Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Трое - Алексей Елисеевич Крученых на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не новые предметы (объекты) творчества определяют его истинную новизну.

Новый свет, бросаемый на старый мир, может дать самую причудливую игру.

Неимеющие нового света судорожно хватаются за новые предметы – но положение их тем печальнее: новое вино моментально прорывает старые мехи – так кончились потуги Брюсова-Вербицкой, Бальмонта – вечного балалаечника, Сологуба – пирожного, Андреева – отставного и эго-футуристов-зевунов: И. Северянина, И. Игнатьева Василиска Гнедова и др.

Я уже не говорю о М. Горьком, Куприне, Чирикове и и проч. «бытовиках» или о «классиках» которых никто не читает.

Разве могут сравниться с радостью существования в новых измерениях какие бы то ни были убогие отрады прежних земель?

Не поддавайтесь укорам и «добрым советам» трусливых душенок, у которых глаза вечно обращены назад…

Заметки об искусстве

О прежних…

я писал о Тургеневе (в Возропщение) что он был мужем В…

Новые письма Тургенева – еще не опубликованные подтверждают это.

Только я утверждаю, что Тургенев всегда был ее истинным супругом… Загадка для биографов!

Так шло Лермонтову быть несчастно влюбленным.

Напыщенные отрицатели и циники всегда чрезвычайно сентиментальны – любят, чтобы их приласкали пожалели простили.

Пушкин сказал, что прошлое приятно.

Это лишь для людей бездеятельных –

(поэтому за сию мысль так ухватился «первый лентяй» В. Розанов).

Нельзя ни на что жаловаться жалоба – это возвращение к прошлому, будущее – светло.

О современниках.

Брюсов совсем не чувствует слова, как такового и лишь прикидывается поэтом.

Лицо его похоже на череп.

Никто не замечал, что это розовый мертвец.

Ю. Айхенвальд пишет о писателе лишь после его кончины и то на 10-20-й год, и жует… жует… и поливает сладкими словами.

Когда же решится написать о сегодняшнем, то даже друзьям его как-то неловко…

К. Чуковский:

«Я могу говорить лишь о мелочах, которые к словесному искусству отношения не имеют, о самом слове не знаю, что сказать. Я могу говорить лишь о перчатках красавицы, а не о самой красавице».

А. Б…, критика по живописи, художница Н. Г. обыкновенно называет: старая облезлая собака. Другие художники так же относятся к другим критикам.

Заумное – заумность, – к метафизике Кубизма Футуризма и проч.

Лучизм-дребедень, старые академические штрихи (писарской-росчерк) и томное сплетение линий и пятен «Мира Искусств».

Нравится мне искренность и глубокая преданность Д. Бурлюка будетлянскому искусству. Д. Б. любит не себя и не о себе хлопочет (чего нет у М. Ларионова, которому «никто не верит» – это молодец из гостинного двора: у нас самое лучшее, а у соседей краденое!)

Трогательна вечная забота Д. Б. о сотоварищах худож- никах и баячах.

Картины В. Бурлюка серьезны. Многие, написанные мрачными красками, оставляют глубокий след у зрителя.

Не только наши Бубновые Валеты и слащавые лучисты, но и французы с их неискоренимым устремлением к НЮ (хоть бы изображали они и ножку кровати), не достигнут этой глубоко-русской мощи.

Картины К. Малевича подобное же создание чисто русской непримиримости.

Глубокая душа у Наталии Гончаровой, которая производит впечатление христианской мученицы (не только мое впечатление.)

О. Розанова умеет вносить женское лукавство во все «ужасы кубизма» – что поражает своей неожиданностью и многих сбивает с толку.

Снова плач.

Скудельному сосуду, эго-блудистам не повезло: их опять не заметили, спутали, обидели! В VIII-й своей книге они жалуются на г. А. Е. Редько, написавшего статью об эго-футуристах, а между тем ни слова об эго-блудистах. Естественно!

Даже г-ну Редько ясно, что «Петербургский глашатай» никогда футуристом, а тем более баячем будетлянином, не был. (Об этом см. и статью С. Городецкого в «Речи» от 1 октября 1912 г. № 269).

О книгах баячей.

Ужасно не люблю бесконечных произведений и больших книг – их нельзя прочесть за-раз, нельзя вынести цельного впечатления.

Пусть книга будет маленькая, но никакой лжи; все – свое, этой книге принадлежащее вплоть до последней кляксы.

Издание Грифа, Скорпиона, Мусагета…

большие белые листы…

серая печать…

так и хочется завернуть селедочку… и течет в этих книгах холодная кровь…

Наша будетлянская книга (трое) имеет несколько кож – как трудно будет грызть нас!

Лето в Усикирко.

Воздух густой, как золото… Я все время брожу и глотаю – незаметно написал «Победа над солнцем» (опера) выявлению ее помогали толчки необычайного голоса Малевича и «нежно певшая скрипка» дорогого Матюшина.

В Кунцево Маяковский обхватывал буфера ж. д. поезда – то рождалась футуристская драма!

Есть многие слова и темы, которые мною никогда не будут использованы, хоть другой найдет там зерно и перенесет его на свою почву и пожнет плоды – для сих мои заметки.


Вступление к опере «Победа над Солнцем».

Текст А. Крученых.

Музыка М. Матюшина.

Виктор Хлебников

Отчет о заседании Кикапу-р-но – художественного кружка

  Здесь почтенный аршин Шел с высоких вершин, Подает посошок Непочтенный вершок. Ах, бушменским красавицам Нравится, Чтоб рот их был проколотым, То угодно небесам. Так и речь моя, плясавица По чужим ушесам Слов заморских грубым молотом.   Лицо с печальной запятой Серб, остро и испитое, Щеки тоще-деревянные, В бровях плошки оловянные… Таков король, пускай он тощ, А тощ он потому, Что на болоте скудный хвощ, – Повсюду день гласит уму…   Тот и этот столбец Ты смешай словаря, И дадут бубенец, Дадут плащ короля… Мы хлопали немножко, Мы хлопали б ей-ей, Хотя б скакала блошка В одежде королей…   В нем нет души, Но есть духи, – Заметил кто-то…

Хаджи-Тархан

Где Волга прянула стрелою На хохот моря молодого, Гора Богдо своей чертою Темнеет взору рыболова. Слово песни кочевое Слуху путника расскажет: Был уронен холм живой, Уронил его святой,– Холм, один пронзивший пажить! А имя, что носит святой, Давно уже краем забыто. Высокий и синий, боками крутой, Приют соколиного мыта! Стоит он, синея травой, Над прадедов славой курган. И подвиг его и доныне живой Пропел кочевник-мальчуган. И псов голодающих вторит ей вой. Как скатерть желтая, был гол От бури синей сирый край. По ней верблюд, качаясь, шел И стрепетов пожары стай. Стоит верблюд сутул и длинен, Космат, с чернеющим хохлом. Здесь люда нет, здесь край пустынен, Трепещут ястребы крылом. Темнеет степь; вдали хурул Чернеет темной своей кровлей, И город спит, и мир заснул, Устав разгулом и торговлей. Как веет миром и язычеством От этих дремлющих степей! Божеств морских могил величеством Будь пьяным, путник, пой и пей. Табун скакал, лелея гривы, Его вожак шел впереди. Летит как чайка на заливы, Волнуя снежные извивы, Уж исчезающий вдали. Ах, вечный спор горы и Магомета, Кто свят, кто чище и кто лучше. На чьем челе Коран завета, Чьи брови гневны, точно тучи. Гора молчит, лаская тишь, Там только голубь сонный несся. Отсель урок: ты сам слетишь, Желая сдвинуть сон утеса. Но звук печально-горловой, Рождая ужас и покой, Несется с каждою зарей Как знак: здесь отдых, путник, стой! И на голубые минареты Присядет стриж с землей на лапах, А с ним любви к иным советы И восковых курений запах. Столбы с челом цветочным Рима В пустыне были бы красивы. Но, редкой радугой любима, Она в песке хоронит ивы. Другую жизнь узнал тот угол, Где смотрит Африкой Россия, Изгиб бровей людей где кругол, А отблеск лиц и чист и смугол, Где дышит в башнях Ассирия. Мила, мила нам пугачевщина, Казак с серьгой и темным ухом. Она знакома нам по слухам. Тогда воинственно ножовщина Боролась с немцем и треухом. Ты видишь город стройный, белый, И вид приволжского кремля? Там кровью полита земля, Там старец брошен престарелый, Набату страшному внемля. Уже не реют кумачи Над синей влагою гусей. Про смерть и гибель трубачи, Они умчались от людей. И Волги бег забыл привычку Носить разбойников суда, Священный клич «сарынь на кичку» Здесь не услышать никогда. Но вновь и вновь зеленый вал Старинной жаждой моря выпит. Кольцом осоки закрывал Рукав реки – морской Египет. В святых дубравах Прометея Седые смотрятся олени. В зеркалах моря сиротея С селедкой плавают тюлени. Сквозь русских в Индию, в окно, Возили ружья и зерно Купца суда. Теперь их нет. А внуку враг и божий свет. Лик его помню суровый и бритый, Стада ладей пастуха. Умер уж он; его скрыли уж плиты, Итоги из камня, и грез, и греха. Помню я свет отсыревшей божницы. Там жабы печально резвились! И надпись столетий в камней плащанице! Смущенный, наружу я вышел и вылез. А ласточки бешено в воздухе вились У усыпальницы предков гробницы. Чалмы зеленые толпой Здесь бродят в праздник мусульман, Чтоб предсказал клинок скупой Коней отмщенья водопой И месть гяуру (радость ран). Казани страж – игла Сумбеки, Там лились слез и крови реки. Там голубь, теменем курчав, Своих друзей опередил И падал на землю стремглав, Полет на облаке чертил. И отражен спокойным тазом, Давал ума досугу разум. Мечеть и храм несет низина И видит скорбь в уделе нашем. Красив и дик зов муэдзина, Зовет народы к новым кашам. С булыжником там белена На площади ясной дружила, И башнями стройно стена И город и холм окружила. И туча стрел неслась не раз. Невест восстанье было раз. Чу! слышен плач, и стан княжны На руках гнется лиходея. Соседи радостью полны, И под водою блещет шея. И помнит точно летописец Сии труды на радость злобы, И гибель многих вольных тысяч, И быстро скованные гробы. Настала красная пора В низовьях мчащегося Ра. Война и меч, вы часто только мяч Лаптою занятых морей, И волжская воля, ты отрок удач, Бросая на север мяч гнева полей. «Нас переженят на немках, клянусь!» Восток надел венок из зарев, За честь свою восстала Русь, И, тройку рек копьем ударя, Стоял соперник государя. Заметим кратко: Ломоносов Был послан морем Ледовитым, Спасти рожден великороссов, Быть родом, разумом забытым. Но что ж! забыв его венок, Кричим гурьбой: падам до ног. И в звуках имени Хвалынского Живет доныне смерть Волынского. И скорбь безглавых похорон Таится в песни тех сторон. Ты видишь степь: скрипит телега, Песня лебедя слышна, И живая смерть Олега Вещей юности страшна. С косой двойною бог скота, Кого стада вскормили травы, Стоит печально. Все тщета! Куда ушли столетья славы? Будь неподвижною, севера ось, Как остов небесного судна. В бурю родились, плывем на авось, Смотрим загадочно, грозно и чудно. И светел нам лик в небе брошенных писем, Любим мы ужас, вой смерча и грех. Как знамя мы молодость в бурю возвысим, Рукой огневою начертим мы смех. Ах, мусульмане те же русские, И русским может быть ислам. Милы глаза, немного узкие, Как чуть открытый ставень рам. Что делать мне, мой грешный рот? Уж вы не те, уж я не тот! Казак сдувал с меча пылинку, На лезвие меча дыша. И на убогую былинку Молилась Индии душа. Когда осаждался тот город рекой, Он с нею боролся мешками с мукой. Запрятав в брови взоры синие, Исполнен спеси и уныния, Верблюд угрюм, неразговорчив, Стоит, надсмешкой губы скорчив. И, как пустые рукавицы, Хохлы горба его свисают, С деньгой серебряной девица Его за повод потрясает. Как много просьб к друзьям встревоженным В глазах торгующих мороженым! Прекрасен в рубищах их вырез. Но здесь когда-то был Озирис. Тот город, он море стерег! И впрямь, он был моря столицей. На Ассирию башен намек Околицы с сельской станицей. И к белым и ясным ночным облакам Высокий и белый возносится храм С качнувшейся чуть колокольней. Он звал быть земное довольней. В стволах садов, где зреет лох, Слова любви скрывает мох. Над одинокою гусяной Широкий парус, трепеща, Наполнен свежею моряной, Везет груз воблы и леща. Водой тот город окружен, И в нем имеют общих жен.

Николай

Странное свойство случая! оно проводит вас равнодушным мимо того, чему присвоено имя страшного, и, наоборот, вы ищете глубины и тайны за ничтожным случаем. Я шел по улице и остановился, видя собирающуюся толпу около грузовых подвод.

– Что здесь такое? – спросил я случайного прохожего.

– Да вот, – ответил тот смеясь.

В самом деле, в гробовой тишине старый вороной конь мерно ударял копытом о мостовую. Другие кони прислушивались, глубоко поникнув головами, молчаливые, неподвижные. В стуке копытом слышалась мысль, прочитанный рок и приказание, и остальные кони, понурясь, внимали. Толпа быстро собиралась, пока грузчик не вышел откуда-то, не дернул коня за повод и не поехал дальше.

Но старый вороной конь, глухо читающий судьбу, и старые понуренные товарищи остались в памяти.

Невзгоды странствовательной жизни окупаются волшебными случаями. К таким я отношу встречу с Николаем. Если бы вы встретили его, вы бы, вероятно, не обратили внимания. Только немного смуглый лоб и подбородок выдали бы его. И слишком честно ничего не выражающие глаза могли бы вам сказать, что перед вами равнодушный и скучающий среди людей охотник.

Но это была одинокая воля, имевшая свой путь и свой конец жизни.

Он не был с людьми. Он походил на усадьбы, забором отгороженные от дороги, забором повернутые к проселку.

Он казался молчаливым и простым, осторожным и необщительным.

Его нрав казался мне даже бедным. В хмелю он становился груб и дерзок со своими знакомыми, назойливо требовал денег, но – странно? – испытывал прилив нежности к детям: не потому ли, что это были пока еще не люди? Эту черту я знавал и у других. Он собирал вокруг себя детвору и на всю мелочь, которой владел, покупал им убогие сласти, баранки, пряники, которыми украшены лари торговок. Хотел ли он сказать: «смотрите, люди, поступайте с другими, как я ними»?., но, так как эта нежность не была его ремеслом, на меня его молчаливая проповедь оказывала большее действие, чем проповедь иного учителя с громкой и всемирной славой. Какую-то простую и суровую мысль выражали тогда его прямые глаза.

А впрочем, кто прочтет душу нелюдимого серого охотника, сурового гонителя вепрей и диких гусей?

Мне вспоминается по этому поводу суровый приговор над всей жизнью одного умершего татарина, который оставил предсмертную записку с краткой, но привлекающей внимание надписью: «плюю на весь мир». Татарам он казался отступником от веры, изменником, а русским властям – опасной горячей головой. Признаюсь, я не раз хотел дать подпись под эту записку, указанную равнодушием и отчаянием.

Но эта молчаливая выставка свободы от железных законов жизни и ее суровой правды, этот орешник, собирающий у своего подножия полевые цветы, все-таки глубокая черта; в них скрывалась простая и суровая мысль, хранимая его, несмотря ни на что; честными глазами.

В одном старом альбоме, которому много лет, среди выцветших сгорбленных старцев с звездой на груди, среди жеманных пожилых женщин с золотой цепью на руке, всегда читающих раскрытую книгу, вы могли встретить и скромное желтое изображение человека с чертами лица мало замечательными, прямой бородой и двустволкой на коленях; простой пробор разделял волосы.

Если вы спросите, кто эта поблекшая выцветшая светопись, вам кратко ответят, что это Николай. Но от подробных объяснений, наверное, уклонятся. Легкое облачко на лице говорившего вам укажет, что к нему относились не как к совершенно постороннему человеку.

Я знал этого охотника.

К людям вообще можно относиться как к разным освещениям одной и той же белой головы с белыми кудрями. Тогда бесконечное разнообразие представит вам созерцание лба и глаз в разных освещениях, борьба теней и света на одной и той же каменной голове, повторенной и старцами и детьми, дельцами и мечтателями, бесконечное число раз.

И он, конечно, был лишь одним из освещений этого белого камня с глазами и кудрями. Но может ли кто-нибудь не быть им?

Про его охотничьи подвиги многое рассказывали. Когда его просили принесть зверя, он, отличавшийся молчаливостью, спрашивал: «сколько?» – и исчезал. Бог ведает, какими судьбами, но он появлялся и приносил, что ему заказывали. Кабаны знали его как молчаливого и страшного врага.

Черни, – это место, где из мелкого моря растет камыш, – были им изучены превосходно. Кто знает, – если бы можно было проникнуть в душу пернатого мира, населяющего устье Волги, – каким образом был запечатлен в нем этот страшный охотник! Когда они оглашали стонами пустынный берег, не слышалось ли в их рыданиях, что челн Птичьей Смерти снова пристал к берегу? Не грозным ли существом с потусторонней властью казался он им, с двустволкой за плечами и в сером картузе?

Немилостивое грозное божество появлялось и на уединенных песках: белая или черная стая долгими криками оглашала смерть своих товарищей. Впрочем, в этой душе был уголок жалости: он всегда щадил гнезда и молодых, которые знали лишь его удаляющийся шаг.

Он был скрыт и молчалив, чаще неразговорчивый, и только те, которым он показывал краешек своей души, могли догадаться, что он осуждал жизнь и знал «презрение дикаря» к человеческой судьбе в ее целом. Впрочем, это состояние души можно лучше всего понять, если сказать, что так должна была осуждать новизну душа «природы», если б она через жизнь этого охотника должна была перейти из мира «погибающих» в мир идущих на смену, прощальным оком окинув мятели уток, безлюдье, мир пролитой по морю крови красных гусей, перейти в страну белых каменных свай, вбитых в русло, тонких кружев железных мостов, городов-муравейников, сильный, но нелюбезный сумрачный мир!

Он был прост, прям, даже грубовато суров. Он был хорошей сиделкой, ухаживая за больными товарищами; а в нежности к слабым и готовности быть их щитом ему мог бы позавидовать средневековый латник в шлеме с пером.

На охоту он отправлялся так: он садился в бударку, где его ждали две вынянченные им собаки, и спускался вниз, прикрепив парус к мушке, то бичевой, то веслами. Надо сказать, что на Волге есть коварный ветер, который налетает с берега среди полной тишины и перевертывает неосторожного рыбака, не сумевшего распутать парус.

На месте лодка переворачивалась вверх дном, служа кровлей, втыкались железные прутья, и у костра начинались охотничьи сутки до ухода на вечерянку. Умные молчаливые собаки были вскормлены на лодке, в которую впитались запахи всей водящейся на Волге дичи; черные бакланы и матерая нога кабана лежали здесь вместе с стрепетами и дрофами.

Тихо завывают волки; «это они собираются», «это они уходят».

Его желанием было умереть вдали от людей, в <которых> он сильно разочаровался. Он бродил среди людей, отрицая их. Жестокий по ремеслу, он сжился с гонимыми не людьми, к которым являлся как жестокий князь, несущий смерть; но в поединке люда и не люда становился на их сторону. Так Мельников, преследовавший раскольников, все же написал «В горах и лесах».

Да его иначе нельзя представить, как Птичьего Перуна, жестокого, но верного своим подданным и уловившего в них какую-то красоту.



Поделиться книгой:

На главную
Назад