— Вот что я…
Федя не договорил, его перебил подошедший, как обычно, с опозданием, Иван Иванович Аникиев — горячий оратор и активист.
— Погоди, Струнин, дай мне сказать.
— Говори, — не без удовольствия разрешил Федя.
У Ивана Ивановича был звучный голос, он частил, слова, как горох, вылетали из его густой сивой бороды.
— Ездил вчера в город! Ездил вчера в город, и вот что: Ленин объявил НЭП. Если разобрать эти буквы на слова, получается — новая экономическая политика. А это что такое? Отдушина крестьянству. Была продразверстка — реквизировали, конфисковали, а если проще сказать — отбирали всё. Теперь будет продналог — сдашь положенное по закону, считай, дело свое сделал. Что сверх того — тебе остается, твое оно, распоряжайся по своему разумению.
Мне тогда было одиннадцать лет, и естественно, во многом я не разбирался еще, но то, почему продналог принесет людям облегчение, понял сразу. О мужиках говорить нечего — им всё стало ясно с самого начала. Но в восторг не пришли. Чисто мужицкая осторожность: поживем — увидим. А Терентий Амозов, самый высокий в Деревянном и самый тощий мужик, высказал даже прямое сомнение:
— Ты, Иван, не врешь? Мы ведь тебя знаем, ты и соврать можешь — недорого возьмешь. Не обманут?
— Ленин вроде не должен бы обмануть, — сказал Иван Иванович.
Ленин не обманул. Новая его политика стала постепенно оборачиваться то одним, то другим благим делом. Воскресло потребительское общество, сняло замок со своей лавки. Оно хорошо знало нужды пайщиков и сумело хотя бы в самом малом удовлетворить эти нужды. Предметы самой первой необходимости появились в продаже довольно быстро. Наиболее обнищавшим многосемейным крестьянам волисполком выделил в кредит восемь лошадей. В село завезли плуги, железные бороны. На высоком песчаном берегу речки Деревянки весело, обнадеживающе задымила кузница Андрея Тимонена, прозванного в селе кенарем за то, что не расставался с песней. Мы дружили с сыном кузнеца Робертом, которого все называли Робкой. В холодную пору частенько прибегали в кузницу, чтобы погреться, а заодно и полюбоваться горячей работой неугомонного кователя.
Люди бросились на поля. Заросли они, отбились от рук.
Покидка — так называлось наше лучшее поле. Пришли — на полосках вода. Что делать? Конечно, рыть канавы. Взялись за лопаты. Отец и мать в первую очередь, но также и мы — Михаил, Петр, я и даже бабушка. Сколько мы на этих канавах пота пролили! И вот наконец ручей! Присоединились к нему. Он потянул застойную воду с полей, веселей зажурчал. На радостях устроили праздник. Бабушка наварила полный котел сущика, каким-то чудом наскребла в пустом засеке немного овсяной крупы, сварила кашу, накипятила пахнущего малиной плиточного чаю — получился праздничный обед. И уж как наслаждались мы им, рассевшись всей большой семьей по зеленому берегу ручья. Осенью посеяли на Покидке рожь. Она вымахала в рост человека. И потом Покидка щедро вознаграждала нас за труд. Теперь запущена — у колхоза не хватило духу содержать в порядке канавы.
На глазах стало возрождаться тогда село Деревянное. То в одном, то в другом месте застучали плотницкие топоры. Начали выпрямляться покосившиеся избы, засветились только что напиленным белым тесом новые крыши. Люди подняли головы, повеселели, начали думать, как лучше устроить жизнь. В широком ходу была книжка «Сам себе агроном». Деревянцы научились выращивать овощи. Испокон века они знали лишь рожь, овес, жито, картофель. Теперь каждый уважающий себя хозяин выращивал и капусту, и морковь, и свеклу, и огурцы. А самый культурный деревянский крестьянин Василий Васильевич Кикинов вознамерился даже создать на болоте показательное поле. Не один год бился, осушая топь. Мучился сам, замучил сыновей. Наконец топь отступила, обозначилось поле. Стали его пахать. Но однажды пахари не явились. Кикиновых раскулачили, куда-то сослали. А года через два произошло чудо — власти признали, что в отношении типичного середняка Кикинова допущена несправедливость. Вернувшись из ссылки, Василий Васильевич пошел посмотреть, каким стало его трудное поле. И вот он на знакомой меже, а перед ним безжизненная топь. Уже на другой день Кикинов и его сыновья направились с лопатами на такое знакомое и такое ненавистное болото, чтобы начать все сначала.
Сколько лет прошло, а и теперь, когда я слышу, как отрекаются даже от слов «частная собственность» на землю, вспоминаю Кикинова. Он-то не только не отрекался от этих слов, а пытался на деле доказать, что именно частная собственность на землю делает крестьянина свободным и придает ему великую силу.
Нам, ребятишкам, больше всего понравилось то, что в селе открыли избу-читальню. Первый избач — неудержимый Проскуряков, шумный паренек из наиболее грамотных рабочих, был посланцем Онежского завода. Он завел громкие читки газет, посадил за буквари неграмотных и малограмотных мужиков, поставил на школьной сцене спектакль «Мы — кузнецы». Деревянские парни и девки, еще вчера не знавшие, что означает слово «театр», сегодня стали артистами.
Проскуряков привез живые картины. Их показали в самой просторной и чистой климковской риге. Повесили на стену белую простыню, плотно закрыли ворота, чтобы в помещение не проникал свет; застрекотал аппарат, и на простыне зашевелились люди. Черный человек в белой маске бегал по квартире, явно намереваясь что-то украсть, а хозяин в таком же, как и вор, черном, плотно облегавшем тело костюме и тоже в белой маске из-за угла подглядывал за вором. Оба исчезли, а потом одновременно появились на экране. Хозяин схватил вора, приподнял его, и тот беспомощно стал дрыгать ногами, что означало: он сдается. Справедливость восторжествовала. Деревянцы были ошеломлены и восхищены. Так пришел к нам кинематограф.
Школа
Я поступил в первый класс нашей школы в 1918 году. Первые дни нас учила Мария Александровна Богословская. Она успела показать только первые буквы. Внезапно уехала. Говорили — вышла замуж. Потом сказали — сняли, поповская дочка. На ее место приехал из города Василий Александрович Трошин. Невысокий, плечистый, в кожаной куртке, с чемоданчиком и скрипкой. Выбросил из класса иконы. В большом углу, на самом видном месте, поставил скелет человека.
Василий Александрович привержен был музыке. Уроки ее проводил почти каждый день. Соберет учеников вокруг себя, встанет посредине и давай играть на скрипке. Играет и поет. Мы подпеваем. Строгий был, не терпел фальши. Боже упаси, если кто даст петуха. На повинную голову молниеносно обрушивался затертый смычок.
Петь мы научились, а букв знали не много. Приехал из Петрозаводска представитель гороно, посмотрел на наши успехи, покачал головой и уехал. Прошло немного времени, Василия Александровича отозвали в город на антирелигиозную работу.
Его сменили муж и жена Смирновы — Николай Иванович и Александра Яковлевна. Старые учителя, выходцы из учительских семейств, профессионалы, они сразу взяли дело в надежные руки. Школа стала четырехлетней, и это означало, что теперь мы могли учиться дальше, в городских семилетках. Построенное купцом и подрядчиком Ерошкиным под богадельню, школьное здание нуждалось в переустройстве. Как ни трудно было это сделать без материалов, без денежных средств, провели переоборудование за три летних месяца. Прорабом был сам Смирнов. Высокая сухощавая его фигура маячила на стройке, кажется, днем и ночью. Часть здания приспособили под театр. Сколотили маленькую сцену, наделали скамеек. Как только расставили их, Смирнов пригласил строителей — деревянских плотников — на концерт. Эстрадными артистами были мы, школьники. Я, например, вместе с дочерью Смирновых Валькой пел «Слети к нам, тихий вечер, на мирные поля».
Смирнов все время что-либо изобретал. Вплотную к школе примыкал молодой сосняк — чистый, ровный, пахучий. Смирнов вздумал превратить его в летний сад. Взбудоражил всю молодежь села. В сосняке появились аллейки со столиками и скамеечками, танцевальная площадка с эстрадой. Оборудовали даже специальное место для митингов — в то время много митинговали. Летний сад — весь из молодых ароматных сосен. Где еще в мире найдется такой! Деревянцы любили в нем праздники праздновать, гордились тем, что имеют, можно сказать, такую редкость. К сожалению, парк постигла печальная участь. Колхоз не нашел более подходящего места для хозяйственных построек, и всё тут пришло в запустение.
Мы любили ходить на учебные экскурсии. Делали на берегах любимой речки Деревянки почвенные разрезы, изучали по ним историю Деревянного с древних времен. Не иначе как тут, где находится сейчас село, когда-то, может тысячелетия назад, плескалось море. Постепенно оно отступило на восток, оставив огромную песчаную насыпь, которая заросла лесом. Наши дальние предки пришли на эти красивые сухие места много веков назад с юга. Обосновались здесь, построились. Кругом было только дерево, всё из дерева. Название села пришло само собой — Деревянное.
Я окончил четвертый класс без особых успехов, и все же Н. И. Смирнов посоветовал поступить в городскую семилетку. Я отказался. Не хотел покидать дом, родных, особенно бабушку, школьных товарищей. Да и подрос, 12 лет. Пора было браться за работу. Вместе со старшим братом Михаилом и соседскими ребятами отправился на станцию Деревянку очищать от снежных заносов железнодорожные пути. Всю зиму рыли снег. Весной пошли в контору за расчетом. Нам сказали:
— Вам получать нечего. Наоборот, вы железной дороге должны. Много брали в кредит.
А мы ничего, кроме хлеба и консервов, не брали. Но доказать ничего не могли. Правда, долгов с нас взыскивать не стали — пожалели. И я решил — буду учиться. Не постеснялся попроситься опять в четвертый класс, окончил его второй раз. Еще весной Н. И. Смирнов сказал, что осенью мы с Николаем Филипповым — сыном активного деревянского партийца Василия Ивановича Филиппова — должны сдавать экзамены в третью петрозаводскую семилетнюю школу. Я все лето самостоятельно готовился к ним. От сенокоса меня, конечно, освободить не могли. Каждое утро, как и вся семья, в том числе и бабушка, я с зарей отправлялся на пожню. Но вечером возвращался домой раньше других. Уйдет солнце за горизонт, пожню заволокут тени, усталые, начинаем собираться домой. Вся семья разляжется у стана — надо же передохнуть перед дорогой. А мне не до отдыха. Я убегаю. И все три версты — бегом. Наши еще не доплелись до избы, а я уже согрел самовар и читаю не первую страницу учебника.
Закончился сенокос. Сжали рожь. Побелели поспевающие овсы, а ночи стали темнее. Пришла пора собираться в дорогу.
И вот с Колькой Филипповым шагаем уже по петрозаводскому тракту навстречу своему будущему. Августовское солнце не очень-то греет, земля холодная, а мы идем босиком — сапоги, связанные за ушки, висят сзади на палочке, перекинутой через плечо, — новые, жаль марать в дорожной грязи. Пришли в город довольно поздно. Переночевали на Голиковке у родственницы Николая. Худенькая, недавно, как сразу выяснилось, овдовевшая женщина приветливо встретила нас, накормила вкусным супом, угостила мягкой булкой со сливочным маслом. А вечером показала нам, где семилетняя школа. Мы с любопытством разглядывали большое двухэтажное здание, обшитое вагонкой и выкрашенное в зеленый цвет. Оно одиноко стояло на берегу шумливой Лососинки. В больших темных окнах его лениво переливались красные отсветы закатывающегося солнца. В здание не зашли, не посмели — поздно уже. На второй день утром явились еще в восьмом часу. Несмотря на раннее время, школа уже гудела, звенела, вскрикивала десятками голосов. Чисто одетые белолицые мальчишки и девчонки носились по лестницам, коридорам, выбегали на улицу в сквер перед школой, толкали друг друга, боролись. Мы с Николаем, коричневые от загара, в пиджаках и штанах из чертовой кожи, в смазных сапогах, робко жались к дверям одного из классов и с нетерпением ожидали, когда же наконец утихомирят, посадят за парты всю эту ораву.
Раздался звонок. Начались испытания. Они продолжались три дня. Я выдержал их по всем четырем предметам — русскому языку — устно и письменно, арифметике письменно, ботанике и обществоведению устно. Меня зачислили в пятый класс третьей петрозаводской семилетней школы. Стали пятиклассниками и еще 33 человека, в том числе и Коля Филиппов, а 60 были отсеяны. Мне было жаль отсеянных ребятишек. Вчера прямо-таки бесновались, казалось, не унять, а сегодня расходятся по домам притихшие, опечаленные.
В третьей семилетке были опытные учителя. Математик Василий Дмитриевич Сидоров — однорукий, строгий, красивый старик с шапкой белоснежных волос — при первой же встрече сказал нам:
— Итак, начинаем. Времени у нас мало. Достаньте тетради — и за работу.
Мы достали тетради, склонились над ними и до звонка не поднимали головы, записывали всё, что диктовал учитель, боялись что-либо пропустить — всё было важно, ново, интересно. В такой же атмосфере деловитости и увлеченности уроки математики проходили на протяжении всех трех лет, и у нас не было неуспевающих по этому предмету.
Тимофей Петрович Титов — молодой еще, всегда отлично, со вкусом одетый, на каждом уроке открывал перед нами всё новые и новые чудеса химических превращений. Мы слушали его с наслаждением, и многим хотелось стать химиками.
А после уроков учительницы по ботанике Марии Григорьевны Осмоловской, особенно после экскурсий с нею за город, на живую природу, где тихим ласковым голосом она увлекательно рассказывала о незаметных или давно примелькавшихся растениях, мы готовы были посвятить себя ботанике. А школьницы хотели бы быть такими же красивыми и дородными, как Мария Григорьевна — темноволосая, смуглая женщина высокого роста.
Преподавательницы русского языка и литературы Ольга Владимировна Остроумова и Екатерина Борисовна Беляева учили нас не только грамотно писать, больше читать, но и сочинять. Мне нравилось писать на темы по своему выбору. Однажды сочинил рассказ о том, как мы с дядей Роговым ездили на рыбную ловлю, какое красивое было озеро в летнюю светлую ночь, как трепетали в мерде окуни. Ольге Владимировне рассказ понравился, она вслух прочитала его перед классом. Я утаил, что неравнодушен к литературе, что уже в начальной школе писал стихи и сейчас усердно пишу их. Дважды — на общешкольном вечере, устроенном ячейкой МОПРа, и на торжественном собрании, посвященном очередной годовщине Парижской Коммуны, — отважился даже прочитать собственные сочинения, разумеется, не сказав, что это мои стихи.
Был в школе еще один, может, самый большой энтузиаст своего дела — учитель музыки Аркадий Григорьевич Горш. Как он хотел, чтобы дети научились понимать музыку и полюбили ее! И как сокрушался, как страдал оттого, что лишь отдельные ребята проявляли к ней интерес. Высокий, слегка сутуловатый, бедно одетый бородач из интеллигентов, он величественно входил в класс, прижав к груди скрипку. Его встречали шумом. Однако он начинал урок. Но не всегда это удавалось. Когда занятие срывалось, Горш, воздев руки, со слезами на глазах, гневно кричал:
— Невежды вы! Как будете жить без музыки? Нищими! Нищие духом!
До школьников глубокий смысл этих справедливых слов не доходил. Директор же школы и завуч хорошо понимали их, но не считали нужным активно вмешиваться, считали музыку второстепенным предметом. Такое странное и ничем не оправданное отношение к музыке сохраняется в нашей школе до сих пор.
Почти все три года мы учились во вторую смену. Такие, как я, приезжие, жили в интернате — общежитии, занимавшем двухэтажный деревянный дом неподалеку от школы. Прямо против нашего общежития, через улицу, располагался республиканский военкомат. Однажды глубокой ночью он загорелся. Мы, ребятишки, проснулись от ослепительного света и необычного шума. Думали, горит наше общежитие, началась паника. Я три месяца после этого страдал бессонницей, в сущности, совсем не спал. Извелся до крайности. Приехал домой на каникулы едва живой. Как только добрался до сарайчика, где хранилось сено, рухнул на него и проспал целые сутки. Бессонница исчезла. Через много лет я снова подвергся испытанию пожаром. Но об этом рассказ позже. А сейчас возвращусь к нашему полусиротскому житью-бытью.
Иногородним на весь учебный год полагался продовольственный паек стоимостью 15 рублей. Но полностью его получали только дети вовсе уж неимущих родителей. Мне дали полпайка. 7 рублей 50 копеек доплачивали родители. Кормили нас в интернатской столовой, которая находилась в полутемном длинном помещении соседнего с нашим общежитием каменного здания, занимаемого педтехникумом. Три раза в день, в точно назначенное время, по очереди, мы, раздетые, с шумом-гамом проносились через двор и штурмом брали столовую. В ней всегда дежурили воспитатели. Они часто менялись. Все были похожи один на другого тем, что не вмешивались в происходящее. Расшалившиеся озорные ребята явно валяли дурака — кидались остатками пищи, толкались, мешали друг другу, кричали. Воспитатели безмолвно стояли в сторонке. Да и что они могли поделать с разбушевавшейся оравой. Лишь один из них запомнился на всю жизнь. Это был лысый, с седой бородкой, в изношенном, замызганном, когда-то дорогом пальто старик, обнищавший интеллигент. Когда заканчивался обед или ужин, он начинал бегать вокруг столов, хватал с них объедки и засовывал в специально припасенный мешок. Однажды кто-то, беззастенчивый, спросил старика:
— Зачем вы это делаете?
Он на какие-то секунды онемел, открывал рот, но ничего сказать не мог. Наконец бросил мешок, замахал руками:
— Не для себя, для собаки. Собака у меня, кормить нечем.
Бледный, с выступившей на лбу испариной, он пятился назад, к двери, пока пятками не коснулся порога. Тут круто повернулся и убежал. Больше он у нас не показывался.
Нас кормили три раза в день. Питание было сносное, но все равно хотелось есть. Праздниками были те дни, когда кто-либо из семи обитателей комнаты получал из дома посылку. Ее распечатывали всенародно на столе, делили всё присланное поровну и наслаждались досыта. А иногда и переедали. Пучились потом животы. Случалось, что и отравлялись.
На лето уезжали домой. Помню, первый день первых летних каникул. Нас с Николаем привез на кабриолете из города один из старших его братьев Дмитрий. Было воскресенье. Стояла солнечная теплая погода. Мы, едва повидавшись с родными, побежали с Колькой на реку искать ребят — наверняка ведь купаются. Встретившийся на площадке у церкви Петька Сидоров сказал, что в зотиковском сарае застрелился председатель волисполкома.
— Наш Иван! Наш Иван! — закричал Колька, и мы помчались к большому зотиковскому дому. Издали видим — ворота в сарай настежь распахнуты.
Прибежали, смотрим — лежит Иван Филиппов на ржаной соломе, белый, глаза открыты. Солома в крови. Николай бросился к брату, но его задержал милиционер:
— Не надо, нельзя.
Он знал, что Николай — брат председателя волисполкома, и стал объяснять:
— Я живу тут, наверху, у Зотиковых. Утром товарищ Филиппов пришел ко мне из Ерошкиной Сельги; знаешь, наверное, он живет теперь там в доме у жены. Говорит: «Отдохну». — «Отдыхай», — говорю. Сказал это и пошел в лавку за хлебом. Он не иначе как взял мой револьвер — в кобуре на стенке висел. И вот…
Пришел фельдшер. Пощупал пульс. Сказал: «Всё кончено».
Ивана Филиппова похоронили с почестями. Всем было ясно: соблазнила видного из себя, светлоголового Ивана вдовушка ерошкинского богача. Заговорили о происках классового врага. Лишь дальняя родственница Филипповых, согбенная старушка Григорьевна по-своему изъяснилась об этом:
— Слыхала, жарко любил Иван, принудили отречься. Вестимо, сломался — человек ведь.
Дело прошлое, пожалуй, старая Григорьевна была тогда ближе всех к истине.
Лето пролетело незаметно. Пасмурным августовским днем тот же Дмитрий на том же кабриолете отвез нас в город. Первого сентября сели за парты. Теперь уже в шестом классе. И потянулись опять чередой учебные дни, такие похожие один на другой. Лишь однажды в однообразный их ход вторглось трагическое событие, которое долго потом не могли забыть.
В соседнем с нашей школой старом деревянном здании находился детский дом. У нас в классе учился детдомовец Павка Мотов. Это был не по годам серьезный парень, с лица которого редко сходило угрюмое выражение. Он зарубил топором спящего товарища, с которым не поладил из-за девчонки. На похороны убитого собралось столько людей, что они не уместились на довольно обширной площади перед детдомом, стояли на улице, на мосту через Лососинку. Был митинг. На нем выступил секретарь Петрозаводского горкома партии Гаппоев. Он говорил о моральных уродствах, которые оставил нам старый мир. Справедливости ради следует отметить, что к этому времени у нас уже были собственные уродства, не взятые напрокат, а благоприобретенные. Но об этом не говорили.
Потом была опять обычная размеренная школьная жизнь со своими заботами, маленькими событиями. Вот появилась в классе невидная из себя девчонка Настя Погуляева. А как решала задачи — не хуже самого учителя. Вот бросила учебу, собираясь замуж, Валя Похвалина. Все мы, парнишки, жалели об этом, потому что все были влюблены в эту не по летам рослую девушку, обладавшую особой яркой красотой — черноволосая, темноглазая, белолицая. Парни, конечно, развлекались по-своему, бывало, и подерутся. Была в школе пионерская организация. Но она вела себя тихо. Там келейно что-то делали лишь примерные девочки. А время шло. И вот уже окончен седьмой класс. Выпускные экзамены — событие, которое не забывается. Вся весна 1927 года прошла в хлопотах и волнениях. Успокоились лишь тогда, когда получили удостоверения об окончании третьей петрозаводской семилетней школы. Был выпускной вечер. Прощались, обещали до конца жизни не забывать друг друга. После вечера разбежались. И исчез наш седьмой класс. Как будто и не было его никогда. Мне известны судьбы лишь одной одноклассницы и трех одноклассников. Тихая чернявая Катя Калинина сразу после школы поступила на почту и проработала почтальоном сорок лет. Георгий Лузгин поступил вместе со мной в лесной техникум. После окончания первого курса поехал в лесничество на производственную практику. Лесничий пригласил его поохотиться на медведя, который повадился на овсяное поле. В сумерках, как видно, не отличавшийся смелостью лесничий принял шевельнувшегося в кустах Лузгина за медведя и застрелил паренька. Шаня Макаров — драчливый зарецкий парень, мечтавший о море, занимался чем-то от ОСВОДа на Петрозаводской пристани. В 1937 году его арестовали и приговорили к расстрелу за то, что якобы он пытался потопить прогулочную яхту. Володя Басков — живой, веселый мальчик — стал одним из выдающихся летчиков-истребителей Великой Отечественной войны. Ему присвоено звание Героя Советского Союза. Это он летал над Ундер ден Линден в Берлине на случай, если поднимется самолет Гитлера. Об этом не раз и подробно писалось.
Вспоминая военное время. Беседа Федора Трофимова с летчиком, Героем Советского Союза В. Басковым. Петрозаводск, 1984 год.
Еще в семилетке я думал о том, как буду учиться дальше. Легко сказать «учиться дальше». Но где? Конечно, лучше бы всего в девятилетке, откуда легче попасть в высшее учебное заведение. Но тогда, в 1927 году, в Петрозаводске было лишь две девятилетки — железнодорожная и городская. В железнодорожную, естественно, главным образом принимали детей железнодорожников, в городскую, как правило, только горожан. О поступлении в девятилетку нечего было и думать. Единственно, где можно было попытать счастья, — это техникумы — педагогический, экономический, лесной. Я выбрал лесной. О нем шла хорошая слава. Нам нравились бравые ребята в голубых фуражках с лесоводческими значками на околышах — старшекурсники, переехавшие вместе с техникумом из Череповца в Петрозаводск. К сожалению, запомнил только пятерых из них. Дмитрий Носков. Музыкант. Запевала и заводила. Настоящий молодой вожак. Иван Громов — серьезный, умный, старательный парень. За 8 месяцев самостоятельно изучил немецкий язык. Павел Хлебников, Василий Плотников, оставшиеся до конца лесоводами и поплатившиеся за это дорогой ценой: в 1937 году были объявлены вредителями и репрессированы. Николай Лукин — подтянутый, заносчивый, всем недовольный — в 1930 году бежал в Финляндию.
Я едва ли не первым принес в канцелярию техникума заявление. Его приняла миловидная девушка-секретарша. Взяв мои бумаги, она сказала, что теперь надо ждать вызова. Я все лето ждал его и упорно готовился к экзаменам. Был большой конкурс: на 30 мест 126 заявлений. Мне поступить удалось.
Техникум
Техникум — не то что семилетка. Там водили за ручку, здесь относятся как к взрослому человеку, которому не нужно доказывать, что ученье — свет, а неученье — тьма. Ты самостоятелен, без подсказки должен стараться.
С первых дней мы почувствовали власть специальных предметов — лесоведения, лесоводства, геодезии, лесоустройства. Их преподавали компетентные специалисты, отлично знавшие свое дело и любившие его. Лесоведение читал кроткий и обходительный Лев Евлампиевич Екиманский. Лес представлялся ему единым живым организмом, гигантским и необъятным, со своими законами и порядками, бедствиями и болезнями. О дереве, пораженном каким-либо вредителем, он говорил с такой же нежностью и тревогой, с какой может говорить лишь мать о внезапно заболевшем ребенке. Екиманский собрал богатую коллекцию древесных пород. В ней были представлены, наверное, леса всего земного шара.
Всем нам сразу же понравился преподаватель геодезии Валентин Петрович Губарев. Помню, в аудиторию вошел высокий молодой человек, черноволосый, с удивительно чистыми голубыми глазами, поздоровался, улыбнулся, спросил:
— Знаете ли вы, что такое геодезия? Не сомневаюсь: знаете. И все-таки напомню: геодезия — наука, возникшая в глубокой древности, всё время развивающаяся, помогающая людям определять формы и размеры земли, проводить измерения на земной поверхности для отображения ее на планах и картах. Не было бы геодезии — не было бы планов и карт. А как без них человечеству?
Губарев мило улыбнулся, подошел к доске и несколькими крупными знаками изобразил мелом какое-то, конечно, незнакомое нам теоретическое построение; постоял молча у доски, объяснил: «Формула земли». Затем стал прохаживаться по классу. У него был поразительно легкий шаг, будто земля, формулу которой он разжевывал, угодливо пружинила под его ногами.
Губарев был уверен в том, что, если лесовод не знает или плохо знает геодезию, это не лесовод, а недоразумение. И свою убежденность он передал всем нам.
Инженер-лесоустроитель Лавренев, простой, любивший подчеркивать свою мужиковатость, пришел на первое занятие в бродовых сапогах с высоченными голенищами, перетянутыми специальными ремешками. Заговорил с порога:
— Вы, понятно, думаете, что я нарядился в такие сапоги-скороходы ради чудачества. Ошибаетесь. Это обувь моей профессии. Мы, лесоустроители, — первопроходцы. Бываем там, куда Макар телят не гонял. Тяжелы лесные марши. Будьте готовы к ним, если хотите, чтобы в вас признавали настоящих лесоустроителей.
Из преподавателей общих дисциплин запомнились Валентина Васильевна Полякова и Владимир Александрович Богданов.
Хорошо известную в Петрозаводске математичку В. Полякову — маленькую, полную женщину с пухлыми румяными щечками-булочками — все называли Булочкой. Она знала это, но не обижалась.
На первом и втором курсах прежде всего благодаря Валентине Васильевне, которая великолепно владела предметом, мы сумели не только полностью пройти программу средней школы, но и начать изучение высшей математики. На третьем курсе нас ожидали бином Ньютона, интегральные исчисления, дифференциальные уравнения. Но их не оказалось. Мы недоумевали, а старшекурсники посмеивались: «Вы, мальчики, не доросли до высших премудростей!» Но дело было в другом. Попросту начальство сочло, что высшая математика отныне нам не нужна, и выбросило ее из программы.
Не тогда ли, не в тысяча ли двадцать девятом году и начались сокращения учебных программ, их урезывание, упрощение, которые в конце концов привели к тому, что сейчас, спустя шестьдесят лет, приходится пересматривать, исправлять постановку всего народного образования снизу доверху и сверху донизу.
Да что там урезанная программа! Нам «урезали» целый учебный год. Срок обучения в лесном техникуме четыре года, а нас выпустили в конце третьего года обучения. Предлог: острая нехватка специалистов лесной промышленности. Но действительная причина досрочного выпуска состояла в том, что администрация техникума не успела подготовить общежитие. Мы, подвернувшиеся под руку, попросту были принесены в жертву ее безответственности.
Владимир Александрович Богданов, как я уже сказал, преподавал в техникуме русский язык и литературу. Аккуратный, подтянутый, всегда в отглаженном костюме, белоснежной рубашке с бабочкой, в старинном пенсне, он производил впечатление старорежимного барина. Но мы уважали его, как я теперь понимаю, потому что это был человек высокой культуры. Нам всё нравилось в нём — и его изысканные манеры, и то, что он говорил, и то, как говорил. Знания у него были обширные, охватывающие не только русскую, но и мировую литературу.
Как-то в компании Богданов сказал, что он все-таки либерал. Этого было достаточно, чтобы его освободили от преподавательской работы. В защиту Богданова выступила комсомольская организация техникума. В обком партии с протестом направился наш секретарь Борис Светлосанов. В обкоме сказали, что Богданов не будет восстановлен на работе: человек, у которого политический ветер в голове, не может воспитывать молодежь. И устроился Богданов где-то переписчиком.
В техникуме была боевая комсомольская организация. Жили бурно. Всерьез занимались большой политикой. Часами гремели собрания, на которых обсуждались вопросы о месте комсомола в строительстве социализма. Следили за частыми в то время дискуссиями. Всегда были на стороне Луначарского, который талантливо и мужественно вел изнурительный спор с митрополитом обновленческой церкви Введенским. Сочувствовали Маяковскому, не перестававшему сражаться со своими многочисленными недругами. Читали «Комсомольскую правду», которая звала молодежь строить новую жизнь. Устраивали диспуты. Хорошо помню, как страстно мы спорили о повести «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь». Это понятно: в повести С. И. Малашкина, посвященной нравственному облику советской молодежи, откровенно, без прикрас рассказано, как трудно складывался новый быт. Личность автора повести нас не интересовала. Вспомнили о нем лишь впоследствии, когда Демьян Бедный в стихотворном фельетоне высмеял некоего Малашкина, который написал роман «Две войны и два мира». «Мышь родила гору!» — издевался Демьян. И действительно, роман Малашкину не удался, была напечатана только первая его книга. Но ведь это был необычный человек, необычный писатель. Такое открытие я сделал для себя еще тогда, а недавно прочитал в «Литературной газете» буквально пятистрочную заметку о его смерти.
Сергей Иванович Малашкин жил сто лет — родился в 1888, умер в 1988 году. Наш современник, он участвовал в Московском вооруженном восстании 1905 года. В 1906 году вступил в РСДРП. Автор нескольких стихотворных сборников, романов, многих повестей и рассказов. Книги его стали библиографической редкостью. Их мало кто помнит теперь. Но «Луна с правой стороны», уверен, сохранилась в памяти многих людей моего поколения.
Летом мы отправлялись на производственную практику — нам давали возможность подзаработать, чтобы потом, зимой, по крайней мере, не голодать. Выезжали на практику группами. В нашу группу попали Антон Кликно, Вава Светаев, Василий Ефимов и Любославский. Кликно — высокий сухощавый парень — резко выделялся своей внешностью. У него были черные, как древесный уголь, прямые волосы, черные глаза и коричневое лицо. Ребята иногда спрашивали его:
— Антон, ты родом случайно не из Африки?
Кликно делал вид, что шутки в вопросе не уловил, серьезно отвечал:
— Нет, я родился значительно ближе, в шестидесяти верстах от Петрозаводска, в поселке Петровского леспромхоза. Там мой отец, там моя мать, лес рубят, меня ожидают.
Веселый был, жил на земле беззаботно, мечтал о небе. После окончания техникума пошел в лесную авиацию. Многие годы прыгал с парашютом на горящие леса.
Вава Светаев — сын директора первой петрозаводской девятилетки, не по возрасту солидный, брившийся уже с шестнадцати лет, отчаянный велосипедист, попробовавший проехать по перилам моста через Лососинку и с тех пор плохо владевший левой рукой. Сладкоежка, он захватил на практику пудовый мешочек сахарного песку, который мы общими усилиями опустошили за неделю. Учиться в техникуме ему не нравилось. На второй курс не пришел. Куда-то бесследно исчез.
Василий Ефимов из Падан, крепкий на вид, сильный парень, серьезный, малоразговорчивый, но верный в товариществе. Все мы проклинали комаров, которые не давали жить, а Ефимов только улыбался:
— Меня не берут, у меня кожа толстая!
Он много занимался, говорил, что об этом просил его перед смертью отец — сплавщик. Хорошо окончил техникум. Прошел почти все должностные ступени в лесной промышленности Карелии — от технорука лесопункта до управляющего лесозаготовительным трестом. Рано умер, от рака.
Особая фигура — Любославский. Не помню даже и имени этого белобрысого паренька. Причудой его было то, что не любил, когда его называли по имени:
— С меня хватит фамилии.
Он был сирота. Отца — начальника заставы — убили на границе. Мать уехала с молодым солдатом, оставив малолетнего сына на попечении сестры — учительницы Колатсельгской школы. Он пришел в техникум с направлением Наркомпроса Карелии. В специальных дисциплинах не преуспевал, зато в обществоведении показывал прямо-таки львиную силу. Любил ходить на комсомольские собрания, внимательно выслушивал все речи, а сам не выступал. После собрания обычно подходил к кому-то из ораторов и замечал:
— Ты говорил сегодня так же много, как Зиновьев.
Почему Зиновьев? Тогда много говорил не только Зиновьев. И что это — похвала или критика? Любославский на эти вопросы отвечал однозначно: «Маракуй сам».
В середине учебного года на нашем курсе появился новый учащийся Александр Мякушин — парень лет двадцати пяти, самый старший из нас и самый подготовленный, начитанный. Любославский сразился с ним по проблемам философии. Яростно спорили весь вечер. Мякушин потом сказал:
— Любославский ничего не знает, но разбирается.
После окончания техникума Любославский уехал в Белоруссию, на земли отцов.
Вот такой компанией выехали мы на практику, а руководство нами было возложено на объездчика Ермилича — моего земляка — жителя деревни Уя, что в трех километрах от Деревянного, и на помощника лесничего Георгия Никифоровича Дмитриева — коренного петрозаводчанина, не один десяток лет прослужившего в Петрозаводском лесничестве и не продвинувшегося по службе ни на йоту. Небольшой, сутуловатый, весь седой, добрейший старичок, он норовил погладить по голове каждого из нас. Нет-нет да и посылал кого-нибудь в машезерскую лавку за мясными консервами. Кормились вместе. Ермилич внешне был прямой противоположностью Дмитриеву — высокий, дородный, стройный, но по характеру такой же добрый и тихий. Под осень он стал охотиться, кормил нас мясом боровой дичи. В деревушке Уя, откуда Ермилич родом, жили всего четыре семьи. Насчитывалось в них полтора десятка мужиков. И любопытно, что все были такие же рослые, как Ермилич. Я однажды спросил: отчего бы это? Ермилич ответил необыкновенно:
— Так ведь у самой нашей деревни бор стоит. Сосны под тучи вымахали. Вот и мы тянемся.