрет и дали мне. Это было совершенная копия моя. Я уважил и часто любовался. Это я сохранил в мешке. Выдержал неоднократных этапов, это было всегда со мною, до тех пор пока я был перевезен к порт НАXОТКА где японский пороход стоял в порту. Подлежащее порта проверил моё мешок, и не оставил портрет в мешке. Это был апреля 1955…» Японец, всё же: не написал, что портрет отмели.
Нину увидел и, как любимую дочь, принял он в декабре того же года. О трёхнедельном пребывании нашем в его домах, а потом в местах его жизни на Островах, которые мы с Ниной и с ним, прощавшимся с его миром, тогда объехали, рассказывать не буду. Это -как вслух читать интимный дневник. Останавливались только в апартаментах «досточтимой Ониши–тян» — покойной супруги со–но–идасо Ивасаки Кобаяси. А ведь они — эти уголки их тихих домов–дворцов, плавающих в лазоревых туманах парков и лесов Утренней Японии — они Святилищами были все 36 лет с того дня, когда явившийся в их токийский Дом друг Соошио — Ямамото сообщил им о смерти их сына, и сердце Ониши не вынесло…
… — Вот — Старик кивнул на портрет Соошио… — Вот — Ничего больше он не произнёс. Присел, тяжко, сломавшись, на татами… Заплакал…
— Почему вы не привезли её? — спросил, неожиданно.
— Но в этом нет необходимости.
Опрос у внешнего входа–лаза. Допрос и шмон в конце длинной, сплющенной бетонными шорами, «трубы» подхода. Бронедвери за сталью плит…
Здесь, в Японии, должно быть не мало портретов моих японских соседей по Комсомольским и Братским баракам. Должно быть, но… Может и не быть: пьяная вечно харя злобствующего на весь мир российского чиновника маячила над трепетной душонкой убывающего в свою Японию военнопленного. И, если уж она, в классическом обличий Ваньки Кутерьмы, сладострастно пакостила своим во граде Китеже, можно себе представить, что измысливала она чужаку, да ещё абсолютно беззащитному перед её произволом!
… За полтора месяца, что провёл я в Японии осенью 1991 года, со–но–идасо Ивасаки–сан принимал меня множество раз. Общение с этим удивительно цельным, безусловно суровым, но добрым ко мне человеком даром не прошло: я полюбил его. И теперь шуткой пытался уберечь себя от чреватой сердечной болью взволнованности предстоявшим расставанием. Видно же было: его почтенный возраст не вселял больших надежд на новую встречу, пусть даже очень скорую.
Это был один из последней серии портретов, что я начал делать ещё в Бутырках, «набивая руку» и заставляя себя навсегда запоминать чем–то привлёкших моё внимание товарищей по камерам. Понимая, естественно, что так может случиться, — изображение, мною выполненное, окажется последним отсветом души кому–то самого дорогого человека. Я помнил всегда, и до смерти не забуду, как ночами рыдал безутешно в сиротскую подушку своей детдомовской койки — звал маму и папу… И захлебываясь слезами, просил их «прислать хоть какой рисуночек их лиц», которые вдруг, — подумать страшно, — начинал забывать…
Слава Богу, у нашего Фонда есть средства и годами наработанный опыт их трудоустройства. Тут же, из кабинета, со–но–идасо Ивасаки Кобаяси, посылаю факс доктору Жаку Ли в Институт Мартина Гердта, одному из распорядителей «Фонда Ливермор'а» /«Врачи — без границ»/. Ещё факс в Москву Разумовскому с распоряжением о предварительном расчёте с «Толстовцами»;. И ещё один — в Медицинскую Группу Фонда: немедленно связаться с Бахарчиевым! Перенаправить отъезжающих медиков в Вену к Бергманну, а уже прибывших в Израиль хирургов «скорой» и анестезиологов, — в Осло, к Улафу Бергу. Материалы на Сусленского я тоже запросил.
Спасти не получилось: раны, нанесенные зверем, медленно убили его…
Кроме того, — и для меня это обстоятельство очень важно, — безусловно он — родич уважаемого в моей стране человека — Леви Эшколя, именем которого назван проспект–бульвар, пересекающий мою улицу — Шмуэль га'нави. Наконец, — по анекдоту, — «Быть может у нас у Менске Нахум Эшколь — говно! Но у нас Леви Эшколь — Человек!». Так вот, Нахум Эшколь — родственник Леви. Потому Нахум посол и ещё в Японии. Это и определяет моё отношение к нему. Тихо прошу Ясуо заткнуться… «Счастье, когда тебя понимают!»: — «затыкается».
Тема для Израиля не новая. Эмигрирует в маленькую страну огромная масса специалистов. И микроскопическое государство, как бы его апологеты не раздували его имидж, такое количество образованных иммигрантов трудоустроить не может: сопротивляются яростно уже устроенные, давно оплатившие свои места, и даже авансировавшие их для своих наследников; сопротивляется управленческая кодла, стараясь и в будущем не допустить даже намёка на конкуренцию; конечно, ничего не может поделать и порядочная часть аппарата управления: не планировать же ставки специалистов, многократно превышающие все мыслимые нужды общества?!
— Молчу почему?…Собираюсь с мыслями… — А что сказать мне Вам, Отцу Сына, — Вам, со–но–идасо Ивасаки–сан?!… И есть ли слова, которыми можно что–то сказать?… Хотя, конечно, они найдутся — всё те же изжеванные, пустые, стёртые напрочь дежурные слова. Но Вам ли они нужны — Рыцарю, Самураю императора?… И всё же, и всё же, я Вам скажу, — Ивасаки–сан: Подвиг бегства Его и Хироси Ямамото, друга Соошио из плена есть ещё одна героическая страница Японского Эпоса Исю. И умер Ваш сын достойно, как полагается умереть человеку. Главное: он умер, — пусть в муках, — окруженный истинными друзьями, верными товарищами, которые успели нежно и искренне его полюбить. Не это ли счастье.., мой Эйширо–сан?!
— Они нужны мне. Позвоните и попросите Нину–тян срочно открыть свой счёт и сообщить мне по этому вот факсу его номер. Пожалуйста!
… Высказался. Нашел слова…И… ничуть не передёрнуло от «выспренности» моего монолога. Да! Только доброе сердце Аркаши Тычкина, Забайкальского казака, мальчишкой, при истязаемой мерзавцами семье, сосланного «навечно» в Приангарье «расказачиванием» и «раскулачкою» 1929 года, только доброе сердце его «заметило» гибнувших беглецов и пришло им на помощь. И только доброе сердце Миши Соседова, «чалдона» Удерейского, потомственного приискателя и охотника–добытчика заставило его шастать по непроходимой тайге за «ёдовом» и охотничьими «поимками» для японцев, рубить сушняк и готовить им дров на долгую зиму. И только очень доброе сердце Нины Кринке—Адлерберг, дочери Великих Российских аристократов и немца–колониста с Украины, сосланных тогда же, в 1929 году, и на 26–м месяце пути родивших её в телячьем вагоне ссыльной навек. Только очень доброе сердце её и руки добрые, с младенчества делавшие нелёгкую работу выживания! Вот это сердце и добрые руки Нины когда Соошио столкнулся, однажды, с медведем–убийцей они выложились…И зависящее от них, и не только от них, делали, чтобы спасти смертельно раненого Соошио Кобаяси…
Закрытые глаза его были сухи. Только плечи вздрагивали…
Видимо, вот эти вот постоянно истязавшие меня страхи забыть лица моих родителей, братика, прабабушки моей, — они ещё тогда и впервые привели к мысли научиться самому изображать моих товарищей по Детдому. Но не только рисовать их лица, но помогать переправлять портретики на волю. Куда–то туда, где их ждут, как ждал и я сам, надеясь именно в один прекрасный день узнать на них изображения родных лиц…
— Он снова смолк. Легким движением руки подозвал слуг. Тотчас, как когда–то на сцене булгаковского варьете, «соткалось» за спиной его кресло… «Немолодой» атлет — он пошатнулся, вдруг. И тяжело, будто выдохшись, опустился в него… Разговор, сама встреча, утомили старика — старика!: нужно было срочно заканчивать визит. Я взглянул на Масару… Он был явно растерян… Он не имел представления, или не мог позволить себе решиться, как поступить… Видимо, со–но–идасо Ивасаки–сан приучил Японию: — всем распоряжается только он сам!…
— А Нина? Ей, только начавшей жизнь, тем более в неволе, ей–то зачем ввязываться было в чреватую неприятностями борьбу, в политику? По рассказам друга — Ямамото она, до нападения зверя на моего сына, ничего про Соошио не знала. Даже понятия не имела, что такой существует! Почему же эта девушка бросилась его спасать?
А он всё стоял молча… Смотрел всё так же — внимательно, пристально.
Двое, в кимоно и с короткими мечами за опоясками, наклонились к старику. Я услышал хруст вскрываемой ампулы… Так же внезапно и молча, как появились, они исчезли… Он глубоко и покойно вздохнул. Спросил:
… И вот вдруг: — Я отец Соошио Кобаяси… — На одном дыхании, эхом, перевёл Ясуо… Лицо Эйширо каменно–недвижно… Понимая, правильно истолковывая моё молчание, — а оно — шок из–за услышанного мною только его имени, — он произносит вновь, втолковывая, как глухому:
— Судить не вам, Додин–сан…
— Да увидите, — какие ваши годы!
— Она выросла в семье, где друг другу помогали выживать! Семью неназойливо уничтожали, а она не поддавалась. А ведь Нине — старшей — нужно было вытягивать на себе маленьких. Спасать их. Она и выросла спасателем.
Но кончился позор: мы поднялись. Отхлопали друг друга по одежде. Он — слабенько. Я, злясь, крепко, выбив из него тучу пыли и перхоти. Тоже подумал: — в такую страну такого посла!… Стыдно — не описать…
— Какие мои годы, говорите?… Годы мои, дорогой мой мальчик, вот уже сто третьи… — Ни тени стариковского кокетства не почувствовал в словах его. Только трагическую грусть человека, пережившего любимых…
А он говорил, говорил…
И так, посол.
… Когда опустилась ночь над Китаномару, над Токио, над Японией, он уснул в широком деревянном кресле, троном стоявшем на возвышенности под огромными соснами. Звенели в траве цикады. Ухали во тьме огромного парка совы. Со стороны королевского дворца плыла тихая музыка. Из–за длинного пруда, из–за светящихся в лунном сиянии деревьев чуть слышно дышал город. Порывами налетал бриз — то ли запоздавший дневной, то ли ночной, рано спохватившись. Он разбрасывал запахи лаванды и диких роз. Терпкий дух хвои, разогретой дневным солнцем, стлался по–над можжевеловыми зарослями. Перебивая ароматы руками человеческими возделанных садов, неколебимо висел над парком смоляной дух соснового леса…
«… Израильское правительство старается «не пущать» советских евреев в Америку…» И далее: «Алия /эмиграция/ … используется главным образом как средство пропаганды и вымогательства….». Наконец: «…. Кто дал Шамиру и Пересу право оперативным путём насильственно обращать евреев по паспорту в евреев–израильтян?, как у нацистов: собрать и… всех разом оцепить…!»?
Посол не ответил. Не слышал, что говорил ему Найто–сан?