Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Крик дафэна - Елена Вячеславовна Дорошкевич на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Елена Дорошкевич

(Е.В.А.Дор)

Крик дафэна

За основу взяты реальные события, но имена некоторых героев, ввиду их просьб, изменены.

ПРЕДЫСТОРИЯ

Душа моя — подстреленная птица, клубок отчаянья и призрачной надежды. Порой мне кажется, что всё лишь снится, что живы все, и любим мы, как прежде. И боль не в счёт. Я суть постичь хочу. …И странно, но я всё еще лечу. Сайлюш Доор Шиир

«…Все соки, выжатые или вытекающие из растений, следует запереть в стеклянных сосудах, все листья, цветы, корни — в глиняных банках, хорошо закрытых, чтобы под влиянием проветривания не выдохлась жизнь растений, как бы впавших в обморочное состояние».

Гиппократ
1

— Дин! Динни-и-и!

Жучиный поединок был в самом разгаре. Награда ждала рядом, спутанная, мягкая, беспомощно сучащая ножками. В косых лучах уже осеннего солнца удерживающие паутинки казались призрачными, ненадежно кружевными, однако толстое тельце, как приклеенное, болталось посередине. Кстати, а вы-то видели, как дерутся жрутиные жуччи? Нет? Жаль, вы много потеряли. Ну ничего, жизнь ведь еще не кончилась, правда? Может быть, когда-нибудь… Я вот уже десять минут, замерев и почти не дыша, наблюдала, как два великолепных жрутня молотили друг друга мельтешащими когтистыми лапками. Оскорбительно клацая жвалюстями и топорща усики, они вдруг сцеплялись в интимной близости, впрочем, прилежно попыхтев и потолкавшись, тут же распадались в разные стороны, как бы устыдясь своей секундной беспомощности. От этого сердились ещё больше, чуть пятились, но через мгновение всё равно притягивались — вновь и вновь, опять и опять. Потом, окончательно рассвирепев и перестав, наконец, сомнительно обниматься, они принялись яростно долбиться рогатыми лбами, будто вколачивая невидимые гвозди. Методично. Сухо. Сосредоточенно. Пока один из них, глянцево чёрный, не отступил, всего на полшажка, на полвзмаха. Но и этого было достаточно, чтобы второй, полосатый, вызывающе застрекотал, жадно чавкнул ртом и, взбрыкнув, перешёл в атаку… Как бы не так! Вместо того чтобы продолжать отступление, ещё секунду назад якобы побеждаемый им противник рванулся вперёд, поднырнул под него и резко наддал крыльями, чуть было не выбросив полосатого жучча за пределы листа. Зелёное поле колыхнулось и развело их на исходные позиции. Они, не отдыхая, тут же устремились навстречу друг другу, в этот раз осторожнее, хитрее, заходя по кругу, отвлекающе чертя усиками в воздухе угрожающие послания. Их движения можно было бы назвать неуклюжими, если бы в них не угадывался явный танцевальный ритм. Раз, два, трр-трр-тррррр-триии… Разззз… Быстрее, быстрее, ещё быстрее. Два шага влево, рассерженный треск крыльев, стремительный выпад, удар, отскок и на «бис» отрепетировано сначала… Из-за пористого стебля выглянул некрофор, но здесь ему нечем было поживиться. Тут он заметил меня, узнал и тотчас же, с торопливым поклоном, сконфужено скрылся. Я шикнула ему вслед — не мешайся! — и снова повернулась к жуччам: мне нравился чёрный — он действовал непредсказуемо, и, если бы это не был самый обычный жрутень, я бы добавила — весело и цинично… Долго ждать не пришлось. Как будто моя симпатия перетянула чашу весов. Вероломно перескочив через вражеское тело, он, откинув голову, рубанул загнутым вниз рогом, обманно сверху и вбок, — как матадор рапирой, несколько театрально, но зато очень действенно, — целясь в уязвимое сочленение между плечевыми пластинами панциря. Рог хрустнул и обломился, оставшись торчать нелепой, лишней деталью, этаким авангардным украшением, навсегда утерянным для своего хозяина. Что ж, потеря себя оправдала. Второй жучч зло и неуклюже дёрнулся, обречённо закрутился, пытаясь дотянуться до противника, и… а-ах, вдруг завершающе трагично канул вниз, словно утонул в прорвавшемся лиственном настиле.

— Дин! Ну, ты же ведь обещала-а-а! А-а-а-а…

Всё. Придётся выходить, так и не узнав, что же станется с той розовой глатэрией. Скорее гастрономический финал. Увы… Ззззз-заслужжжженный, вполне ззззаслуженный, — запикали, захихикали вокруг комары. Цыц, мелкотня!.. Ну, что ты так обмякла? А? И ножки бахромой обвисли?.. Ладно уж. Спасу! Не достанься ты никому! Возьму тебя домой. Родись-ка лучше бабочкой. Бабочкой-бабулечкой… Ля-ля-ля! Извини, симпатяга жучч. И не трещи! Рога-то теперь у тебя нет. Забыл?.. Ты, конечно, настоящий боец, как говорят мальчишки — крутой парень, но в жизни всегда так бывает — до последнего момента не знаешь, кому же всё-таки достанется победа? В смысле, награда… Кстати, о ней о самой. Иди-ка сюда, эй, несчастная жертва!

Невнятно бормоча и явно соглашаясь с комарами, трава расступилась, распрямляясь и выталкивая меня наружу — к солнцу, к ветру, к ритмичному голошению птиц, смешанному с желто-зелёным запахом текущего в листьях сока, к нагромождению облаков, округлым краем зацепившихся за верхушки далёких берёз.

Васька стоял на поляне и ревел, уже не стесняясь, шумно всхлипывая и озираясь вокруг. Его рыжая голова торчала над частоколом стеблей, как одинокий неожиданный подсолнух, обречённо поворачивавшийся в поисках утерянного солнца.

— Ты опять? Опять??? Мы же в прятки играем… Понима-а-аешь — прячемся! А не пропадаем… Ух-ты! — он сразу перестал плакать. — А что это у тебя? Какая огромная гусеница!!! Дай??? Ну, пожа-а-алуйста… Почему опять «нет»?! Как чё-ооо, так я снова маленький…

Что на это ответишь? Я подтверждающе закивала, попадая в такт начавшемуся неподалёку отсчёту кукушкиного приговора. Пять, шесть… Кукушка умолкла, Васька насупился и, выдав носом возмущённую руладу, развернулся, не оборачиваясь, пошагал с поляны. Ничего! К вечеру отойдёт, обижаться он не умел, как все дети не в силах удержать в себе столь глубокое чувство… А мне и подавно без надобности. Глупо разменивать синее небо на чёрный яд гнева, затмевающий разум и гулко стучащий в висках, игольчато-ржавой растительностью протыкающий уши. Сердиться?.. Ха!.. Снова подала голос кукушка. Спокойствие птицы передалось и мне. Я вздохнула, откинулась назад в бесстыдно глазевшие в спину ромашки. Васька — единственный мой друг, пусть совсем ребёнок, ему тем летом исполнилось всего-то шесть, но зато настоящий, всамделишний. Хоть и человек.

2

Я, конечно, тоже не с рогами и крыльями — всё у меня на месте, хоть с какой стороны разглядывай, так же, как у людей: две руки, две ноги и голова только одна. Если я падала, то на ладонях и коленях появлялись синяки, весной на носу проступали веснушки, от ледяной воды и мороза кончики пальцев деревенели и болезненно ныли. К вечеру я уставала, а в воскресенье долго нежилась в кровати. Я любила абрикосы и имбирное мороженое… Да, внешне я была такой же, как все — все остальные люди, жившие рядом со мной в большом и суетном городе. Наш дом — обычная пошарпанная пятиэтажка — стоял на самой его окраине. Народ там обитал добродушный, степенный, но бабушка всё равно говорила, что мы даже здесь чужие, непререкаемо, безнадёжно чужие, никто не поможет, не защитит, а только оттолкнёт жестом, взглядом, молчанием — вокруг отчуждение, со вздохом изрекала она. Я не возражала, но и не соглашалась: люди есть люди, в них не было ничего загадочного. Они лишь подражают природе, — думала я, — не будем о них. Город, их хозяин и кумир, именно он был мне непонятен, притягивал и завораживал… Он нас так и не принял, хоть я очень пыталась с ним подружиться. Да-да, более людей меня тогда волновал именно Город.

В прохладные часы, за миг до рассвета, я выходила босиком на его незыблемые мостовые. Тихо. Короткие полоски газонов спасительно, поспешно пропитывались росой. Парковые пурпурные пионы старательно прихорашивались, вытягивая и без того прямые стебли. Разговаривать они не могли, а может и не хотели, отягощённые своей непосильной значимостью… Я смотрела на пустые улицы, уже покинутые теми, кто жил лишь огнями фонарей и ночных кафе, и еще не заселённые теми, кто нуждался в солнечном свете. В этой бесконечной ничейной паузе, в сладком промежутке одиночества, я шла сквозь лабиринт домов, которые казались отчего-то выше, а их стены, посеребрённые утренним туманом — мягче, сглаженней. Спрятав на время колючую остроту углов и непримиримость линейной перспективы, они расступались передо мной узкой тропинкой в сказочном лесу, и в такие мгновения мнилось, что мы понимаем друг друга, и я здесь не лишняя… Но нет. Вставало солнце, будто нажималась невидимая красная кнопка, и мир вокруг включался, озвучивался, заполняясь ярким светом, действующими персонажами и соответствующими им запахами. Раз — и желанная тишина отодвигалась, комкалась, замещалась бормотанием, обрывками фраз, гудками, лаем собак и чужими мыслями. Ветер гонял обрывки вчерашних газет, разметая их, как и мои бесплотные старания. Что ж…

Приходил новый день, и я снова пробовала говорить с Городом, но Он, ослеплённый своим величием, зациклено перечислял и перечислял, сколько жителей, машин и чего-то там ещё функ-ци-они-ру-ет в его беспредельном чреве. Я же, мол, как сорная трава, была для Него чужда и опасна. Смешно!.. Я отвечала, что жизнь ведь не сказка про Маугли, где джунгли пожирают города. В конце концов, если присмотреться повнимательнее, пусть даже подозрительно прищурившись, кругом, от самых тёмных, сырых его подвалов до никогда неосязаемых шпилей, Он просто кишит нами — «чужаками». Всё шевелится, шуршит, растёт, заполняется, отвоёвывает и плодится: собачьи блохи, вши, улитки, комары, жужжалки, зелёные падальницы, уховёртки, крестовики, тараканы и клопы, бабочки, ящерицы, двухвостки, моль — серая мучная или обычная, помогающая избавиться людям от забытых вещей, рассованных по шкафам, крысы и мыши, брошеные кошки, собаки, многочисленные вороны, сплетники-голуби, воробьи, галки, бурый мох-пасацинус, мокрым войлоком выстилающий подвальные стены, пупырчатые ромашки, подорожник, дробящий асфальт, тополя, расточительно теряющие в непогоду ветки, сирень, официозные тюльпаны, розы, роскошные и вычурные, сгущающие духоту в июльские вечера… и так далее, так… далее… далее… — перечень нескончаем, при чём уж тут я? Но Он всё равно рассердился. Сме-еш-но! Пришлось наговорить комплиментов, назвать Великим Каменным Лесом и пообещать, что ёлки на Центральной площади опять станут голубыми.

Дни шли… Шли, вытягивались, вырастали навстречу свету и опадали к закату сорванными листьями. Порой меня забавляло то, как, глядя на знакомые вдоль и поперёк пейзажи, мы видели и, в особенности, чувствовали несравнимо разное. Он, как бы изнутри себя — жёсткую конструктивность растущих кристаллов, ибо камни — Его живые камни — пребывали в постоянном движении. Я, скорее дыханием и поющей гармонией — плавную соразмерность, завершённость линий, будь то стволы колонн или паутина проводов с нанизанными на них птицами, стеклянные озёра витрин или бархат замшелых гранитных берегов. В одном мы были едины — соборы и мосты. Они, и только они, не несли на себе тяжкий груз наших многочисленных споров. Лёгкость и свобода, с которыми они существовали, наполняли моё сердце восторгом, а Его — гордостью и удовлетворением хорошо выполненной работы. У нас имелась даже крошечная тайна — место, о котором мы никогда не разговаривали, ибо нечего было добавить, да и незачем — слова лишь слова. Маленькая часовня, затерянная в парке, похожая на золотистый песчаный водопад, с разноцветными бликами витражей и с колокольней, напоминавшей взлетающую в облака птицу, являлась, по нашему единодушному мнению, восьмым чудом света… Я как-то привела туда Ваську, так он молчал полчаса, потом заплакал, раскапризничался и не захотел уходить — спрятался, вжавшись в нарисованные колени святых… Правда, тогда он был ещё совсем несмышлёный. И мы только-только познакомились.

Малыш потерялся во время грозы, сам не помнит как. Говорит, очень испугался. Страх парализовал его, а тело больше не слушалось, раздавленное, прибитое к земле качающимся враждебным лесом. Он бы не вынес всего этого ужаса, если бы не светящиеся огни, удивительные и непонятные, которые прилетели неизвестно откуда, покружили вокруг его лица, а потом указали безопасное место — дупло. Он и заснул там — канул в сон, как в спасенье — а, проснувшись, не смог узнать поляну. Противные сильсы — не люблю их развлечений! Высшие существа, а заманивают детей, будто серые грольхи.

Он так обрадовался, что даже сказать ничего не мог, только уцепился за мою шею мёртвой хваткой, всхлипывал да тепло сопел мне в ухо. Худенький, нескладный, лет пяти-шести, с мягкими золотистыми волосами. Он напоминал заблудившегося бельчонка. Да и запах от него шёл, как от бельчат — молочно-ореховый.

Его звали Вася. Оказалось, что мы жили совсем рядом. Перед своим домом он вдруг снова разволновался и затараторил, упрашивая меня не уходить. Что ж, я и не ушла… Долго ещё ему было невдомёк, почему его перестали бояться птицы, а тропинки всегда выводили к дому.

Бабушка тогда головой покачала и посмотрела на меня устало, печально. Затем по голове погладила и сказала, что всё бессмысленно. Когда я услышу Зов, эта жизнь перестанет иметь значение, не говоря уже о каких-то нечёсаных малышах. Я была категорически не согласна.

В то время я ничего не понимала, да и не хотела понимать. Спроси меня тогда — удивилась бы — о чём это вы?.. Мир был прекрасен. Мир был оглушительно великолепен и до него можно было дотронуться рукой. Я пила его жадными глотками, захлёбываясь и всё равно не насыщаясь. Образы и ощущения переплетались во мне ажурным узором просвечивающего на солнце листа. Я опять сочинила новую песню и спела её на закате перед травами и звездами. И, наконец-то, — о великое чудо неожиданности! — обрела настоящего друга. Получилось случайно, как в сказке — нежданно-негаданно. Сначала было вроде бы никчему. На первых порах лишь забавляло, до чего же мальчишка оказался смешной и не по-человечески искренний. Потом я вдруг поняла, что в его маленькой груди бьётся большое преданное сердце, и он заслуживает если не уважения, то хотя бы недолгого внимания. Но я ошиблась. Наши первые молчаливые встречи (впрочем, молчаливые только в моём исполнении — он-то тараторил, не переставая) постепенно переросли в настоящую дружбу. Да, может быть это со стороны выглядело и нелепо. Что могло связывать одиннадцатилетнюю девочку и шестилетнего мальчика, даже по людским меркам, не говоря уже о лесных жителях, которые считали себя более достойными моего расположения? Но… чему вырасти, тому не засохнуть. Через пару лет к нам привыкли и те, и эти: людям стало безразлично — посмеялись и забыли, незнакомые принимали нас за брата и сестру, а Лес… Лес терпеливо ждал, время текло в нём по-иному. Я же открывала для себя мир людей, как в окно заглядывая в него глазами своего нового друга, в мир, который я раньше не замечала. Город отступил, отодвигаясь на второй план вчерашней театральной декорацией. Наверное, только бабушка знала, что происходило со мной на самом деле. Я как бы заново проживала своё детство, на этот раз с головой окунувшись в беспечность и задор детских игр, не думая, не рассуждая, спрятав в шкаф книги Гиппократа и стихи Лройх’на Доор Шиира, и забыв об утренних прогулках по городским улицам. Вася подрос и уже не напоминал того трогательного, беззащитного малыша, которого я нашла во время грозы, однако прозвище «Малыш» прилепилось к нему накрепко. Втайне он обижался, но я тогда не обращала на это внимания. Дни летели, как подхваченные ветром листья, разные и одинаковые одновременно. После уроков он дожидался меня у школьных ворот, и мы бежали есть мороженое или забирались в соседский сад воровать абрикосы, воображая себя то ли суперагентами, добывающими секретные материалы, то ли сказочными персонажами, ищущими волшебные яблоки бессмертия. Я действительно стала «обычной девочкой», среди многих и многих прочих. Да здравствует детство, как мы были искренни и беспечны!.. Тогда я хотела учиться в школе, стать лётчицей и найти своих родителей, которых никогда не видела… Школьные годы пролетели так же быстро, как жизнь синих бабочек Мохолонело.

Беззаботная пора оборвалась, неотвратимо и безжалостно, как умирает невесомый тополиный пух после летней грозы. Только что казалось, пушистый снегопад будет кружить вечно… И вот уже ничего, кроме грохота падающей водяной неизбежности и жалких грязно-белых клочков на траве.

Вроде бы, это случилось в воскресенье, хотя теперь, наверное, день недели совершенно не важен. Было нестерпимо жарко. Стволы деревьев так раскалились (я даже сквозь стены слышала их стон), что ещё чуть — и они вспыхнули бы простыми поленьями. Просевший асфальт дешёвой халвой прилипал к подошвам и приторно пáхнул. Каменные карнизы на домах нависли с угрожающей кровожадностью, выжидая замешкавшегося внизу прохожего. Занавески в открытых окнах поникли безжизненно, жалко, будто белые флаги всеобщей капитуляции. И главное — духота, почти болезненное ощущение вдоха, когда горячий плотный воздух с трудом проталкивался, утрамбовывался в распаренные лёгкие и уж совсем тяжело извлекался наружу. Васька куда-то уехал, и я маялась, не имея ни малейшей возможности поделиться с кем-нибудь тем ужасом, который свалился на меня в одну секунду.

Бабушка умирала. Бабушка. Умирала. Ба… У-ми-ра-ла… И я ничем не могла ей помочь. Только сидела рядом и гладила, гладила её по прохладной руке, ставшей такой невесомо прозрачной и незнакомой. Тепло её ладоней растворялось и уходило навсегда.

Она, цепляясь взглядом за моё лицо, задыхаясь в немоте, пыталась что-то говорить, одними губами, но я сквозь душно-вязкую пелену, как сквозь водную толщу, безуспешно ловила каждый жест, каждый звук. Тщетно… И только несколько лет спустя (события соскальзывают, путаются) я осознала, что бабушка в последний раз пыталась защитить меня, спасти от всего того, что было мне предначертано. Она шептала, что не нужно искать родных, потому что их нет и никогда не было, что не надо бояться, так как она всегда будет со мной, стоит лишь позвать Фрийс’ху, что она ничего не успела… не… успе… лааа… Я хотела сказать ей — не волнуйся, живи, живи, живи… Я хотела крикнуть ей это или кому-нибудь другому — тому, кто был за всё в ответе, крикнуть в глаза, с отчаяньем, с негодованием и любовью, но не могла так же, как не могла уже сказать никому, никогда слово «люблю», а лишь видела белое лицо, опутанное сетями времени, и знала, что буду помнить его среди бесчисленных многих других, слышать неясное бормотание среди неистребимой какофонии звуков, чувствовать родное дыхание, днём и ночью, всегда рядом с собой, как собственное дыхание, как голос, зовущий домой*… А когда я совсем обезумела от горя и пряталась в углу за кроватью, ослепшая и оглохшая, мир вдруг треснул и разорвался со звуком лопнувшей материи, хлынул в меня, удушая и болезненно коробя. И тотчас же с неприятной отзывчивостью кто-то закричал рядом — визгливо, пронзительно, остро ввинчиваясь в голову, кто-то из тех, кто всегда бесполезно и выжидательно топчется около умирающих. Что-то падало и катилось, дребезжала посуда в буфете, оконное стекло радужно выгнулось и выплеснулось тысячами звонких капель вниз на тротуар.

И сквозь образовавшийся проём, на секунду заслонив собою небо, завораживающе плавно вылетела и растворилась в солнечном мареве большая призрачная птица, чем-то отдалённо напоминавшая сову.

Тишина. Смятая постель, как брошенная скорлупа. Хоронить было некого. Бабушка ушла навсегда.

Пытаясь подавить панический, безотчётный страх, соседи суеверно поставили на кладбище крест, хоть под ним никто и не лежал. Пустое, ни о чём не говорившее сочетание букв на могильной табличке так и не стало именем умершей. Моей бабушки.

Васька меня сторонился, но я на него не обижалась. Он совсем вырос и, как мне казалось, поглупел (пустой накал и мнимая чувственность, бесполезное сотрясание воздуха — нашёптывал мне на ухо ветер). Мечтал выиграть первое место хоть в чём-нибудь, к тому же влюбился в новенькую девчонку из параллельного класса. Хм!.. Попался на смесь томной взрослой походки и лживо-наивного взгляда.

Мы почти не встречались.

Но иногда… Иногда случались сиреневые сказочные вечера, когда мы, как раньше, притягивались друг к другу и, без слов, убегали к старому омуту. Корявые толстые ивы, вздыхая, полоскали в воде струящиеся ветки, а между корнями мельтешили крохотные рыбки-синехвостки вперемешку с зыбкими солнечными зайчиками. Мы говорили ни о чём и обо всём, а потом долго молчали, чертя на песке какие-то неведомые символы. Под неуловимой насекомостью этих знаков мне чудилось живое существо, разорванное на куски и разбросанное по выдуманному лесу, знавшее скрытую причину нашего отчуждения, но неспособное воспроизвести её из-за непреодолимого барьера — зеркального отражения несуществующего ландшафта. Про бабушку Васька старался не вспоминать, как-то неловко обходя эту тему. Да и прилетавшие птицы вызывали у него теперь безотчётное раздражение. Болен, как так?.. — взволнованно вопрошали они меня. Я вздыхала — если бы! — а впрочем, лучше бы было так. Он же косился на них, хмурился, кусал губу, потом резко взмахивал руками, отгоняя птах на высокие ветки. То, что когда-то радовало и волновало, обернулось некой запретной темой, разрушавшей привычный и такой понятный для него мир, не требовавший верить и любить всем сердцем.

Но эти встречи случались редко, а потом и совсем прекратились. Тропинка к омуту затерялась среди разросшегося кустарника. Васька поступил в институт и перебрался жить в центр, в общежитие, забыв не только обо мне, но и о своей матери. Она замкнулась, не желая делиться своим горьким одиночеством. Я так и не смогла ей помочь, да и как тут чужую тоску осилить, руками развести, если своё собственное одиночество не давало вздохнуть, иногда всплывая во мне с такой силой, что несколько дней могли тянуться месяцами, с усилием передвигая сопротивляющиеся стрелки часов.

Только Лес ждал меня всегда, оставаясь самым надежным и желанным местом.

С ним мы были знакомы давно. Так давно, что время уже не имело значения, превратясь в немую бессмысленность описывать первое мгновение, когда Он позвал меня.

Однажды, как и предсказывала бабушка (как же она была права!), всё изменилось: сначала шелест листьев приобрёл живую, дрожащую трепетность, ощутимую почти физически, звуки и запахи вспыхнули, усилились и захлестнули, наполняя душу радостным ожиданием грядущего.

Лес стал другим.

Теперь и всегда… Теперь всегда, когда бы я ни окуналась в его влажное бархатное величие, он принимал меня в себя, поглощая без остатка, прорываясь насквозь тугими острыми побегами, разворачиваясь шёлковыми блестящими лепестками, оседая звездами росы и толстыми пушистыми шмелями, давая и давая жизненную силу, рождая и обновляя заново. Кожа моя всё более приобретала неуловимый оттенок, сливаясь с осенней листвой вечереющего лесного безмолвья, и глаза начинали переливаться в темноте, включаясь в сияющий хоровод лиц танцующих дриад и сильсов. Хлопая крыльями, гоня перед собой теплый ночной воздух, тяжело и немного неповоротливо старая Фрийс’ха опускалась ко мне на колени. Осторожно переступая когтистыми лапами, она устраивалась поудобнее и начинала говорить. О том, что я, рождённая дриадой, была утеряна для всех и всё забыла, о том, что потеряться и забыть всё нельзя, а голос души заглушить невозможно, что суть неизменна, и рано или поздно мы слышим её Зов. Ведь каждый, так или иначе, ищет своё единственное зернышко истины, прорастающее и раскрывающее ответ на главный вопрос, который задаёт Жизнь.

И становились понятны те маленькие чудеса, которые происходили со мной, сколько я себя помнила: цветы, распускавшиеся под моими ладонями, шелестящие длинные травы, скрывавшие меня, если я того хотела, бесчисленное количество живых существ, всегда готовых прийти ко мне на помощь, и сам Великий Лес — мой отец, хранитель и защитник.

Я, как ни странно, продолжала жить в городе. Окружавшие меня люди делали вид, что ничего не происходит, пребывая в своих рутинных проблемах, думая только о деньгах, кастрюлях и болезнях. Иногда кто-то выводил мелом на заборе напротив моего окна что-нибудь вроде: «Динка — дикая собака!», но крапива вырастала в одночасье, закрывая надпись, а потом ещё и зацветала легкомысленными желто-белыми цветами, приманивая мотыльков и делая этот самый забор похожим на длинную ситцевую занавеску.

Чем я мешала?.. Не знаю. Те, кому я помогала, леча травами и пением, сначала плакали и готовы были руки целовать, а потом отчуждались, прятали глаза и натянуто улыбались. Вот и дед Никодим, старый дворник, заботившийся обо мне после «смерти» бабушки, сутулился при встрече и хмурил брови. А вчера пришел и долго сидел во дворе, задумчиво теребя седую бороду, вздыхая и качая головой. Так и ушёл, астматически прижимая к груди руку в незавершённом отвращающем жесте, ничего не сказав. Чужая, и ему чужая…

— Смотрите, смотрите, опять перед её окном танцуют лазоревые бабочки. Сколько их, сколько, наверное, целая сотня!.. Зачарованные они, что ли?..

— А вы видели старую яблоню, ту, в которую ударила молния? Знаете, она вся в цвету, и какой аромат, боже, какой аромат!.. Кажется, наша улица вдруг стала садом!

— У дворовой собачонки — резиновая она или как? — опять щенки. Только теперь их двадцать, и один полосатый…

— А в соседнем районе три коровы подохли — может, кто отравил?..

Меня это не касалось, не липло. Я словно видела себя со стороны, как летящее мимо облако… Пусть говорят. Я знала — им так легче. Но однажды прибежал Васька, взъерошенный, злой, долго топтался на пороге и вдруг перестал быть тем, кого я любила и берегла. Зря это было, зря. А бабушка мне говорила… Странное человеческое чувство всколыхнулось во мне, сжимая горло и перехватывая дыхание. Обеспокоено зашумели деревья во дворе, откликаясь на мою боль. Я будто вернулась в свою прежнюю, некогда беззаботную жизнь и поняла, что она не исчезла, не стёрлась, она есть как и прежде, но где-то там, неведомо где, а здесь… Я вздрогнула, пытаясь разглядеть в знакомом лице хоть отблеск того света, который так притягивал меня раньше… Пусто и зябко. Рослый рыжий парень кричал — почему мне? — бессмысленные обвинения. Как в день смерти бабушки я опять ничего не слышала, только видела, как корчится его рот, выталкивая наружу слова — горькие сгустки, шлепавшиеся на пол и растекавшиеся грязью. Что-то про то, что я мешаю ему нормально (как все!.. как все?..) жениться, что я, лесная ведьмачка, его околдовала, что чудес на свете не бывает, что теперь всё-всё-всё потеряно, потому что жить так дальше и больше он не в силах, и что лучше б я его в том клятом лесу и не находила — никогда!.. Никогда… Никогда

Никогда.

«Враз обе рученьки разжал… Жизнь выпала копейкой ржавою…», — услужливо прошептал мне кто-то на ухо давно забытые строки. Васька, милый, родной Васька, единственный друг, пусть такой сумбурный и непредсказуемый, и ты теперь не со мной… «Исчезни!!!» — прокричал он в довершение, одним своим словом припечатывая приговор.

Вот и конец. Одна.

Я подняла глаза и вдруг увидела за его плечом, в полуоткрытую дверь, нет, гораздо дальше, за ней — в лестничном окне — голубую кромку Леса, такую завершённую и исчерпывающе чистую, каким может быть движение к горизонту. И я хотела найти в нём опору, но оно затягивало меня, звало, и я почувствовала, что свободна, ибо уход мой из этого мира отнюдь не подводил черту и не означал отречения и отверженности. Моя задача была выполнена, роль сыграна, предназначение свершилось полностью и бесповоротно. Мне просто было пора в дорогу.

Хлопнула выстрелом дверь. Мир рухнул назад оглушительным всплеском листвы за окном, застучавшими ветками, ломающими и крушащими всё вокруг. Корни шершавыми змеями выбирались наружу, помогая покидать привычные места деревьям, устремившимся прочь из города в своё первое величайшее путешествие. Поблизости затрещала просевшая машина. Ветром сорвало, поволокло и зашвырнуло на крышу мокрое бельё. Туда же закинуло мусорный бачок, забытые детские игрушки, банки с вареньем, остывавшие на чьём-то подоконнике, старые стулья, шахматную доску, газеты, герань, облупленный скворечник, кактусы в горшках, кастрюли, метлу, собачью миску, резиновый крылечный коврик и множество другого, уже невидимого из-за поднявшейся посреди двора песчаной бури. С раскатистым грохотом рухнул старый сарай. Несколько досок тут же поднялись в воздух и улетели на юг в быстро темнеющие тучи. За ними, как настоящая летающая тарелка, стартовал вверх продуктовый киоск, рассыпаясь хлебами и проделами, засеивая город гречневой, рисовой и пшеничной крупой, тут же пробивавшейся сквозь асфальт невозможными побегами. Взрывались окна, разбрызгивая стеклянные ошметки. Кругом скрипело, визжало, орало и лаяло. Как завершающий аккорд, с неба долгожданно, спасительно хлынули потоки воды, очищая и обновляя, смывая реальность, как неудавшуюся акварельную картинку.

Где-то далеко в лесу лопнуло и проросло мое заветное зёрнышко, рванувшись сквозь толщу земли вверх — в небо, к благословенным звездам. И Лес раскрылся и принял меня. Как в первый раз, как в последний раз, заживляя и преображая, помогая простить и понять, так нестерпимо остро ощутить, что никогда и ничего не было утеряно, что запредельная истина бытия — основа основ — всегда пребывала во мне, горела во мне, звала с каждым ударом неугомонного сердца. Я существовала и буду существовать всегда, разлетаясь во Вселенной мириадами звёзд и снова соединяясь в прозрачно текущую каплю дождя, проявляясь в зовущем прикосновении ветра и шорохе жёлтых трав, в первом крике ребёнка и полёте взбалмошной стрекозы. Пусть правит миром Любовь. Пусть каждому будет дано пройти свою Дорогу дорог, ведущую к маленькому зёрнышку истины в душе, из которого когда-нибудь произрастёт Великий Лес.

3

Прошло несколько лет с тех пор, как исчезла Динни, а Васька приходил и приходил на заветную поляну, падал ничком в траву и слушал. Вот опять шаги где-то рядом, и стебли едва уловимо дрогнули и зашуршали. Мягкая нежность ветра напомнила знакомые руки.

— Дин, ты ведь слышишь меня, я знаю. Всё как будто было вчера. Прости…

Юркая фиолетовая птичка сегодня подобралась чуть ближе. Склонив крошечную головку набок, изучала его глазками-бусинками.

Вдруг, качнув ветку, вспорхнула и неожиданно уселась прямо в подставленные ладони.

Кажется, прошла целая вечность или один удар сердца. Птичка раскрыла клюв и выронила продолговатое семечко.

4

Побег вырос стремительно, выбрасывая сочные листья, прямо на глазах вытягиваясь вверх, и завершился белоснежно-золотистым бутоном. Пришла смешная мысль про Дюймовочку, и цветок не заставил себя ждать, с влажным шелестом разворачиваясь навстречу солнцу и сказке.

Тоска… Непобедимая тоска, всемогущая, всепожирающая… Толстое стеклянное отчуждение, упавшее тесным куполом: трудно дышать, невозможно думать, тягостно жить… Слышишь гулкий стук моей бьющейся души? Где ты, отзовись? Одному не пробиться, не раскинуть крылья… Что мы ждем и что ищем? Смотри! Капелька за капелькой утекают минуты нашего бессмертия, прозрачные стеклянные слёзы, крошечные кирпичики одиночества. Льются, льются, текут, сливаясь, переливаясь и сворачиваясь душным кольцом великого Змея Печали, хранителя потерь и утрат.

ГЛАВА 1. Васька

Но ты… ты — ускользаешь. А я — смотрю в небо. Если бы звездам упасть… Прошли бы мы тот же путь? Крик… Крик… Птица моя, молчи. Не разглашай присутствия. Дай еще миг. Звенящая боль, отпусти… Вааль Силь Хаэл 1

Цветок пел. Хотя тот необыкновенный, мелодично шелестящий звук, с которым выбрасывались листья, вряд ли можно было назвать музыкой в прямом понимании этого слова.

Мир замер.

Среди чутко наблюдающей тишины, поскрипывавших вокруг деревьев прямо на глазах рос хрупкий замок моей мечты, не давая вздохнуть, пошевелиться, обещая несметное богатство надежды — жизнь, когда-то перечеркнутую одним моим словом.

Сколько же времени прошло с тех пор?

Детство, юность… Вспоминая, я словно перекладываю толстую стопку дней, которые сейчас кажутся затёртыми и одинаковыми, подобно бумажным листам. Первые из них чисты или содержат лишь обрывки предложений, другие заполнены от края до края, однако их очередность неслучайна и подчинена как бы чужой воле, проявленной на некоторых страницах резкими замечаниями и комментариями. Всё моё детство было испорчено вмешательствами и комментариями со стороны и воспринималось мною как умопомрачительный калейдоскоп незаслуженных нелепостей и недоразумений. Взять хотя бы имя, которым мать наградила меня с быстротой выбитого в магазине чека, ничуть не заботясь о последствиях. Склонилась надо мной, погружаясь в раздумье, и, неожиданно чихнув, с облегчением произнесла: «Васька… Самый настоящий Васёк! И что тут думать, в конце-то концов…». Предположим, для неё скорое решение и впрямь было облегчением (я догадываюсь, что назвать ребёнка — дело весьма и весьма непростое) и, конечно же, она не хотела мне неприятностей. Но для меня как раз всё началось именно тогда и явилось не «концом концов», а началом начал. Моё детство дало опасный крен и чуть не пошло ко дну, как корабль от прямого торпедного попадания. Впрочем, я как-то исхитрился, извернулся и удержался на плаву, лишь морщась на обидные приставочки и склонения моего незатейливого кошачьего имени. Имя-то, может, и греческое, но ни греки, ни святые Василии моими обидчиками в расчёт не брались, а вот коты, по их мнению, во дворах прогуливались все, как на подбор, Василии. В портфель ко мне тайком пихали порченую колбасу, однажды даже дохлую крысу, а вслед орали истошное: «Мяу!!!». Если прибавить к этому цвет моей шевелюры — рыжий-прерыжий — и её неистребимую способность путаться и торчать во все стороны, а так же мою неистребимую способность впутываться во всё и вся без разбора, то легко представить, во что вылилось моё первое десятилетие, как, впрочем, и второе тоже. Не будем трогать третье — оно только началось, и хочется, ох как хочется надеяться на лучшее!

Отца своего я помнил плохо. Осталось ощущение пьянящего запаха уставшего после работы мужчины и воспоминание о моей робости, постепенно переросшей в необъяснимый страх — страх, граничивший с молчаливым обожанием, возможным лишь на расстоянии и в очень нежном возрасте. Он меня не замечал, никогда со мной не играл, никогда не хвалил, впрочем, и не ругал тоже, только однажды, столкнувшись в дверях, досадливо смерил взглядом и процедил сквозь зубы: «И в кого такой конопатый уродился, будто и не мой…» Протянул руку, но так и не дотронулся. Каждый день я тихонько устраивался в уголке и незаметным рыжим гномиком наблюдал за огромным силуэтом, жившим в кресле у окна. Отчуждение между нами росло и вскоре стало непреодолимым. Когда мне исполнилось пять лет, отец ушёл из моей жизни, и я ещё очень долго не мог приблизиться к высокой отполированной спинке, из-за которой, как мне чудилось, вот-вот покажется он. Став немного старше, я сформулировал-таки вопрос — где отец? — но так и не осмелился задать его. Маялся около матери, с опаской вышагивал вкруг неё, откладывая и откладывая момент истины. Таким образом, протянул почти три года, а когда всё же промямлил что-то, оборвавшееся на высокой ноте, она, отяжелев фигурой и вмиг став потерянно безликой, уплыла куда-то вглубь дома, забывая закрывать за собой двери и оставив на столе безнадёжно остывающий чай. Ещё через два года мне случайно попалась на глаза свадебная фотография улыбающейся пары: в невесте я узнал маму, а вот жених… Высокий тёмноволосый мужчина не напоминал мне ни-ко-го, не говоря уже о моём отражении в зеркале, и уж тем более никак не ассоциировался с детскими страхами и мечтательными ожиданиями, пережитыми мною в далёком углу одиночества. И, в конце-то концов, какая разница — умер он или продолжал где-то своё неведомое существование, счастлив ли был в новой семье или в новой жизни?.. Для меня отец исчез навсегда. Вместе с вынесенным на помойку креслом и позже тайком сожжённой фотографией.

Но свою роль он сыграл окончательно и бесповоротно — я замкнулся, начал сторониться сверстников. Тогда же начались мои побеги в лес, в котором я пытался спрятаться, прежде всего от самого себя. Городской парк одной стороной переходил в лесной массив, где строгие английские лужайки постепенно зарастали лопухами и репейниками. Юные мамаши с колясками туда уже не догуливали, уступая эстафету рьяным собачникам и скучающим мальчишкам. У меня была своя личная тропа, едва различимая среди травы, ведущая в сказочный мир шепчущих великанов. Я напрочь отказывался называть это место дубовой рощей. Кто бы говорил!.. Любой, соизволивший услышать, как переговариваются деревья, соприкасаясь в вышине ветками, согласился бы со мной, не раздумывая. Я не представлял для исполинов опасности, копошась где-то далеко внизу вместе с жуками и полёвками. Воспоминания леса были пропитаны солнцем, утоптанная труха в дуплах и на лесной тропинке пахла земляной влагой и муравьями… Мои ощущения были сумбурными. Однако сильнее прочих помнился аромат дикой сирени, распускавшейся с щедростью и напором хмельного лета. Её было неисчислимое множество на дальних заливных лугах за рощей, и с холма она смотрелась бело-розовым океаном, изрезанным изумрудными течениями колеблющейся листвы. Аромат сирени… Чуть горький, чуть сладкий, в меру густой, в меру лёгкий и никогда ненадоедающий. Твой запах, Динни.

Ещё один лист развернулся, глянцево упругий, весь покрытый сеточкой прожилок, как будто исписанный замысловатыми иероглифами истории моей жизни.

Однажды я заблудился, как говорится, в трёх деревьях. Знакомое вдруг разом обернулось чужим и неприветливым, налетел ветер, небо затянуло тучами. Тропинки назад больше не существовало. Дубы сгрудились вокруг, впервые враждебно потряхивая ветками, и прицельно, больно, предательски сыпали сверху желудями. Мой крик утонул в надвигавшемся шуме дождя. Я готов был кинуться сломя голову куда угодно, лишь бы не стоять на месте. Но тут от ближайшего дерева отделилась стайка светящихся огоньков и, выстраиваясь в колышущуюся на ветру линию, потянулась к моему лицу. Сквозь слёзы я так и не понял, были ли это ночные светлячки или что-то иное — это уже не имело никакого значения, ибо другой конец сверкавшей ленточки исчезал в узком отверстии, расположенном почти у самой земли. Залезая в дупло, как в материнское лоно, я почти с обморочным восторгом устроился внутри и, наконец-то, обрёл покой.

Ты нашла меня в лесу, нашла для жизни. Но это было после, а тогда — тогда я просто ревел, выплакивая своё тайное горе, окунувшись в ласковую волну твоих пахнувших сиренью волос. «Всё будет хорошо, малыш!» — пообещала мне ты и отвела назад к людям.

Ты, Динни, вернула мне способность воспринимать мир целостно, если так можно было выразиться о шестилетнем ребёнке, которому вдруг возвратили потерянную часть души. Я долго играл всерьёз, что ты моя старшая сестра, и это было самое счастливое и понятное время. Но однажды — мне стукнуло уже лет десять или одиннадцать, не помню точно, — я случайно заметил, как красиво изгибаются твои губы, когда ты улыбаешься, как рождаются ямочки на щеках. Необъяснимое чувство, волнующее и непосильное, захлестнуло меня, скручивая живот сладкими спазмами. Я почти испугался, ещё не зная, что банально взрослею. Я готов был бесконечно наблюдать за тобой, но ты уже на другой день обеспокоено перехватила мой взгляд: «Что с тобой, малыш, ты заболел?» Я смутился — до одури, до горячей волны внезапного стыда, до липких ладоней и разбегающихся мыслей. «Ничего», — промямлил я и спасительно влюбился в Наташку из соседнего класса. Так зародилось моё предательство, давшее всход из пустяка, из мимолётной робости и начинающейся гормональной подростковой истерии. За Наташкой уже ходило трое мальчишек, и поэтому мои пробные чувства не заметил никто, включая саму Наташку. Это был первый опыт, и во второй раз я внутренне был готов: Маша, сидевшая со мной за одной партой, разрешила носить её портфель, что, впрочем, очень скоро мне надоело. Дальше я увлёкся Тамаркой — бледной, тихой девочкой с тёмной косой и вечной скрипкой в кожаном футляре. Она каждый день играла и играла, и, кажется, ей прочили великое будущее. В конце концов, она уехала поступать в музыкальное училище, и я её больше не видел. Потом кто-то влюбился в меня и забрасывал почтовый ящик записками. Я подозревал, что это ехидно и выжидательно шутит мой бывший друг, толстый Петька, безответно вздыхавший по Машке и отчего-то не простивший мне её портфель. Короче, школьные годы пронеслись незаметно, хоть и излишне путанно. Вспоминать можно было много. Вспомнить — нечего.

С Динни я виделся всё реже. С определённого момента пять лет разницы в возрасте становятся непреодолимым барьером. Я стал тяготиться ею, то ли стесняясь, то ли теряясь в собственных чувствах. Она понимающе молчала и не задавала никаких вопросов. Сколько раз я клялся себе, что завтра же утром позову её — как раньше — за абрикосами или купаться на нашем заветном месте, придумывал без труда нужные слова, но наступало роковое утро, и я со стыдом понимал, что вот эти самые слова — просто улыбнуться и сказать — совершенно немыслимо. Так и проживал я две жизни: одну в своих мыслях, другую — в одинаковых днях. Привык. И лишь когда случались необыкновенно сиреневые сказочные вечера, мы вдруг натыкались друг на друга прямо на людной улице и, облегчённо рассмеявшись, заговорщически убегали, как и прежде, к далёкому омуту, болтали, мечтали и вновь были счастливы. Недолго, ах, как недолго!..

Побег продолжал расти, а с ним вместе росла и крепла моя надежда.

Когда же это случилось по-настоящему, разом и бесповоротно? Я не смог бы назвать день и час, когда я забыл о Динни окончательно. Есть время безумству и безудержному гону, когда невозможно усидеть на месте, когда хочется неизвестно чего, но чтобы этого чего-то было очень и очень много, когда каждый прожитый день считается бездарно потерянным, если не провести его в шумной компании, а вечером не прижаться к таким же ищущим губам. Аллилуйя! Да здравствует молодость и будь она проклята! Ибо именно тогда мы можем получить всё и всё потерять.

Непредсказуемо и неизбежно я окунулся в сладостный мир ошибок.

Я встретил Люсинду на набережной. Был предрассветный час, и одинокая фигура девушки на берегу показалась мне почти трагической. Я непроизвольно устремился к ней, полный щекочущего ожидания, волнения и забытой робости — чувствами, которыми когда-то в далёком детстве я болел, о которых позже мечтал, а потом, на первом курсе, зачитываясь Верленом, мечтал уже осознанно и нетерпеливо. Она повернулась ко мне, будто у нас было назначено свидание, и вместо изумления или недоверия, смутно мною ожидаемых, я услышал ироничные слова уверенной в себе женщины. Чуть наклонив голову набок, более чем выразительно, придерживая развевающиеся волосы, она улыбнулась откровенно и ободряюще, обнаруживая на щеках две маленькие округлые ямочки. Что-то дрогнуло внутри меня, сердце вспомнило что-то давно забытое, детское, но не удержало, упустило, покоряясь первому впечатлению. А оно определённо впечатляло, сразу и безоговорочно. Девушка была немыслимо, неправдоподобно, чертовски хороша. Гладкий широкий лоб, иссиня-чёрные волосы, фиолетовая помада на узких губах и такого же цвета узкое платье, крохотная жилка на виске, просвечивавшая через тонкую матовую кожу — Снежная Королева, да и только. Поверил бы, что заморозит, если бы не жаркий огонь в прищуренных глазах. В силу своей природной неукротимости я, кажется, без остановки вещал: о погоде и друзьях-оболтусах-студентах, о бандитах и беззащитных барышнях на ночных улицах, о… не помню уже о чём. Она понимающе кивала и улыбалась. Её улыбку можно было снимать в рекламе зубной пасты.

Я провожал её до дома и не знал, что делать дальше. «А дальше… — сказала она, помолчала секунду и неожиданно погладила меня по щеке. — Какой ты, право слово, милый. Милый и редкостно рыжий». Ещё через секунду я отчаянно целовал её сомкнутые губы, настойчиво, сумасшедше, умоляюще, пока она, наконец, не ответила.

Ещё один лист с шелестом развернулся.

Теперь, когда прошло столько времени, я понимаю — Люсинда играла со мной, как с котёнком, то беспричинно отталкивая, то подпуская поближе, обволакивая, дразня и обещая. Яркая, уверенная в себе, ни разу не проигравшая. Зовущее движение точёной руки — иди сюда, милый, какой же ты, право, всё-таки рыжий, — запах морозного утра, свежий и обжигающий, зелёная кристальная глубина глаз, притягивающих, заполоняющих и подавляющих разум. Опадало к её ногам снежное кружево, чуть задерживаясь стрелочками лямок на твёрдых горошинах сосков. Перешагивая через белоснежный ворох одежды, она опускалась ко мне, скользя мимо моих пересохших губ восхитительными линиями тела. Сгорая от стыда и нетерпения, я топил в глубину ложбины меж её грудей своё онемевшее от желания лицо и забывал обо всём. В моей душе всевластно цвела зима.

Дрожь вдоль спины, классические, почти обязательные следы от ногтей на плечах, давящее прикосновение гладких бёдер, обхвативших, поймавших меня в неразрывное кольцо. Крошечная снежинка на её левой груди — оживающая татуировка — вздрагивающая лучиками в такт нашим движениям. Блестящие волосы, змейками расползающиеся по подушке. Вдруг отрезвляюще спокойный голос — ну, что ты так навалился, мне же тяжело! — и рука, тянущаяся за сигаретой.

Вспоминая, я засмеялся. Какой же я был дурак! Что ж, за что боролся — на то и напоролся. Это позже я понял, что, как правило, что хочешь, то и получишь, что ищешь, то обязательно и найдёшь. Рано или поздно. Так или иначе.

Мы зачастили в театры и на выставки, в клубы и на тусовки. Я почти не посещал лекции, я принадлежал ей днём и ночью, следуя любым её прихотям и капризам. Она научила меня не терять голову в драке и совершенно не заботиться ни о чём в ночных безумствах. «Чувствовать себя подмятой — без сонетов — напором страсти… Быть мишенью рук грубых, быстрых… Ласки ж грустные меня не воспламеняют*…» — шептала-цитировала она, вздрагивая подо мною. Я прерывал её, как она того и просила, грубо, утверждающе, входя в неё раз за разом. Моя душа была подмята, как и её тело, и хотела неизвестно чего — боли? хохота? вечного оргазма? — чем хуже было, тем было лучше. В поисках острых ощущений мы записались на запрещённые занятия по тай’джийдо, где обучались смертельному стилю — бою без правил и на поражение. Это добавило мне уверенности и незапланированного цинизма. Я сменил друзей и распорядок дня. Однажды Люсинда заявила, что я не должен якобы бросать институт. Вроде кто-то сказал ей, что философ-историк — это звучит тоже гордо. Я пожал плечами и экстерном сдал все экзамены за второй курс. Весь последующий месяц мы не вылезали из её спальни, куря траву, изучая Кама Сутру и умопомрачительно экспериментируя. Но всё когда-нибудь заканчивается. Рано или поздно. Так или иначе. Впрочем, я опять не заметил, как и когда наступило начало конца. Зима не может длиться вечно. Нельзя бесконечно наслаждаться хрустальным совершенством построения логических отношений. Холод обжигает так же, как и огонь. Огонь её сердца пылал синими всполохами и не давал живительного тепла.

Как-то раз ночью мне приснилась Динни. Солнечным утром, плывущим под шум июльского леса, под аккомпанемент комариного оркестра и перекатывающийся шорох трав она сидела на холме и, подперев ладонью локоть, ела абрикос, аккуратно откусывая по крошечному кусочку, так как оранжевая ранка тут же начинала обильно сочиться влагой. Она не видела меня, а я никак не мог взобраться к ней, вдруг став опять маленьким и одиноким, раз за разом съезжая по пологому склону, как будто специально облитому чем-то скользким. Вроде бы, я кричал, но сон в моём варианте превращался в немое кино. Я всё равно кричал, чувствуя, что сейчас произойдёт нечто ужасное, непоправимое. Оно не заставило себя ждать: на очередном неуклюжем пируэте, глянув вверх, я обнаружил вместо Динни сосредоточенную Люсинду, методично обсасывающую крупную чёрную косточку. У косточки медленно отросли шесть когтистых лапок и пара жёстких крылышек. Не обращая на это внимания, девушка закончила трапезу и, привстав с травы, подбросила новоиспечённого жука в небо. Тот взмыл в воздух и, басовито загудев, унёсся прочь. Люсинда облизнулась и пристально посмотрела на меня, обнажая в улыбке мелкие острые зубы.

Я проснулся с криком, который, я думаю, услышали далеко вокруг. Люсинда спала рядом, даже не пошевельнувшись, мертвенно белела в темноте откинутая рука, чётко выделяясь на фоне разметавшихся волос. В лунном свете чуть приоткрытые губы казались синими. Зубы, естественно, были нормальными, но стальной маникюр на пальцах выглядел хищно заострённым. Когда она резко открыла глаза, я чуть не закричал снова. Но меня успокоили весьма старым и действенным способом.

На следующую ночь кошмар повторился опять.

Люсинда купила мне снотворное, но то, что я больше не помнил своих снов, не вернуло мне прежнего состояния. Она же была само очарование, терпение и предупредительность. Я не помню, когда сделал ей предложение стать моей женой, но отлично помню, как она спокойно ответила: «Да».



Поделиться книгой:

На главную
Назад