Я учился в сельской школе с двумя сыновьями Ермилича. Встречался с ними впоследствии. Они тоже вымахали в саженный рост. Ушли на войну, не вернулись. Вскоре после войны умер и сам Ермилич. Теперь от его крепкой семьи никого не осталось.
Однако я забежал далеко вперед. Вернемся к нашей практике. Мы всё лето клеймили лес, отводили лесосеки. Работали в вековых сосняках за озером Лососинным. Жили в построенном неизвестно когда и неизвестно зачем бараке с нарами в два яруса. Вставали с зарей, кормились и до обеда бодро бегали по борам. После обеда бодрость быстро начинала убывать, к вечеру уже едва бродили, возвращались в барак усталые. Ужинали, заваливались спать, а утром снова были на ногах и опять — полные сил.
Наступил сентябрь, собрались в город. Жаль было расставаться и с бараком, который надежно укрывал нас от дождя и комаров, служил уютным местом отдыха, и с поварней, искусно устроенной Ермиличем на пригорке перед окнами, и с тропинкой, по которой ходили на озеро купаться, приносили в котелке воду, и с ясными зорями — утренними и вечерними, и с великими борами — чудом нашей северной земли. Шли домой пешком, лил дождь. Дорога местами превратилась в болото. Мои видавшие виды сапоги совсем развалились. Любославский, брезгливо сморщившись, посоветовал:
— Брось ты их к черту! Одни брызги от них.
Я так и сделал. Пришел в город босиком. Уж как стыдно было! Спасибо ребятам — прикрывали со всех четырех сторон. К счастью, в кладовой интерната сохранились старые сандалии — вышел из положения.
Следующим летом я проходил производственную практику на Верхневыгском сплаве. Вернулся домой в отличных сплавных сапогах, выданных бесплатно по личному распоряжению директора Майгубского лестранхоза Григорьева. Он пригласил меня к себе в кабинет, когда я пришел после окончания практики в бухгалтерию за расчетом. Спросил, понравилось ли мне на сплаве. Я сказал, что понравилось. Он позвал на работу в лестранхоз.
— Кончишь техникум — и к нам. У нас можно работать. Не обидим.
Учась на втором и третьем курсах, мы по два раза в год выезжали на лесозаготовки ликвидировать прорывы: в декабре, когда срывался годовой план, и в марте, когда проваливался традиционно ударный месячник. А в 1929 году, еще до выезда в лес, весь техникум направили в Бабгубу, возле Кеми, на выкатку пиловочника для Кемского лесозавода, так как и это дело оказалось под угрозой срыва. При помощи примитивных воротов, под неутихающим ледяным ветром и дождем, то и дело превращающимся в снег, поднимали на крутой каменный берег тяжелые бревна и складывали их в штабеля, достигающие иногда высоты трехэтажного дома. Рядом снами, за колючей проволокой, то же самое делали заключенные. Их трудовым гимном были слова: «Тише едешь, дальше будешь. В карцер сядешь, всё забудешь!» Этот «гимн» распевался и на другой, вовсе уж непечатный лад. Мы отвечали по-разному, но чаще всего — студенческой песней: «Из страны, страны далекой, с Волги-матушки широкой, собралися мы сюда». Зеки зло смеялись:
— Добровольно собралися? Ну, дураки!
Это больнее всех задевало почему-то Женьку Огладина — нашего сокурсника, умного парня, не желавшего терпеть обиды, но еще не понимавшего, что и за колючую проволоку можно угодить безвинно. Он подходил к проволоке, отругивался:
— Это вы дураки, раз сюда попали.
— И ты, носатый, угодишь в нашу дружную семью, раз такой словолюбивый. Не зарекайся.
Женька никуда не угодил: на выкатке леса простудился и вскоре умер от крупозного воспаления легких.
Кормили нас плохо — суп из соленой селедки, каша из какой-то непонятной крупы. Но работали мы крепко. Заслужили премию. Ее отоварили, как было принято в то время, мануфактурой. Кладовщик отвалил целую кипу синего плотного материала. Привезли, бросили в зал. Первым обратил внимание на мануфактуру военрук Иванов. У него загорелись глаза: да ведь это же бриджи, товарищи! Настоящие. Предлагаю сшить бриджи. Что ж, бывшему красному коннику, убежденному кавалеристу, виднее. Заказали в «Кустпромшвей» бриджи. Во время первомайской демонстрации проехали в них на осоавиахимовских лошадях мимо правительственной трибуны. Потом долго форсили в городе.
В тридцатом году хлынули в нашу жизнь перемены. Первая — всех живущих в старом общежитии по улице Луначарского расселили по разным углам города. Нам — моему ближайшему другу Ивану Кутасову, его разудалому приятелю Осе Зуеву, Антону Кликно и Любославскому — выделили целый частный домик по Вытегорскому шоссе. Хозяева, сдавшие его в аренду техникуму, оставили нам единственную свою вещь — ведерный самовар из красной меди. Мы грели его во дворе. Иногда тут же, за вынесенным из кухни столом, разводили чаепитие. Однажды вечером, во время одного из таких чаепитий, скрипнула калитка и весь ее проем заполнила массивная фигура нашего обществоведа и страстного любителя поэзии Иосифа Матвеевича Шульца. Он задыхался, на широком бледном лице выступил пот. Встал к столу, оперся на него руками, тихо сказал:
— Ребята, Маяковский застрелился.
Сказал и заплакал. Мы не знали, как его успокоить, стали отпаивать крепким чаем. Ося Зуев — простецкий парень — неожиданно продекламировал: «Погиб поэт, невольник чести, пал, оклеветанный молвой».
Политик Антон Кликно заметил:
— Сейчас другое время, другая должна быть оценка.
Кутасов не то чтобы прямо возразил, но внес ясность:
— Время другое, конец тот же — смерть поэта.
Итог начавшейся было дискуссии хмуро подвел Любославский:
— Не везет поэтам на Руси.
Шульц предложил сейчас же послать в Москву телеграмму соболезнования. Всей артелью отправились на телеграф.
Ингерманландец Иосиф Шульц — уроженец Гатчины — приехал к нам из Ленинграда. Это был открытый, искренний человек. Знал свой предмет. Но в техникуме больше всего любили его не за лекции, а за беседы о поэзии, которую он действительно страстно любил и глубоко знал. Писал стихи он и сам, но не афишировал этого. Его финноязычные стихи под псевдонимом «Юхани» включены в антологию («Сталью закаленная», 1976).
В начале июня, когда мы были уже готовы выехать на производственную практику, объявили, что наш курс призывается на двухмесячный военный сбор. Это была вторая, еще более неожиданная перемена.
Все лето «воевали» в окрестностях моего родного Деревянного — маршировали, лежали в подсохших на летнем солнце канавах, ползали по их вязкому дну, выполняли классические команды: «Шагом арш!», «Бегом!», «Песню!», «Ложись!», «Лежа заряжай!», «Огонь!», «Пли!». Загорели, поправились на красноармейском пайке.
Перед окончанием учений я зашел домой. Повидался только с матерью. Бабушка пасла где-то единственную корову, оставшуюся после организации в селе колхоза. Братья Михаил, Петр и Дмитрий ушли на сенокос, которому, несмотря на то что наступил уже август, не видно было конца. Катя и Алексей играли с соседскими ребятишками на улице. Отца не было дома с осени прошлого года, стекольничал в городе, даром работать в колхозе не хотел.
Мать согрела самовар. Сели пить чай. А она все вздыхала, жаловалась:
— Такая тоска. Рожь, гляди, поспела. Жать бы, руки просятся, а я на поле не хожу. Глаза не глядят на чужое поле. Не могу!
Я промолчал — не нашелся, что сказать.
Не давали покоя печальные мысли. Было чувство неуверенности, безысходности. Казалось: всё, что кругом, рядом — кончается, уходит — и эта комната с темной иконой в большом углу, и белая печь в пол-избы, такая всегда теплая, и пахучая, вечнозеленая герань на маленьких окошках, и береза над колодцем во дворе, и мягкий песок под окном. Всё уходит, навсегда. Прощай, родная сторонка!
Вот так я побывал в родительском доме последний раз.
В 1931 году семья перебралась в Петрозаводск. Дом в Деревянном купил сельсовет. Новые жильцы сожгли его в том же году — не свой, не жалко.
Вернулись с учений — новая неожиданность: нас повезли на экскурсию в Ленинград. Там было несколько дней райской жизни: разместили в роскошной, по нашим скромным запросам, гостинице, сладко кормили в ресторане. Век бы так блаженствовать! Нам отпустили на это неполную неделю. Вернулись домой — приглашают в техникум на собрание. И какой почет: нас уже ожидают представитель обкома партии, сам управляющий трестом «Кареллес», директор техникума. Представитель обкома сказал, что принято решение о досрочном выпуске нашего курса.
— Да разве же так можно? — воскликнул, кажется, Кутасов.
— Можно, товарищ, — строго подчеркнул представитель обкома, помолчал, еще более строго добавил: — Потому что нужно!
Что мы могли теперь сделать? Ничего. Получили в отделе кадров «Кареллеса» направления на работу, дорожные, суточные и разъехались. Меня и уссунского паренька Сашку Яковлева послали в Ругозерский леспромхоз.
В лесах ругозерских
Холодным и промозглым ноябрьским вечером мрачный извозчик, всю дорогу поносивший свою якобы ленивую лошаденку, доставил нас на вокзал. Кое-как втянулись, а точнее, втиснулись в бесплацкартный вагон. Всю ночь проговорили, сидя на своих фанерных чемоданах. Утром выскочили из вагона на станции Кочкома, откуда по тракту, недавно построенному заключенными УСЛАГа, можно было проехать в Ругозеро. Стали искать транспорт. Первый же встречный безнадежно махнул рукой:
— Какой уж тут транспорт!
Сашка верно сообразил: леспромхоз обязательно имеет на станции склад. Без труда разыскали его. У широко раскрытых ворот склада стояла полуторка. Ее загружали конской сбруей — хомутами, шлеями, седелками, уздечками. У машины крутился разбитной мужичок в коротенькой тужурочке, густо измазанной горючим и смазочным. Слегка пьяненький. Отрекомендовался:
— Водитель Аристарх Ветер. Чем могу служить?
Мы сказали. Закуражился:
— Куда вас? Еще ограбите.
— Что, что ты сказал? — угрожающе спросил Яковлев и шагнул в сторону Аристарха. Тот отступил за машину, оттуда послышалось:
— Куда ты прешь? Или шуток не понимаешь? Кто вы такие? Молодые специалисты? Так бы сразу и отрекомендовались. Будущее индустриализации страны. Понимаю значение. Залезайте в кузов.
И мы поехали — полетели, понеслись! Аристарх бешено гнал расхрястанную полуторку, ее бросало из стороны в сторону, на каждом бугорке трясло так, что, казалось, вот-вот она разлетится вдребезги. Хомуты и седелки прыгали друг на друга, но больше всего на нас. До сих пор не понимаю, как мы тогда уцелели. Полуторка вплотную подкатилась к конторе леспромхоза, уткнулась колесами в нижнюю ступеньку крыльца.
Мы поднялись на второй этаж, секретарша — пожилая учтивая женщина — сказала, что товарищ Пейппо на месте, и показала кабинет директора. Навстречу нам поднялся высокий грузный человек в темном костюме, белой рубашке с галстуком; лицо у него было нежное, с оттенком румянца, глаза чуть выпуклые, строгие. Хрипловатым голосом предложил сесть. Мы подали бумаги. Взглянул на них, недовольно поморщился:
— Вы техники-лесоводы. Нам нужны техники-лесозаготовители. Вы согласны заготовлять лес?
Сашка почему-то ни к селу ни к городу сболтнул:
— Мы на всё согласны.
Пейппо вспылил.
— На всё соглашаться не надо. Я вас спрашиваю, согласны ли вы заниматься именно лесозаготовками?
— Согласны, согласны, — сказал я.
Меня назначили техноруком по лесозаготовкам в Андроновогорский учлеспромхоз, Яковлева — в Кимасозерский.
На другой день мы расстались и больше не встречались. Жизнь развела нас в разные стороны.
У Яковлева сразу что-то не заладилось в Кимасозеро. Техноруком его не назначили, согласился стать бухгалтером. Рассказывают, быстро наладил счетное дело. Откуда-то на лесопункте стало известно, что Александр — выходец из зажиточной семьи. Разумеется, сразу же нашелся доброжелатель, пославший кляузу в район. Яковлеву намекнули, что ему не положено жить в пограничной полосе. Он уехал, и след его затерялся.
Первым моим учителем на производстве стал заведующий Андроновогорским участковым леспромхозом Григорий Павлович Федоров. Местный житель, выбившийся из десятников, умный, отлично знающий лесное дело, он научил меня всему, что должен знать на практике лесной руководитель среднего звена. Но особенно я уважал Федорова за его честность и смелость. Помню, как он стал на защиту твердозаданца Василия Силина из деревни Еловая гора.
Твердозаданцы. Кто они такие? Это деревенские мужики, отнесенные местными властями к числу зажиточных и обложенные немыслимо высоким твердым заданием по заготовке и вывозке древесины. Если твердозаданец не выполнял сумасшедшей нормы, его объявляли саботажником и судили. Однажды Федоров встретил на делянке твердозаданца Силина, лежащего у ног запутавшейся в вожжах лошади.
— Не могу, — сказал Силин, — делайте что угодно.
Федоров отвез обессилевшего человека домой в Еловую гору, дал ему письменное освобождение от работы. Андроновогорский сельсовет объявил твердозаданца дезертиром. Его судили и вместе с отцом и матерью выслали в каменоломни на остров Голец в Онежском озере. А дело Федорова — перерожденца, пособника классового врага — изучалось и оформлялось в райкоме партии. Рассмотреть его не успели. Произошло неожиданное: из леспромхоза пришел приказ, отменяющий твердые задания и строго предлагающий руководителям учлеспромхоза под их личную ответственность уничтожить все формы по учету работы твердозаданцев. Мы до глубокой ночи жгли в печке эти формы. Потом выяснилось: к нам должна была приехать иностранная комиссия. И хотя не приехала, твердозаданцы исчезли. Федоров отделался легким испугом.
Летом 1931 года учлеспромхозы были преобразованы в лесопункты. Нашу контору леспромхоз перевел из Мергубы — деревушки, расположенной в трех километрах от Андроновой горы — центра сельсовета, в Челмозеро, где было три дома. В двух жили охотники и рыболовы братья Тихоновы с семьями, в третьем — большом и красивом, возвышающемся на живописном берегу лесного озера, как замок из дерева, разместились и контора лесопункта, и весь наш аппарат — каждому досталась комната. Дом окружали хозяйственные постройки, специальное помещение было отведено под магазин. Основательно осел здесь челмозерский купец. Говорили, предприимчивый был, широко поднял дело. Жители Ледмозера, Больших гор, Тикшозера, Кимасозера не знали нужды в товарах. После революции бежал в Финляндию.
Федорова перевели на работу в Ругозеро. Начальником Челмозерского лесопункта по его рекомендации назначили меня. Опыта, понятно, у меня недоставало еще, но энергии было хоть отбавляй. Согласился. И — завертело, закружило. Время было жесткое, крутое. Всю нашу жизнь определял план. Всё для плана! При любых условиях — план! План любой ценой, во что бы то ни стало! Этого требовал «Кареллес» от леспромхоза, леспромхоз — от лесопунктов.
И мы вертелись. День в лесу, вечером в конторе. Сидим, жжем махру, в чаду и жаре подсчитываем, что же сделано за день. Оказывается, сделано мало. Если темпы не будут резко повышены, неминуем прорыв. Начинаем обдумывать, что же надо сделать, чтобы завтра же наверстать упущенное. Принимаемся за расстановку сил. Особенно большие надежды на это возлагали постоянно сидевшие у нас республиканские и районные уполномоченные, которые неусыпно следили за тем, как мы работаем. Все они, за малым исключением, ничего не понимали в лесном деле, боялись показываться на делянках, а может, и просто ленились, днями лежали в комнате для приезжих, пили чай, «болели» за план, с нетерпением ожидая вечера. Как только спускались сумерки, перекочевывали из комнаты приезжих в контору, ждали возвращения из леса начальника лесопункта, технорука, десятников. Сердились, когда кто-либо из них запаздывал. Всегда были недовольны итогами дня. Начинались поиски резервов. Почти всегда они сводились к разговорам о расстановке сил и затягивались до ночи. Сочиняли варианты, спорили, понимая, что все это есть не что иное, как переливание из пустого в порожнее. Давно ведь известно, что от перестановки слагаемых сумма не меняется. Ночные дебаты нужны были разве что для самоуспокоения их участников. Что же касается изыскания резервов, то это было уделом начальника лесопункта, которому леспромхоз в помощи не отказывал, особенно после того, как начальником его производственного отдела стал Григорий Павлович Федоров.
До тошноты накурившись, отупев от бессмысленных повторений азбучных истин, приходишь домой где-то в час, иногда и в два часа ночи. А в шесть — наряд. После наряда — лес, хлопоты до вечера. И так каждый день. А из леспромхоза сыплются приказы, один строже другого, все чаще — с угрозами: под суд! Под суд! Было не так уж страшно, привыкли к грозным бумагам. Но однажды, в середине первого квартала, суд пожаловал к нам сам, собственной персоной, в натуральном виде.
Мы со старшим счетоводом Зуевым и кассиром Дубовым готовили в конторе документы для выдачи лесорубам зарплаты за январь. На минутку заглянул парторг Канто, чтобы сказать: он отправляется в лес. Не садясь, набил махоркой трубку, раскурил ее, направился к порогу. Уйти не успел. В контору с паром, с инеем на меховых шапках ввалились районный прокурор, судья, начальник милиции. С ними был и Пейппо. Он поздоровался со всеми нами одновременно:
— Терве!
— Терве, терве, — ответили мы.
Это, как, впрочем, и некоторые другие финские слова постоянного обихода, мы знали. Довольный, Пейппо заулыбался:
— Финский язык изучаете. Это хювя.
Канто по-русски спросил:
— Что случилось? Такие гости.
Пейппо ответил по-фински. Канто объяснил мне, что они приехали, чтобы устроить у нас выездное заседание суда, и тут же обратился к Пейппо.
— Кого будете судить?
— Саботажников.
— Саботажников у нас нет.
— Найдутся.
Канто на шаг отступил от рассевшихся за столом судей, оглядел каждого в отдельности, усмехнулся:
— А для чего вам искать саботажников? Судите нас, посадите — вам всё дозволено. Потом люди увидят, сколько вы леса стране давать будете, всей судебной бригадой, вчетвером.
Злая ирония Канто взбесила Пейппо. Он назвал парторга гнилым либералом, угрожающе предупредил, что и старый коммунист не должен забываться. Прокурору стал объяснять, что вот такой здесь парторг. Что за парторг? Мягкотелый идеалист, который полагает, что достаточно погладить друг друга по головке, и дело пойдет. Но саботажников надо не по головке гладить, а судить. Или товарищ Канто думает, что социализм можно в белых перчатках построить? Но в белых перчатках можно только дам заподручку водить.
— Вы первый ответчик. — Пейппо повернул ко мне сердитое лицо. — Почему не выполняете приказ о запрещении выезда рабочих домой по воскресеньям?
— Рабочим без выезда нельзя, — ответил я. — У нас нет бани, плохо с продуктами.
— Понимаю вас так: приказ исполнять вы не намерены. Но, скажите, что же это, как не саботаж?
Я молчал. Атмосфера накалялась. Казалось, импульсивный директор вот-вот прыгнет из-за стола, за которым сидел против меня, закричит, застучит ногами, а он тихо сказал:
— Отдам вас под суд.
Достал из папки лист чистой бумаги, обмакнул в чернильницу ручку, приготовился писать.
— Пейппо! — прикрикнул обычно никогда не повышавший голоса Канто, подошел вплотную к директору и сказал по-фински что-то такое, отчего тот на мгновение оторопел. Но тут же пришел в себя, швырнул на стол ручку с такой яростью, что чернильные брызги от нее разлетелись во все стороны. Воцарилась тягостная тишина. Ее нарушил начальник милиции, должно быть, привыкший улаживать конфликты. Он предложил подкрепиться с дороги.
Никто, разумеется, не возражал.
Дочь Зуева Нюра согрела большой самовар. Все — и гости, и хозяева — разместились за длинным столом в большой комнате, скорее даже зале, где у челмозерского купца была, по всей вероятности, гостиная. Не сел за стол только Канто, ушел из дома, не хотел мириться с судьями. Дубов ловко раскупорил полдесятка банок мясных консервов. У каждого нашелся хлеб. Нюра стала разносить стаканы дымящегося ароматного чая. Поели, напились, размякли, подобрели. Пожалуй, больше всех подобрел Пейппо. Однако спохватился, напустил на себя прежнюю строгость, как только прокурор заметил обо мне, что таких молодых по возрасту начальников лесопунктов, наверное, не найти во всей Карелии:
— Что из того, что молодой. Взялся за дело, пусть отвечает.
Вечером уборщица Александра, статная приятная женщина, мать-одиночка с тремя детьми, притащила из сарая пять топчанов, поставила их в гостиной вплотную друг к другу, подстелила жесткие, набитые киповым сеном матрацы. Гости вповалку улеглись на них. Утром уехали в Кимасозеро.
Меня не судили — то ли по молодости, то ли из уважения к старому коммунисту Канто, который так горячо защищал меня. Пейппо ограничился тем, что оставил приказ, в котором был объявлен мне строгий с последним предупреждением выговор.
А в Кимасозере суд был. Судили начальника лесопункта. Хлопотливого старика Ряйсянена за мягкотелость и невыполнение плана приговорили к одному году условно. Узнав об этом, Канто в сердцах плюнул, но подумав, рассмеялся:
— Ты понял, почему год условно? Сообразили: если уберут Ряйсянена, лесопункт провалится. Все-таки сообразили…
В марте челмозерские лесорубы — большегорские, тикшезерские, минозерские парни — сильные и честные — пошли по нашему призыву на штурм и сезонный план выполнили. Белоснежное Челмозеро стало бронзовым — одно к одному грузно легли тридцать тысяч сосновых и еловых бревен. Теперь мы их обязаны были сплавить в реку Кемь. Тогда было простое и ясное правило: если зимой ты — лесоруб, то летом — сплавщик. Те же тикшезерские, большегорские, минозерские славные ребята днем и ночью гнали по озерам, тихим речкам ими же заготовленные бревна. Лето было сухое. Речки быстро обмелели. Пришлось накатывать вдоль их берегов ряжи из бревен — косы. Они сужали речные русла и таким образом поднимали уровень воды. Набор кос — тяжелое дело. Но ребята одолели его и пришли с хвостом, то есть с последним бревном в магистральную реку Кемь раньше срока.
Я поехал в леспромхоз, чтобы оформить первый за два года отпуск. Пейппо встретил меня приветливо, похвалил.
— Первое испытание выдержал. Характер есть. Такие люди лесной промышленности нужны. Конечно, нелегко нам. Трудное время. Но мы с вами для трудного времени и рождены. Отдыхайте, возвращайтесь.
Я сказал, что, понятно, вернусь, какой может быть разговор. У меня и в мыслях не было уйти из леспромхоза. Но приехал в Петрозаводск, и все изменилось.
Редакция