— Ваше сиятельство, конечно, находите, что фортепиано довольно верно?
— Да, мне кажется, что оно хорошо настроено и в нем очень приятный тон, — сказала она, кусая губы, чтобы не захохотать.
— Инструмент очень хорош, — продолжал я.
— И в весьма хорошем состоянии, — прибавила она.
— Ваше сиятельство изволите очень хорошо играть на фортепиано.
— Как видите.
— Это очень миленький вальс, и вы его прелестно играете.
— Да можно ли не хорошо играть на фортепиано, так прекрасно настроенном! Вы любите музыку?
— Не очень, ваше сиятельство. Но вы играете с таким чувством!
— Если так, то я буду продолжать.
И она со свирепой улыбкой начала немилосердно коверкать одну из прекраснейших арий bravura, которые я пел при ней в театре.
— Смею спросить, здоров ли ваш братец, сударыня?
— Он на охоте.
— А вы любите дичину, ваше сиятельство?
— До безумия. А вы, сударь?
— Страстно!
— А что вы лучше любите, дичину или музыку?
— Музыку я люблю за обедом, но теперь дичина была бы лучше.
Она встала и позвонила. В ту ж минуту вошел лакей.
— Принеси сюда паштет с дичиной, который пекли сегодня утром.
Через минуту лакей принес огромный паштет и, по знаку госпожи своей, поставил его на фортепиано. На другом конце инструмента явился, как будто по мановению волшебного жезла, большой поднос с тарелками, ножами, вилками и всем необходимым для того, чтобы образованные существа могли насыщаться. Синьора легкой и сильной рукой разломала стену аппетитной корки, сделала большую брешь в крепости, достала куропатку и принялась усердно ее кушать.
Я посмотрел на нее с удивлением, не зная, с ума ли она сошла или меня мистифицирует.
— Что ж вы не кушаете? — сказала она.
— Я не смел без приказания, ваше сиятельство.
— Не церемоньтесь, кушайте, — сказала она, продолжая проворно поедать куропатку.
Этот паштет был так хорош, так аппетитно выглядел, что я последовал философским советам положительного рассудка. Я тоже взял куропатку, поставив тарелку на фортепиано, и принялся есть с таким же аппетитом, как синьора.
«Если это не замок Спящей Красавицы, — подумал я, — и если эта лукавая фея не единственное живое существо во всем доме, то верно, скоро явится какой-нибудь дядя, отец, тетка или что-нибудь подобное, — одним словом, человек, на которого возложена многотрудная обязанность надзирать за этой буйной головкой. И я не знаю, до какой степени покажется приличным странный завтрак постороннего человека с хозяйской дочерью вдвоем у фортепиано. Впрочем, мне что за нужда! Надо посмотреть, к чему поведут все эти шалости, и ежели тут кроется женская ненависть, то когда-нибудь, хоть через десять лет, придет и моя очередь».
Между тем, я искоса посматривал на мою прекрасную хозяйку. Она ела сверхъестественным образом, нисколько не подражая глупостям девиц, которые стыдятся при людях кушать и сидят за столом, сентиментально сжав губки, как будто девицы не люди и не знают печальной необходимости питаться. В то время лорд Байрон еще не ввел в моду недостатка аппетита у женщин. Прихотливая моя синьора кушала на здоровье, как нельзя лучше. Через несколько минут она опять подошла ко мне, достала из паштета кусок зайца и крылышко фазана и отправилась на свое место; посмотрела на меня пресерьёзно и сказала с важным видом философа, который провозглашает важную истину:
— Восточный ветер ужасно возбуждает аппетит.
— Ваше сиятельство, как кажется, изволите быть одарены славным желудком, — заметил я.
— Да неужели же в пятнадцать лет иметь слабый желудок! — отвечала она.
— Вам пятнадцать лет! — вскричал я, смотра на нее пристально и уронив вилку.
— Пятнадцать лет и два месяца, — отвечала она. — Матушке еще нет тридцати двух лет; она в прошлом году вышла за второго мужа. Не странно ли, что мать выходит замуж прежде дочери? Впрочем, и то сказать, если бы моя миленькая маменька стала ждать, покуда я выйду замуж, она бы успела состариться. Кому придет охота жениться на девушке bella e stupida, хорошенькой, но глупой до крайности!
В серьёзном виде, с которым она надо мной трунила, было столько добродушия, столько веселости. Она, со своими черными глазами и длинными локонами на белой шейке, была такая прелестная шалунья; она притом с такой грациозной, но целомудренной наивностью сидела на своей бархатной подушке, что вся моя недоверчивость, все мои дурные намерения исчезли как дым.
Я хотел было опорожнить графин с вином, чтобы заглушить в себе голос совести. Но тут я оттолкнул от себя графин, оставил тарелку, облокотился на фортепиано и принялся опять ее рассматривать, и притом уже с новой точки зрения.
Число пятнадцать перевернуло мои идеи вверх дном. Чтобы составить себе верное понятие о ком бы то ни было, особенно о женщине, я всегда старался узнать ее лета. Ловкость у прекрасного пола растет так скоро, что иногда, по милости нескольких лишних месяцев, простодушие делается коварством и коварство простодушием. До тех пор я все воображал себе, что синьоре Гримани, по крайней мере, лет двадцать, потому что она была так высока, так полна, и притом в ее взгляде, поступи, малейших движениях было столько самоуверенности, что всякий, увидев ее в первый раз, сделал бы тот же самый анахронизм. Но, посмотрев на нее внимательнее, я убедился в своей ошибке. Плечи ее были широки и дородны, но грудь еще не совсем развилась. По всему своему виду она казалась женщиной, но иногда в манерах, в выражении лица проявлялся ребёнок. Один уже ее дюжий аппетит, совершенное отсутствие кокетства, отважная неприличность свидания со мной наедине, которое она нарочно устроила, — все это доказывало мне ясно, что передо мной не женщина, гордая и хитрая, как мне казалось сначала, но шаловливая пансионерка, и я с ужасом отверг мысль употребить во зло ее безрассудность.
Я совершенно погрузился в это созерцание и совсем забыл, что мне еще надо отвечать на ее вызов. Она посмотрела на меня пристально, и в этот раз я уже старался не избегать ее взглядов, а только анализировал их. У нее были прекраснейшие черные глаза, большие, навыкате, и смотрели они прямо, быстро и, казалось, вмиг обнимали все предметы. Этот редкий у женщин взгляд был полновластный, но не бесстыдный. Он казался действием души мужественной, гордой и благородной, и как будто говорил: «Не скрывайтесь от меня. Мне нечего скрывать ни от кого на свете».
Увидев, что я спокойно выдерживаю ее испытующие взгляды, она была встревожена, но не оробела, и вдруг, встав со своего места, сама вызвала меня на объяснение, которого я хотел от нее потребовать.
— Синьор Лелио, — сказала она, — теперь, как вы позавтракали, не угодно ли вам будет объяснить мне, зачем вы сюда изволили пожаловать?
— С удовольствием, синьора, — отвечал я, подходя к ней, чтобы взять тарелку и чашку, которые она поставила на пол, и отнести их на фортепиано, — только позвольте мне прежде всего спросить вас, должен ли настройщик отвечать вам, сидя за фортепиано, или актер Лелио может говорить стоя и держа шляпу в руках, чтобы уйти тотчас, как аудиенция кончится.
— Не угодно ли будет синьору Лелио сесть вот здесь, — сказала она, указав на кресла, стоявшие справа у камина, — а я сяду вот тут, — прибавила она, садясь слева у камина, футах в шести от меня.
— Синьора, — сказал я, садясь, — чтобы исполнить ваше приказание, я должен начать немножко издалека. Месяца два назад я играл в театре Сан-Карло, в опере «Ромео и Джульетта». В одной ложе, подле самой сцены, сидела…
— Я вам помогу, — сказала синьора Гримани. — В одной ложе подле самой сцены, справа, сидела девушка, которая сначала показалась вам красавицей. Но потом, когда вы рассмотрели ее хорошенько и заметили, что у нее в лице нет никакого выражения, вы сказали одной из актрис вполголоса, однако же так громко, что девушка могла это слышать…
— Ради Бога, синьора, — вскричал я, — не повторяйте этих несчастных слов, которые у меня вырвались в минуту помешательства! Я должен вам сказать, что у меня чрезвычайно раздражительные нервы, и припадки бывают иногда до того сильны, что я совсем с ума схожу. В эти минуты все меня тяготит, все меня пугает, во всем вижу я злое намерение…
— Я вас не спрашиваю, отчего вам вздумалось так откровенно выразить свое мнение насчет девушки, которая сидела в ложе подле самой сцены. Расскажите мне только остальную часть истории.
— Для ясности драмы я непременно должен остановиться на прологе… Меня в то время мучил приступ лихорадки, начало опасной болезни, от которой я едва только оправился, и мне казалось, что на восхитительном личике этой девицы изображается холодная ирония и глубокое презрение. Сначала это меня приводило в нетерпение, потом смущало. Наконец, растревожило до того, что я совершенно забылся и решился на грубость, чтобы только как-нибудь разрушить очарование, которое оковывало мои способности и лишало меня всех моих чувств в самом сильном и важном месте трудной роли. Я должен вам признаться в своей слабости: я верю магнетизму, особенно в те дни, когда чувствую себя нездоровым. Я воображал, что девица, сидевшая в ложе подле сцены, производила на меня пагубное влияние. Во время жестокой болезни, которая началась на другой день после моего проступка, эта девица не раз являлась мне во время бреда, но всегда гордая, надменная, всегда грозила мне, что я дорого заплачу за оскорбительную нелепость, которая у меня вырвалась. Вот, синьора, первая часть моей истории.
Я уже готовил было щит, чтобы принять тучу острых эпиграмм в вид комментария на мой справедливый, но, надо признаться, довольно невероятный рассказ. Однако же синьора Гримани, взглянув на меня с кротостью, которая показалась мне очень удивительной на ее прекрасном, но строгом лице, нагнулась немножко на ручку своих кресел и сказала:
— В самом деле, синьор Лелио, по вашему лицу видно, что вы были очень больны. И, признаюсь вам, когда я вас вчера увидела, мне пришло в голову, что, верно, я не рассмотрела вас на сцене, потому что вы мне казались годами десятью моложе. Теперь вы мне не кажетесь старше, чем в театре, но только заметно, что вы были больны, и мне очень жаль, что я отчасти этому причиною…
Я невольно подвинул немножко свои кресла поближе к ней, но лукавая девушка тотчас переменила тон.
— Теперь перейдем ко второй части вашей истории, синьор Лелио, — сказала она, играя опахалом. — Растолкуйте мне, зачем вам вздумалось преследовать девушку, вид которой был для вас так несносен и пагубен? Вам, кажется, скорее надо было убегать от нее.
— Эта часть истории очень затруднительна для автора, — сказал я, отодвинув кресла, которые катались при малейшем движении. — Сказать ли мне, что я попал сюда случайно? И если я скажу это, то поверите ли вы мне? Если же я признаюсь, что завлечен сюда не случаем, то не рассердитесь ли вы?
— Мне всё равно, — отвечала она, — каким образом вы попали в нашу сторону, случаем ли или по какому-нибудь магнетическому влечению, как вы бы выразились. Мне только хочется знать, почему вам вздумалось притвориться настройщиком.
— Так!.. Первая мысль, которая пришла мне в голову — предлог, чтобы как-нибудь пробраться в ваш дом.
— Но зачем же вам хотелось пробраться сюда?
— Я буду отвечать вам откровенно, если только вашему сиятельству будет угодно сказать мне, отчего вы позволили мне пробраться сюда, когда вы узнали меня с первого взгляда?
— Прихоть, каприз, синьор Лелио, и больше ничего. Мне скучно было с моим жеманным братцем и со старой тетушкой, которой я почти не знаю. Мне пришло в голову, что этой шалостью можно разогнать скуку одиночества, когда Гектор уходит на охоту, а тетушка уезжает в церковь.
Кресла мои как будто сами к ней приближались, и я хотел, но еще не решался, взять ее руку. В эту минуту синьора Гримани казалась мне совсем не пугливой. Бывают девушки, которые родятся женщинами и развращены уже, прежде чем лишатся невинности. Она, конечно, ребенок, думал я, но ребенок, которому очень хочется быть взрослым, и я, право, был бы просто глупец, если не отвечал ее хладнокровному и смелому кокетству. Тем хуже для кузена! Вольно же ему так пристраститься к охоте!
Но синьора и не обращала внимания на мое волнение. После минутного молчания она сказала:
— Теперь фарс сыгран, мы съели дичину моего любезного кузена, и я разговаривала с актером. Это страшная мистификация и для тетушки и для моего любезного жениха. На прошлой неделе Гектор был в отчаянии оттого, что я хвалила вас, по его словам, со слишком пылким энтузиазмом. Теперь, когда он станет говорить о вас, и когда тетушка примется в сотый раз рассказывать, что во Франции все актеры отлучены от церкви, я потуплю глаза с невинным и скромным видом, а про себя буду смяться, вспоминая, что я знаю синьора Лелио, что я даже с ним завтракала здесь, и что никто об этом и не догадывается. Теперь вы должны сказать мне, отчего вам вздумалось пробраться сюда под чужим именем.
— Позвольте, синьора… Вы сказали одну вещь, которая меня поразила… На прошлой неделе вы расхваливали меня с энтузиазмом?
— О, только для того, чтобы взбесить Гектора. Я от природы совсем не способна к энтузиазму.
Как скоро она начинала снова надо мной посмеиваться, мне опять не хотелось покинуть этого приключения, и я делался смелее.
— Если вы так откровенны, — отвечал я, — то и я буду говорить правду. Я пробрался сюда для того, чтобы загладить свое преступление и смиренно просить прошения у прекрасной девицы, которую я обидел.
Я опустился с кресел и был уже у ног синьоры Гримани, готовый схватить ее руки. Это, казалось, ее не тревожило; только я заметил, что она, стараясь скрыть небольшое смущение, притворилась, будто со вниманием рассматривает мандарины, золотые и алые платья которых блестели на ее опахале.
— О, Боже мой! — сказала она, не глядя на меня. — Вы напрасно думаете, сударь, что должны просить у меня прощения. Если у меня в самом деле глупое лицо, то почему же вам было этого и не заметить? Если же нет, то мне всё равно, что вы это думаете.
— Клянусь всеми богами, и Аполлоном в особенности, что я сказал это в досаде, в помешательстве, может быть, по внушению другого чувства, которое тогда еще только рождалось и уже помутило мой рассудок. Я видел, что чрезвычайно вам не нравлюсь, что вы не имеете ко мне ни малейшей снисходительности: мог ли я отказаться от единственного одобрения, которое было бы мне приятно, которым бы я гордился? Как бы то ни было, синьора, но я здесь, я открыл ваше жилище, и, едва зная ваше имя, я вас искал, преследовал, наконец настиг, несмотря ни на расстояния, ни на препятствия; и теперь я у ног ваших. Неужели же вы думаете, что я преодолел бы все эти затруднения, если б меня не мучило раскаяния, не перед вами, потому что вы очень мало заботитесь о том, какое впечатление произведут ваши прелести на бедного актера, но перед Богом, за то, что я осмелился порицать прекраснейшее из его созданий?
Говоря таким образом, я взял ее руку, но синьора вдруг вскочила с кресел, сказав:
— Вставьте, сударь, встаньте. Гектор воротился с охоты.
Я едва только успел подбежать к фортепиано и открыть его, как синьор Гримани вошел в охотничьем платье с ружьем в руках и положил к ногам своей кузины сумку с дичиной.
— Ох! Не подходите ко мне так близко, — вскричала синьора. — Вы весь в грязи, и мне гадко смотреть на ваших окровавленных собак. Ах, Гектор, подите пожалуйста прочь и уведите своих гадких собак! Они марают пол.
Бедный Гектор принужден был удовольствовать с этим изъявлением благодарности и отправился в свою комнату мыться и душиться. Но только что он ушел, явилась какая-то дуэнья и объявила синьоре, что тетка ее приехала и зовет ее к себе.
— Сейчас иду, — сказала она. — А вы, господин настройщик, возьмите изломанную клавишу с собой, почините ее хорошенько и принесите завтра; притом вам надо еще натянуть оборванные струны. Так вы придёте? Можно на вас надеяться?
— Непременно приду, ваше сиятельство.
И я ушел, унося с собой клавишу, которая совсем не была изломана.
Само собой разумеется, что на другой день я опять явился. Но из этого не надо, однако, заключать, чтобы я был влюблен в синьору Гримани; разве только, что она мне немножко нравилась. Она была чрезвычайно хороша, но я видел эту красоту только глазами тела, душой я ее не чувствовал. Иногда ее ребяческая живость начинала увлекать меня, но потом опять нападало на меня сомнение: мне приходило в голову, что она, может быть, обманывает меня, так же как обманывает кузена и гувернантку. Притом мне приходило в голову, что, может быть, ей и действительно двадцать лет, как мне сначала казалось, и — кто знает — может, она наделала уже несколько шалостей, за которые ее и засадили в этом скучном замке, со старой тёткой для надзора и с добрым кузеном, которому суждено прикрыть своим именем ее прошедшие и будущие проделки.
Когда я пришел, она была в зале с Гектором и с тремя или четырьмя огромными охотничьими собаками, которые чуть не загрызли меня. Непостоянная синьора принимала этих благородных животных уже совсем не так, как накануне, и хотя они были по-прежнему грязны и отвратительны, но она позволяла им валяться поодиночке и всем вместе на алой бархатной софе с золотой бахромой. По временам она садилась между ними, одних гладила, других сердила.
Мы показалось, что этой благосклонностью к собакам она хотела сделать удовольствие кузену, потому что светло-русый синьор Гримани был действительно чрезвычайно доволен. И я, право, не знаю, на кого он смотрел с большей нежностью — на собак или на кузину.
Она была так жива, так весела, бросала на меня в зеркале такие пылкие взгляды, что мне очень хотелось, чтобы господин кузен поскорее убрался. И точно, он через несколько минут вышел. Синьора дала ему какое-то поручение. Заметно было, что ему не хотелось идти, но наконец она взглянула на него с повелительным видом и сказала: «Так вы не хотите идти!» — таким тоном, которому он, очевидно, не смел противиться.
Как скоро он вышел, я встал и старался угадать по глазам синьоры, могу ли подойти к ней или должен подождать, чтобы она сама приблизилась. Она тоже стояла и, казалось, хотела прочесть в моих взорах, на что я решился. Но взоры ее нисколько не ободряли меня, и уста были полураскрыты, готовые, кажется, задать мне такой урок, что я невольно смутился.
Не знаю, отчего этот странный обмен взглядов, и ласковых и вместе с тем недоверчивых; это внутреннее кипение всего нашего существа, удерживавшее нас неподвижными вдалеке друг от друга; эти быстрые и непостижимые переходы от отважности к опасению, которые оковывали меня, может быть, в самую решительную минуту; всё, даже черное бархатное платье синьоры Гримани; даже блестящее солнце, золотистые лучи которого, пробиваясь сквозь мрачные шелковые занавески окон, умирали у наших ног в фантастической светотени; даже время, знойная атмосфера и сильное биение моего сердца — все напоминало мне нечто похожее на эту сцену в моей юности. Я вспомнил, как синьора Бианка Альдини, сидя в тени гондолы, оковала меня одним магнетическим взглядом, когда я уже стоял одной ногой на берегу Лидо[15], а другою в гондоле. Я чувствовал то же самое смущение, то же внутреннее волнение, те же желания, готовые уступить той же досаде. Мне пришло в голову: неужели же я тогда желал обладать Бианкой только из самолюбия или теперь желаю обладать синьорой Гримани из любви?
Мне ничего не оставалось делать, как опять усесться и отомстить ей, принявшись снова за квинту A-mi-la-si-mi.
Надо признаться, что этот способ выражения моей досады не доставил мне торжества. Едва заметная улыбка блеснула на устах синьоры, когда я садился, и мне показалось, что в ее физиономии выражаются прелестные слова: «Лелио, ты настоящий ребенок!» Но когда я вдруг вскочил со стула и оттолкнул фортепиано, чтобы броситься к ее ногам, в черных глазах ее ясно было написано: «Синьор, вы с ума сошли!»
Я подумал: синьоре Альдини было двадцать два года, а мне — восемнадцать; синьоре Гримани — пятнадцать, а мне — более двадцати восьми. Что Бианка совершенно повелевала мною, это очень не мудрено; но чтобы синьора Гримани меня дурачила — это не в порядке вещей. Надо сохранить все свое хладнокровие. Я снова уселся и сказал:
— Извините, ваше сиятельство. Я смотрю на часы, потому что не могу долго оставаться. А теперь ваш инструмент в довольно хорошем состоянии, и мне пора заняться чем-нибудь другим.
— В хорошем состоянии! — вскричала она с видимой досадой. — Да вы привели его в такое прекрасное состояние, что мне, я думаю, никогда не придется играть на нем. А мне этого очень жаль. Но нет, синьор Лелио, вы взялись его настроить и, верно, захотите кончить свое дело.
— Мне так же хочется настроить это фортепиано, как вам, синьора, играть на нем. Я пришел сегодня сюда по вашему приказанию, только для того, чтобы не компрометировать вас, вдруг перервав эту комедию. Но ваше сиятельство можете вообразить, что наша шутка не может продолжаться вечно: третий день она уже не забавляет вас, а на четвертый и для меня сделается немножко однообразной. Я не довольно богат, не довольно знатен, чтобы терять время по-пустому. Через несколько минут я, если позволите, уйду, а вечером придет настоящий настройщик и скажет, что я, товарищ его, сделался болен и прислал его вместо себя. Я могу найти кого-нибудь за себя, не разглашая нашей маленькой тайны и не открывая своего имени; и этот бедняк еще будет очень благодарен мне за рекомендацию.
Синьора не отвечала ни слова, побледнела как смерть, и я снова быль побежден.
Пришел Гектор. Я не мог скрыть своей досады. Синьора это заметила и обрадовалась. Видя ясно, что мне не хочется уйти, она снова принялась меня мучить.
Она опять сделалась живой и веселой; шутила со своим кузеном, но эти шутки были так близки с одной стороны к нежности, а с другой к иронии, что ни он, ни я не знали, что думать. Потом она вдруг повернулась к нему спиной, подошла ко мне и шёпотом, с таинственным видом, просила меня настроить фортепиано четвертью тона ниже камертона, потому что голос у нее альто[16], не сопрано. Кого она мистифицировала, открывая мне с таким таинственным видом этот важный секрет, кузена или меня? Я чуть-чуть не схватил его за руку, чтобы от души пожать ее: мы оба были равно глупы и одинаково одурачены. Но ему, бедняку, это было досаднее, чем мне; он посмотрел на меня искоса с таким удивленным и подозрительным видом, что я едва не расхохотался. Я отвечал ей еще таинственнее:
— Я предупредил желание вашего сиятельства. Ваше фортепиано настроено точно так, как оркестр в театре Сан-Карло, а его тон в прошлом году понизили, потому что я был нездоров.
Синьора с театральным видом взяла своего кузена под руку и поспешно увела его в сад. Я видел, что они прохаживались перед домом, потому что их тени мелькали на занавесе окна. Я спрятался за этим занавесом и стал слушать их разговор.
— Да я это и говорю, любезный кузен, — сказала синьора. — У этого человека престранное, какое-то страшное лицо. Он понятия не имеет о фортепиано и за всю жизнь его не настроит. Увидите! Это, верно, какой-нибудь мошенник. Надо за ним присматривать, и я советую вам держать часы в руках, когда он пройдет мимо. Божусь вам, когда я нагнулась к фортепиано, чтобы велеть ему понизить тон, он уже протянул было руку, чтобы украсть мою золотую цепочку.
— Э, полноте, кузина, вы шутите! Как можно, чтобы вор вздумал забраться сюда днем! Я совсем не то хотел вам сказать, и вы просто притворяетесь, будто не понимаете меня.
— Я притворяюсь? И вы уверяете, Гектор, что я притворяюсь? Да скажите, ради Бога, неужели же вы думаете, что для вас стоит притворяться?
— Вы напрасно меня обижаете, кузина. Видно, однако же, я стою, чтобы вы мной занимались, раз вы беспрерывно придумываете, как бы чем-нибудь кольнуть меня.
— Да скажите, ради Бога, кузен, что же вы, наконец, говорите? Почему вы думаете…
— Я говорю, что этот человек не настройщик, что он не настраивает вашего фортепиано, что он отроду не настраивал фортепиано. Я говорю, что он с вас глаз не спускает, следует за малейшими вашими движениями, с наслаждением прислушивается к вашим словам. Я говорю, что этот человек видел вас где-нибудь — в Неаполе, во Флоренции, в театре или на гулянье — и влюбился в вас.
— И что он переряженный пробрался сюда, может быть, чтобы обольстить меня… О злодей! О изверг!
И она покатилась на садовую скамейку, хохоча во все горло. Кузен, взбешенный, пошел к дверям залы. Я тотчас бросился к своему месту и схватил фортепианный молоток с твердым намерением убить его, если он осмелится меня оскорбить. Я видел, что это один из тех людей, которые драться не любят, но очень храбры, если их рассердят недалеко от передней. «Я убью его, когда он еще не успеет схватиться за звонок!» — подумал я, сжимая в руках молоток и посматривая вокруг себя. Но этот драматический цвет моего приключения скоро изменился.
Я увидел, что синьора опять водит своего кузена под руку по террасе. По временам они останавливались перед стеклянной дверью — она с насмешливым, а он со смущенным видом. Я не знал уже, что между ними происходит, и мне было ужасно досадно.