– После окончания пятидесятидневной войны люди долины и горного поселка должны будут восстановить пахотные земли, сначала залитые водой при сооружении запруды, а потом заброшенные. Это огромная и совсем не простая работа. Поднять сельское хозяйство, не привнеся ничего нового, чрезвычайно трудно. Когда-то я предпринял попытку превратить полосу земли между девственным лесом и долиной, где сейчас растет малоценный смешанный лес, в фруктовый сад, высадив там персики, груши, виноград. Спустив по специально прорытым канавам содержимое выгребных ям, которые сейчас, пока люди ведут войну в девственном лесу, наполнятся до краев, мы получим прекрасное удобрение для фруктового сада.
Безымянный капитан не мог не подумать о том, что его подчиненные, живя в долине, расточительно спускают в реку содержимое переполненных выгребных ям. И он снова испытал стыд перед теми, кто продолжал мятеж под руководством Разрушителя, следуя его указаниям, полученным во сне. Однако это чувство стыда не разделил с ним никто из его подчиненных. К тому же он сознавал, что все разработанные им планы военных операций провалились один за другим, и в результате он оказался в безвыходном положении. Солдаты Великой Японской империи заняли долину и начали ее покорение, но насколько же они уступают в нравственном отношении мятежникам, с которыми сражаются! Да к тому же войне конца не видно. У Безымянного капитана, ни на минуту не забывавшего об этом, были причины терзаться приступами мучительного стыда и торопить окончание войны.
Нацепив на грудь мешочек из лилового шелка, Безымянный капитан ясно осознал, что на нем лежит печать позора, но тем не менее не отказался от мысли покорить безмозглых жителей долины и, отгоняя видения, готовые одолеть его средь бела дня, стоило на миг остановиться, без конца кружил по школьному двору, где располагался штаб, и непрерывно размахивал руками, словно отбиваясь от Разрушителя, угрожавшего ему из сна, и при этом топал ногами еще решительнее, чем на утесе в первое утро после вступления в долину, а наши люди, переговариваясь между собой, тайком подглядывали за ним. Это были те пожарники, которые сражались с огнем, спасая девственный лес; тяжело раненные во время нападения солдат армии Великой Японской империи, они были размещены в одном из школьных классов. Раны их были настолько тяжелыми, что скрыться в лесу они не смогли. Военный врач оказывал им помощь наравне с ранеными солдатами, без всякой дискриминации, но все равно треть из них не выжила. Самоотверженность, с какой военный врач ухаживал за пленными, была незримо связана с чувством стыда, который испытывал Безымянный капитан. Разумеется, попавшие в плен прежде всего подверглись суровому допросу, хотя, казалось, начинать следовало бы с лечения ран. Допрос был учинен самим Безымянным капитаном. Пытались ли пленные, лежавшие на покрытом циновками полу, выразить протест молчанием? Ничуть. Напротив, они говорили так много и охотно, что Безымянному капитану приходилось прерывать их из опасения, что у них начинается горячка. Офицеры негодовали: ну что за говор у этих крестьян из захолустной деревушки! Но, сестренка, негодование офицеров свидетельствовало лишь о том, что эти кадровые военные, выходцы из провинциальных городков, не ведали о существовании искусных вралей, единственная цель которых – позабавить, скрасить жизнь людям в забытом богом уголке. Пленные получили прекрасную аудиторию и, чтобы разогнать тоску, накопившуюся за долгое время пребывания в девственном лесу, трещали без умолку, хоть и страдали от ран. Каждый из них говорил свое, и сопоставить, сравнить их показания не представлялось никакой возможности. И использовать их показания в нынешней кампании тоже было невозможно. Понимая это, Безымянный капитан и подчиненные ему офицеры все больше распалялись и наконец, не в силах больше сдерживать ярость, обрушили свой гнев на раненых, лежавших на полу. А пленные, хоть и обессилели от жара, говорили не умолкая, да так искренно, что было ясно – они сами твердо верят в свои рассказы.
Один из них, пересыпая речь случайно пришедшими на ум китайскими и корейскими словами, утверждал, что из долины освободительная война уже перекинулась в Китай и Корею, где действуют сражающиеся с японцами партизаны, что уже создан единый фронт и в самом скором времени сюда прибудет подкрепление. Он даже настаивал, что является ответственным за связь с этими заморскими районами, а теперь, мол, попав в плен, беспокоится, все ли пройдет гладко с приемом подкрепления. Правда, один учитель предлагал штабу партизанского отряда отправить составленное им обращение к международным антиимпериалистическим силам – такой факт действительно имел место.
Другой пленный показал, что открытые в девственном лесу полезные ископаемые отправляются на обогатительные фабрики Германии, а изготовленные там из этого сырья бомбы нового типа в разобранном виде ввозятся уже под видом металлических игрушек. Сборка бомб производится на оружейном заводе, укрытом в лесу. Жители долины так самоотверженно тушили здание завода только из опасения, что, если огонь доберется до оставшейся там взрывчатки, половина леса взлетит на воздух.
Разумеется, не все показания пленных носили характер бравады. Был один пленный, который говорил об условиях заключения мира между партизанами, укрывшимися в девственном лесу, и армией Великой Японской империи. Человек этот служил начальником почты в деревне и был известен как большой книголюб – он, сестренка, оправился от ран и в годы нашего детства все еще заведовал почтовым отделением. За основу он предложил Безымянному капитану при заключении мирного договора руководствоваться выпущенной издательством «Иванами» работой Канта «К вечному миру», с которой внимательно ознакомились старики. Впоследствии, сестренка, я понял, что эта работа Канта служила отцу-настоятелю главным пособием в моем обучении. Начальник почты настаивал на том, что в основу мирного договора должны быть положены следующие принципы: ни один мирный договор не должен считаться таковым, если при его заключении тайно сохраняется основание для будущей войны; ни одно самостоятельное государство (большое или малое – это безразлично) не должно быть приобретено другим государством ни по наследству, ни в обмен, ни куплей, ни в виде дара; постоянные армии должны со временем полностью исчезнуть; государственные деньги не должны использоваться для внешнеполитических дел; ни одно государство не должно насильственно вмешиваться в политическое устройство и правление других государств; ни одно государство во время войны с другими не должно прибегать к таким враждебным действиям, которые сделали бы невозможным взаимное доверие в будущем состоянии мира, как, например, засылка убийц из-за угла, отравителей, нарушение условий капитуляции, подстрекательство к измене в государстве неприятеля и т. д.
Я думаю, Безымянный капитан принадлежал к людям, терпеливо выслушивающим собеседника, даже если приходится скрывать презрение к нему, но от признаний пленных он вышел из себя и, чтобы прервать наконец разглагольствования начальника почты, излагающего принципы заключения мирного договора, основывающиеся на высказываниях Канта, так бешено затопал тяжелыми военными ботинками, что заходил ходуном пол в классе, где лежали при смерти тяжело раненные. Как кадровый военный, он, конечно, сразу же понял, что означает для него мир, в результате которого будет полностью ликвидирована регулярная армия. Но все же, сестренка, я очень рад, что начальник почты смог открыто высказать идею установления вечного мира для нашего края как для независимого государства, выступившего против Великой Японской империи, причем не только для него одного. Хотя идея была заимствована у Канта, но разве не прекрасно сказано: «Государственные деньги не должны использоваться для внешнеполитических дел». Ведь это был прямой намек на то, что в войне с затерявшейся в горах мятежной деревней расходуются государственные средства Великой Японской империи.
Безымянный капитан слушал эти странные рассуждения, и ярость переполняла его. Но настал момент, когда он уже не мог сдерживать туго скрученную пружину ярости – ведь все эти разглагольствования исходили от тяжело раненных, большинство которых не сегодня завтра испустят дух. Именно поэтому он поручил вести дальнейший допрос подчиненным, а сам, невзирая на солнцепек, вышел на школьный двор и стал кружить по нему. Он посмотрел вокруг – со всех сторон к долине подступал бескрайний девственный лес. И, видимо, подумал: куда ни повернись, отовсюду на него смотрит Разрушитель. Вот он и кружил, опустив голову, но не успел сделать и нескольких кругов, как вдруг душа его устремилась ввысь, да так стремительно, что почва едва не ушла из-под ног, и он предстал перед Разрушителем, явившимся в неожиданно посетившем его средь бела дня видении. И тогда Безымянный капитан сообразил, что все без исключения признания военнопленных – обыкновенная издевка, подсказанная им не кем иным, как Разрушителем. А значит, исход этой кампании, которую Безымянный капитан осуществляет ради усмирения посланных Разрушителем бунтовщиков, покрыт полным мраком. И только одному Разрушителю дано приподнять над ним завесу.
Безымянный капитан, не стесняясь не только подчиненных – это бы еще ладно, – но и пленных, которые внимательно следили за ним, чтобы потом рассказать обо всем жителям долины и горного поселка, в ярости и бессилии бешено топал ногами. Со злобой глянув на свою тощую грудь, где болтался прикрепленный к кителю лиловый комок, он, снова окунувшись в бездну стыда, все-таки решил: «Сожгу дотла лес этих кретинов, чтобы не осталось ни деревца, ни травинки!»
Однако, запугивая Разрушителя (который, безусловно, сразу же понял скрытый смысл его поступков!), распаляя себя для свершения очередного кощунства, уже готовый отдать приказ подчиненным, Безымянный капитан в последнюю минуту сдержался.
Не только Разрушитель, являвшийся ему в сновидениях, но и мятежники из девственного леса загнали его в тупик. Командование полка, пославшее его роту для наведения порядка в долине, выражало недовольство затянувшейся и малоэффективной операцией. На Безымянного капитана обрушивалась безудержная лавина приказов, которые отдавались от имени верховного главнокомандующего армии Великой Японской империи его величества императора. Топая ногами, он терзался мыслью, что, не спалив девственный лес, не сможет победоносно завершить пятидесятидневную войну и его ярость, отягощенная позором, не найдет выхода. Так почему же тогда он отложил осуществление своего плана?
Может быть, Безымянный капитан опасался, что приказ поджечь девственный лес вызовет недовольство подчиненных? Действительно, солдаты могут не захотеть марать руки и совесть участием в операции, имеющей целью уничтожение всех жителей, включая женщин и детей, хотя эти остолопы – местные жители, – восстав против Великой Японской империи, укрылись в лесу и отвечают контратаками на каждое наступление. И пусть даже мятежники будут перебиты все до одного, в этом нет ничего страшного, но ради безжалостного, поголовного истребления противника сжечь могучий бескрайний лес – нет, они не захотят участвовать в операции, которая на долгие годы ляжет грязным, несмываемым пятном на их совести, перечеркнет все, что здесь было предпринято армией Великой Японской империи. Если рота воспротивится его приказу, то он как безумец, постоянно грезящий наяву, будет отстранен от командования, а отсюда один шаг до того, чтобы на него надели смирительную рубаху и посадили под замок. Неужели же Безымянный капитан терял время в бесконечных колебаниях только потому, что предвидел позор, непереносимый для кадрового военного?
Однако, сколько бы он ни откладывал выполнение своего плана, поджог девственного леса был тем единственным актом, которым можно было бросить вызов руководившему армией мятежников Разрушителю, являвшемуся Безымянному капитану в сновидениях ночью и даже днем, когда он бодрствовал. Поэтому было совершенно ясно, что рано или поздно он будет вынужден пойти на этот шаг. Разве остальные офицеры роты не разделяли с Безымянным капитаном предчувствия, что решительное сражение не за горами? Солдаты, поначалу считавшие пятидесятидневную войну пустой забавой и именно поэтому разозленные трудностями, с которыми им пришлось столкнуться, теперь уже все до одного прониклись убеждением, что война должна быть доведена до победного конца. Неужели в день, когда Безымянный капитан, преодолев чувство жгучего стыда, все же примет окончательное решение спалить девственный лес, все офицеры и солдаты не устремятся в горы к девственному лесу, высоко подняв над головой горящие факелы, словно отправляясь на священную войну?
Пятеро из пленных, получившие пулевые и штыковые ранения в бою у оружейного завода, на третью ночь были при смерти. Всю ночь в классе вокруг умирающих сидели, склонившись, члены их семей – и старики, и дети. Я уже говорил, что с наступлением темноты могущество укрывшихся в девственном лесу распространялось и на долину. Поэтому у школы, где содержались пленные и размещался штаб роты, не могли не стоять охранявшие ее часовые. Но родственники просочились сквозь охрану, как вода через щель, и молча, сложив руки на коленях, сидели вокруг циновок, на которых лежали умирающие. Было как раз полнолуние, всю долину освещала огромная луна (в такие ночи, если смотреть на долину с высоты, кажется, будто она выплывает из безбрежного моря девственного леса), и, чтобы в ее свете лучше были видны лица раненых, их пододвинули к самому окну. В брезентовых ведрах, наполненных прозрачной родниковой водой, которую принесли для умирающих из девственного леса, отражался лунный диск.
Почему старики из лесного штаба решились отправить в долину семьи умирающих пленных, пренебрегая огромной опасностью, связанной с пересечением передовой линии противника? Видимо, уроком послужил печальный опыт семьи Живодера, когда лишь после его смерти стало известно, как он был привязан к жене и детям. Старики заботились о том, чтобы помочь душам пяти умирающих от боевых ран побыстрее возвратиться в девственный лес. Но еще более важной причиной было желание дать умирающим попить перед смертью родниковой воды из леса. Часовые, обнаружив наутро пять семей, горестно сидевших у изголовий покойников, сначала удивились, потом стали смеяться и в конце концов возмутились, причем самое сильное негодование вызвало у них то, что пленным принесли родниковую воду, которая для самих солдат была недоступна.
В отношении покойных и оказавшихся рядом с ними членов их семей Безымянный капитан распорядился следующим образом: пленных похоронить на лугу рядом со спортивной площадкой, где уже были погребены мятежники, погибшие в бою при артиллерийском обстреле оружейного завода; провести немедленное расследование и выяснить у семей умерших, как им удалось проникнуть в охраняемое помещение и какие преступные действия против армии Великой Японской империи были совершены при этом. (Согласно донесению, четверо солдат, охранявших школу, бесследно исчезли. Как оказалось, они были взяты в плен партизанами, сопровождавшими семьи умирающих, и уведены в девственный лес, но вскоре их отпустили – во второй половине дня они сами вернулись в расположение роты.) После окончания расследования решено было проявить великодушие к семьям умерших и считать их первыми из тех, кто добровольно покинул укрывшихся в лесу мятежников и сдался армии Великой Японской империи. Распоряжение Безымянного капитана о снисходительном обращении со сдавшимися указывало на первые признаки изменения его взглядов на ход военной кампании. В допросах родственников умерших принял участие и Безымянный капитан. По его личному указанию их, можно сказать, непомерные требования были приняты. Разумеется, непомерными их считали Безымянный капитан и подчиненные ему офицеры, с точки же зрения семей умерших, эти требования были вполне естественными и законными. Они хотели лишь проводить своих близких до места погребения рядом со спортивной площадкой и оставаться там до конца церемонии. Под равнодушными взглядами солдат, отдыхавших в тени школьного здания, под руководством унтер-офицера выделенные солдаты вынесли завернутые в циновки тела умерших. Огромная яма для погребения была уже вырыта. За солдатами шли члены семей, без охраны, как люди, добровольно сдавшиеся в плен, – старики и молодые женщины с грудными детьми на руках и цеплявшиеся за матерей детишки постарше, процессию замыкали подростки, с интересом рассматривавшие солдат. Семьи – каждую из них вел за собой ее глава, старик, – держали себя с большим достоинством, как это принято в долине, двигались свободно и непринужденно, что совсем не соответствовало их положению сдавшихся в плен – они торжественно совершали погребальный обряд, к которому в долине испокон веку относились с огромным уважением...
Это произошло, когда процессия появилась в центре спортивной площадки. Видимо, по знаку наблюдавших из леса вдруг раздалась траурная музыка, и вся долина погрузилась в скорбные звуки. Сестренка, я хочу напомнить тебе о тех временах, когда здесь раздавался таинственный гул, о котором рассказывают мифы и предания деревни-государства-микрокосма. Рельеф горной впадины имеет такое строение, что служит прекрасным резонатором, многократно усиливающим звук. Военный оркестр укрывшихся в лесу мятежников руководствовался указаниями Разрушителя, полученными стариками во сне, и прекрасно знал, где нужно расположиться, чтобы был достигнут максимальный акустический эффект. К тому же в нашем крае хранились ввезенные из Германии музыкальные инструменты, в том числе и шумовые. Не исключено, что Разрушитель, прибегнув к музыке, провозглашал наступление заключительного этапа пятидесятидневной войны.
Эта громоподобная траурная музыка, судя по словам отца-настоятеля, рассказывавшего мне легенды о пятидесятидневной войне, не была характерна для традиционного погребального обряда в нашем крае. Звуки напоминали обычные для этих мест удары храмового гонга; раздавалась нестройная мелодия, которую выводили фагот, горн и труба, к ним присоединялись отбивающие ритм барабан и цимбалы – никогда прежде в долине и в горном поселке не слышали такой музыки. Однако семьи умерших – даже дети, не говоря уже о стариках, – не выказали никакого удивления или беспокойства оттого, что вдруг раздались эти мощные звуки. Наоборот, они зашагали еще торжественней, словно музыка тронула их сердца, охваченные грустью и печалью. А офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, уверенные, что оглушительный грохот в этом крае традиционно сопровождает погребальную процессию, вели себя невозмутимо.
Однако Безымянный капитан, наблюдая из окна класса, где находился штаб, за похоронной процессией, уловил что-то подозрительное в этом грохоте, точно толстой крышкой накрывшем долину. Гоня прочь сон, готовый сморить его даже в такой момент, он вышел на улицу и погрузился в стихию мощных звуков. Погребение пяти умерших уже закончилось. Родственники покойных, даже не взглянув на солдат, засыпавших братскую могилу, и на унтер-офицера, руководившего их работой, стали подниматься по дороге, ведущей к лесу от дальнего конца спортивной площадки. Безымянный капитан пришел в бешенство.
– Удержать их! Разве можно позволить людям, которые сдались в плен, так просто уйти обратно в расположение противника?! – закричал он, но из-за непрестанного грохота солдаты не расслышали его приказа. Да и сам он не мог решиться даже на предупредительный выстрел из пистолета, видя, как медленно, понурившись, бредут эти люди, завершив по обычаю обряд погребения. Чтобы снова не затопать ногами и не унизиться перед своими подчиненными, Безымянный капитан поспешил скрыться в штабе...
То, что произошло, было последней каплей, переполнившей чашу его терпения и заставившей его решиться на крайность – совершить позорный акт, о котором уже говорилось. Мощный грохот, как бы в издевку продолжавшийся и после того, как похороны закончились, подсказал солдатам, что их с самого начала дурачили. И с тех пор офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, которые, вступив в долину, поначалу вели эту войну неохотно, из-под палки, преисполнившись негодования, в каждой новой операции стали проявлять невиданную жестокость. А Безымянный капитан, полностью избавившись от сновидений средь бела дня, снова расстелил на столе карту масштаба 1:50 000 и стал выбирать места, откуда лучше всего поджечь девственный лес, чтобы наконец его уничтожить.
8
Офицеры и солдаты армии Великой Японской империи самым достойным образом похоронили врагов, скончавшихся в плену от ранений, полученных в сражении, в котором обе стороны потеряли немало боевых товарищей. При этом они совершенно спокойно отнеслись к прокатывавшимся по долине мощным звукам, приняв их за обыкновенную траурную музыку. И никто из них с места не тронулся, чтобы помешать присутствовавшим на похоронах родственникам умерших спокойно вернуться в девственный лес. А ведь то были мятежники, им разрешили присутствовать на похоронах только потому, что посчитали их добровольно сдавшимися в плен. После того как они скрылись в лесу, траурная музыка продолжала греметь до глубокой ночи, и это уже становилось действительно похожим на издевательство. У офицеров и солдат она вызвала одно и то же чувство – глубокое негодование. И вдруг мощные звуки оборвались, словно музыканты пресытились. Мертвая тишина звенела в ушах офицеров и солдат, страдавших от бессонницы. Эта самая тяжелая ночь за все время пятидесятидневной войны была пограничной: в последний раз вернулась жара уходящего лета и на следующий день наступило первое утро осени. Грязные, все в поту, солдаты лежали без сна, устремив горящие глаза во тьму, с ненавистью думая о том, что эта такая трудная война, которую они ведут в долине, ничего не принесла, кроме неоправданных жертв, что местных жителей не только не удалось расположить к себе, но, напротив, они превратились в злейших врагов, которые расставляют хитроумные ловушки и отравляют родники. Все уже знали о готовящемся поджоге девственного леса – для этого подвезли огромное количество бензина. Объединявшее их чувство негодования и ненависти как бы переливалось прямо в душу Безымянного капитана – офицеры и солдаты догадывались, что рано утром последует приказ поджечь девственный лес. Уставившись во тьму налитыми кровью глазами, они уже видели мечущихся в огне полуобнаженных женщин, уже предвкушали, как насилуют и убивают их. Похоть и жажда крови обуяли солдат в последнюю ночь пятидесятидневной войны, которая до сих пор ничем их не побаловала, но в ту минуту они не могли знать, что эти кровавые мечты осуществятся полностью много позже, когда война забросит их в Китай и в страны Южных морей...
Людей нашего края, укрывшихся в девственном лесу, в ту последнюю ночь нещадно жаркого, долгого лета, тоже охватило общее чувство, вернее, общее предчувствие, что завтра война достигнет своей кульминации. Причем это предчувствие заключало в себе одновременно и острую напряженность, и спокойную, философскую созерцательность. Лежа в палатках, разбитых в самом низком месте мира, объятого ветвями деревьев-великанов девственного леса, и слушая его глухие, протяжные стоны, шорохи, скрипы, они размышляли о жизни еще более долгой, чем жизнь Разрушителя. За день до гибели деревни-государства-микрокосма их вновь посетили общие воспоминания, восходящие ко времени основания нашего края. Я часто рисовал в своем воображении картину: среди деревьев-великанов девственного леса лежит вооруженный Разрушитель, вобрав в себя всех жителей деревни-государства-микрокосма, каждого с его душой и плотью...
Никто не следил за жителями долины и горного поселка, проводившими последнюю ночь пятидесятидневной войны в палатках, разбитых в разных местах девственного леса, за исключением «враждебных элементов». Значит, будь у них решимость, они могли, сговорившись между собой, все вместе спуститься с гор и сдаться армии Великой Японской империи. А если кто-то из них опасался, что в темноте при встрече с армией противника их примут за нападающих, то достаточно было добраться до смешанного леса чуть ниже Дороги мертвецов и на рассвете сойти в долину. Никто из жителей нашего края не собирался погибать завтра геройской смертью, но раз они и сдаваться врагу не собирались, то им следовало двинуться вдоль Дороги мертвецов – пусть этот путь и связан с большими трудностями – и, обогнув долину, по просеке спуститься к поселениям в нижнем течении реки. Жителям нашего края это было по силам. Вполне возможно, что в определенные моменты некоторые семьи, объединившись, замышляли бунт против стариков, чтобы принудить их к капитуляции перед вражеской армией. Но в последнюю ночь ничего подобного не произошло.
В ночь окончания пятидесятидневной войны старики во сне провели оперативное совещание с Разрушителем. А когда на следующее утро, пробудившись, они вышли, вдыхая пахнущий осенью свежий лесной воздух, то выглядели вдруг постаревшими (ведь каждому из них уже давно перевалило за сто) – столь напряженным было их ночное совещание! К утру необходимость продолжать дискуссии уже отпала. Безымянный капитан был готов поджечь девственный лес. Старики, которым это стало ясно еще на совещании с Разрушителем, решили пойти на безоговорочную капитуляцию и тем самым прекратить пятидесятидневную войну. Была сформирована группа парламентариев для ведения переговоров о капитуляции, в которую вошли отец-настоятель и чужаки-учителя; с белым флагом в руках они пересекли Дорогу мертвецов. Офицеры и солдаты армии Великой Японской империи, ежась на свежем осеннем ветру, уже построились и ждали приказа двинуться в девственный лес. Группа парламентариев была встречена Безымянным капитаном, которому разведка донесла о приближении людей с белым флагом. В условиях резко изменившейся обстановки Безымянный капитан стал обдумывать свой собственный план окончания пятидесятидневной войны.
Выслушав заявление вышедших из леса мятежников о безоговорочной капитуляции, он вновь преисполнился спокойствия и уверенности в себе и сразу же содрал прикрепленный к кителю лиловый мешочек. Мгновенно преобразившись в непреклонного кадрового военного, он выстроил у Дороги мертвецов всех обезоруженных противников и стал по врученной ему книге посемейных записей отбирать людей, которым разрешал спуститься в долину. Лично принимая капитуляцию противника, Безымянный капитан скрупулезно выполнил свой долг, чем восстановил полное доверие и уважение к себе подчиненных. Правда, некоторые заметили нервозность, от которой страдало врожденное достоинство Безымянного капитана: когда подходил сдаваться кто-нибудь из стариков, он, оторвавшись от книги посемейных записей, внимательно смотрел ему в глаза, заставлял дважды назвать имя и вслушивался в голос. Безымянный капитан, вне всякого сомнения, пытался угадать, кто из них командующий вражеской армией, то есть Разрушитель, с которым он сражался изо всех сил в своих ночных и дневных сновидениях. А когда наконец те, кто значился в книге посемейных записей, признав поражение, спустились в долину и у обочины ждали своей участи лишь формально не числившиеся на этом свете, Безымянный капитан после безуспешных попыток отыскать среди них Разрушителя отдал приказ уничтожить всех – стариков и детей, мужчин и женщин.
Оставшиеся в живых жители долины и горного поселка избегали говорить об этой варварской резне, чтобы не воскрешать в памяти свой ужасный позор. От отца-настоятеля я слышал о происшедшем лишь какие-то таинственные полунамеки. Что же касается офицеров и солдат армии Великой Японской империи, то и они, разумеется, хранили полное молчание. Зверская расправа с жителями долины, правда о которой тщательно замалчивалась, как кульминация пятидесятидневной войны, по своей жестокости равнозначна всей этой войне, ее мрачная тень окутала весь период упадка деревни-государства-микрокосма, начавшийся с момента безоговорочной капитуляции...
Зато и поныне видны результаты саперных работ – одного из наиболее выдающихся деяний Безымянного капитана, который после окончания войны задержал роту в долине и заставил ее работать до тех пор, пока не был полностью изменен рельеф горловины. В ходе этой акции были уничтожены последние следы огромных обломков скал и глыб черной окаменевшей земли, взорванных Разрушителем в период основания нашего края. Жителей городов и деревень в нижнем течении реки удалось убедить в том, что только для проведения этих грандиозных саперных работ рота больше двух месяцев была расквартирована в забытой богом деревушке и что во время самого мощного взрыва Безымянного капитана разнесло на мелкие кусочки – не больше капель росы...
Такой была трагико-романтическая история об окончании пятидесятидневной войны, поведанная отцом-настоятелем, по-спартански воспитывавшим меня. Люди один за другим проходили через «пропускной пункт» мимо Безымянного капитана, стоявшего с раскрытой книгой посемейных записей в руках, и, получив его разрешение, спускались в долину, взвалив на плечи домашний скарб и палатки, долгое время служившие им в лесном лагере. Они переходили Дорогу мертвецов и направлялись вниз по склону, сплошь заросшему тронутым багрянцем лесом. А в затененном густой зеленью овражке, так контрастирующем со склоном, залитым ярким солнцем, остались безвинные жертвы уловки с двойным ведением книги посемейных записей.
В пятидесятидневной войне погибло немало людей нашего края, и, когда недосчитывались обоих значившихся в книге посемейных записей, на место кого-либо из них подставляли его сверстника, которому выпало остаться на обочине. Семьи без звука принимали новых членов. Никто из жителей деревни-государства-микрокосма не воспротивился новой хитрости стариков, а Безымянный капитан, зная о ней, тоже дал свое молчаливое согласие. Видимо, он рассудил, что поскольку назавтра же после безоговорочной капитуляции и армия, и народ должны дружно провозгласить: никакой пятидесятидневной войны вовсе и не было, то одними жестокостями ничего не добьешься. При этом наблюдалось странное явление. Нельзя сказать, что те, кто значился в книге посемейных записей без двойника, и люди, внесенные в нее вместо погибших, были чем-то лучше оставшихся в овражке. Наоборот, именно те, кто остался стоять в овражке девственного леса, оказались носителями высоких человеческих достоинств – старики и дети, мужчины и женщины, все без исключения. Деревня-государство-микрокосм, основанная созидателями под предводительством Разрушителя, долгие годы процветавшая, созидая новый мир, открывшая Век свободы, пережившая пересмотр мэйдзийским правительством поземельного налога после реорганизации княжеств, давшая свободу половине своих жителей благодаря уловке с двойным ведением книги посемейных записей, теперь гибла. И в первую очередь гибли люди, в которых воплотилось духовное начало деревни-государства-микрокосма...
Наконец Безымянный капитан захлопнул книгу посемейных записей и, повернувшись к людям, что сгрудились в овражке тонувшего в вечерней тьме девственного леса, объявил:
– Вы, подняв мятеж против Великой Японской империи, развязали гражданскую войну. Измена государству – тяжкое преступление, которое должно быть искуплено. От имени военного трибунала приговариваю всех вас к смертной казни!
В ответ кто-то выкрикнул вдруг из толпы:
– Если нас нет в книге посемейных записей вашей Великой Японской империи, значит, по-вашему, мы и не рождались! Как же можно казнить тех, кто не родился? В ту минуту, как вы нас убьете, для Великой Японской империи наше существование станет историческим фактом!
Все стоявшие в овражке старики и дети, мужчины и женщины были повешены на ветвях деревьев-великанов девственного леса. После того как при свете взошедшей луны солдаты убедились, что ни один человек не избежал наказания, кто-то заметил исчезновение Безымянного капитана. Его стали искать, и вдруг он обнаружился – раздетый, неузнаваемый – среди повешенных: то ли ошиблись, когда казнили мятежников, то ли повесился сам, инсценировав ошибку при исполнении приговора. Ошибкой было и уничтожение горловины после безоговорочной капитуляции деревни-государства-микрокосма подчиненными Безымянного капитана, которые считали, что исполняют волю командира. На самом деле он ничего подобного не задумывал – так говорится в мифах и преданиях.
Семья человека, описывающего мифы и предания
1
Сестренка, хотя отец-настоятель не был уроженцем ни долины, ни горного поселка, но он, открыв для себя самобытность мифов и преданий деревни-государства-микрокосма, всю свою жизнь посвятил их сбору и реконструкции. Мало того, нас с тобой – близнецов, родившихся уже после окончания пятидесятидневной войны, – он хотел превратить, так сказать, в подопытных кроликов, чтобы с нашей помощью убедиться в правильности своих исследований. Отдав всего себя мифам и преданиям нашего края, он старался увлечь и меня своими интересами, и хотя в детстве я всячески противился ежедневным занятиям, но, как видишь, теперь я сам подробно все излагаю в виде писем к тебе. А ты, словно проникнув в сокровенную суть мифов нашего края, живешь под одной крышей с Разрушителем, которого тебе уже удалось вырастить до размеров собаки. Да, ведь ты и маленькой девочкой, подкрашенная румянами, все дни проводила в храме, готовя себя к миссии жрицы еще не явившегося Разрушителя. Нужно сказать, что замысел отца-настоятеля, решившего превратить меня в летописца деревни-государства-микрокосма, а тебя – в жрицу Разрушителя, удался полностью. По правде говоря, в детские годы, хотя отец-настоятель и занимался моим воспитанием, меня не оставляла мысль, что я сын человека, пришедшего в наш край из чужих мест. Повзрослев, я уже твердо знал, что буду описывать мифы и предания нашего края, но, видимо, такое намерение возникло у меня после долгих колебаний, и потребовалось немало времени, прежде чем я решился взяться за эту работу. И лишь когда я наконец нашел для себя способ описывать мифы и предания в форме писем к тебе, пестующей возрожденного Разрушителя, мне удалось преодолеть все свои сомнения. А теперь, сестренка, я иду дальше и хочу проследить, как мифы и предания деревни-государства-микрокосма отразились в наших судьбах – судьбах близнецов, детей отца-настоятеля и бродячей актрисы. Это, сестренка, позволит нам увидеть себя самих в свете мифов и преданий деревни-государства-микрокосма.
Соседи так говорили об унаследованных от отца-настоятеля и бродячей актрисы внешних приметах, отличавших нас с тобой, родившихся в доме, который стоял в самом низком месте долины: «Что это за дети, что у них за выпученные глаза – того и гляди на лоб вылезут!» Правда, это их мнение шло вразрез с привычными критериями красоты. Наш младший брат, которого жители долины и горного поселка почтительно называли Цуютомэ-сан и которому мир профессионального бейсбола представлялся сказочным, мечтал о славе выдающегося игрока. Его кумиром был Разрушитель, который распространил свое влияние даже на него, человека, думавшего только о спорте и ни о чем другом. Когда мечта брата сбылась и он был принят в бейсбольную команду Кансая, спортивная газета поместила его фотографию с подписью: «Новый игрок с такими красивыми глазами, несомненно, станет новой звездой». Но, разумеется, до настоящего игрока ему было далеко, и вскоре в заметках о звездах бейсбола уже иронически прохаживались на его счет: «Он сидит, прикрыв ресницами большие черные глаза, на самом конце скамейки запасных».
Эти прекрасные глаза брат унаследовал от матери – бродячей актрисы, так и не ставшей законной женой отца-настоятеля и в конце концов изгнанной им из нашего края (отец мечтал ради своих исследований сочетаться браком с девушкой, в жилах которой течет кровь созидателей). Наша мать снова отправилась скитаться с бродячей труппой по дорогам и умерла во время этих скитаний, но всегда, я уверен, помнила своих пятерых детей, оставшихся в долине. Только исполняя волю нашей матери, ее сводная сестра, тоже бродячая актриса, накопив небольшую сумму денег, пришла в долину и до самой смерти помогала нам. Мать и ее сводная сестра были в молодости неразлучны, все у них было общим, но тем не менее нужна была удивительная самоотверженность и благородство, чтобы, отказав себе во всем, выполнить волю сестры. Я никогда не забуду эту необщительную женщину в круглых очках в металлической оправе, которая так много сделала для нас (особенно для одного) в последние годы своей жизни.
Из ее рассказов и рассказов других женщин я узнал о странном событии, происшедшем утром, когда мать покидала нашу долину. В том месте, которое по-прежнему называлось горловиной, хотя после пятидесятидневной войны там все изменилось, мать, бредущая в сопровождении молодых почитателей, вызвавшихся довезти до границы тележку с ее вещами, повстречала трех женщин из горного поселка. Дело было на рассвете – значит, они специально поджидали ее. У этих несчастных женщин тяжело болели дети. Вот что они придумали: попросить мать, чтобы она избавила их детей от порчи. Мать, которая была вынуждена покинуть долину из-за постыдных слухов, будто ее навещают молодые люди, сразу же согласилась и разыграла такую сценку: как будто схватила руками эту порчу и спрятала под кимоно между ляжками – подол у нее в то время был подвернут, чтобы легче было идти. Потом повернулась к юношам, тащившим тележку, и, наградив их улыбкой, стала боком мелкими шажками спускаться к реке.
Вот точно так же, улыбаясь, и пятнадцать лет назад накануне осеннего праздника урожая наша мать твердым шагом вошла в долину, поворачивая из стороны в сторону лицо, скрытое под толстым слоем грима. На следующий же день на сцене, сколоченной за оградой храма Мисима-дзиндзя, она исполнила танец, сопровождая его пением и декламацией, – она все делала сама. Произвело ли это впечатление на людей нашего края, судить не берусь – когда ее окончательно изгнали из долины, мне было всего три года; но никто не возражал, когда эта бродячая актриса, отправившаяся было дальше, в деревню в нижнем течении реки, вскоре вернулась к ним и поселилась в долине. Может быть, потому, что догадывались об отношениях, которые связали ее с отцом-настоятелем после возвращения в долину? Обосновавшись здесь, она, похоже, жила на собственные средства, не рассчитывая на помощь отца-настоятеля. На всех праздниках, происходивших в нашей округе, и даже на семейных торжествах она выступала с песнями и танцами – ведь мать была единственной профессиональной актрисой в нашем крае. Дальше больше – ее стали приглашать, когда надо было готовить праздничное угощение, да так и пошло: вскоре уже и в ее собственном уютном и приветливом доме, стоявшем в самом низком месте долины, повелось подносить молодым людям еду и выпивку. Эта женщина ни при каких обстоятельствах не падала духом.
Однажды глубокой ночью отец-настоятель, напившись до бесчувствия, пришел в дом бродячей актрисы и, не стесняясь окружающих, вопил, что из храма, воздвигнутого в самом высоком месте долины, он как в ад спустился в дом, стоящий в самом низком ее месте. Может быть, таким способом, то есть отождествляя себя с созидателями, превратившимися в великанов из мифов и преданий нашего края, изучению которых он посвятил всю свою жизнь, отец-настоятель подбадривал себя? Хотя прямого отношения к основателям деревни-государства-микрокосма не имел – разве что тоже отличался могучим телосложением...
Храм Мисима-дзиндзя был построен княжеством по окончании Века свободы вопреки воле нашей долины. Деревне-государству-микрокосму хватало одного Разрушителя, в которого верили как в бога-покровителя, – необходимости в других богах не было. После реставрации Мэйдзи во вновь созданный синтоистский храм ведомство по вопросам религии Великой Японской империи направило своего священника. Так попал в наш край чужак – отец-настоятель, но вскоре именно он, а не кто-нибудь другой глубоко заинтересовался мифами и преданиями деревни-государства-микрокосма. И всю свою жизнь посвятил их изучению. Постепенно он завоевал доверие стариков нашего края, хотя в долине и горном поселке мифы и предания с давних времен свято оберегались и тот, кто осмеливался поведать их внешнему миру, считался предателем деревни-государства-микрокосма. Отец-настоятель с полным уважением отнесся к этим принципам, поэтому он так и не обнародовал результаты своей работы, отчего он как исследователь всю жизнь испытывал тоску неудовлетворенности.
Вначале я не испытывал к нему сыновних чувств и, встречаясь на дороге с отцом-настоятелем, который на необычайно могучих плечах величественно нес крупную голову, отмечал лишь какую-то чрезмерную агрессивность в его лице. Может быть, в этой агрессивности и находила выход пожиравшая его тоска? Если сейчас вспомнить, каким отец-настоятель виделся мне тридцать лет назад – еще во цвете лет, он уже тогда казался стариком, – то можно сказать, что больше всего походил он на громадного бульдога, хотя, впрочем, для его лица и это сравнение слишком банальное. Черты лица, каждая в отдельности, были даже привлекательны, но вместе – резкие, жесткие – производили отталкивающее впечатление. Густые длинные брови, огромные глаза навыкате, а под ними – набухшие мешки. Мясистый нос, напоминающий формой клюв, большой рот, прикрытый сизой бородой – каждый волос толщиной с соломину. Рот казался темной, бездонной ямой. Думаю, не только я, его сын, но и другие дети нашей долины во сне вздрагивали от страха, когда он глубокой ночью оглашал деревню пьяными воплями.
Я вспоминаю детские ночные кошмары, навеянные образом человека, которого даже язык не поворачивался назвать просто отцом, а только полностью: отец-настоятель – как чужого. Когда он шел по улице, издавая истошные крики, его глаза сверкали во тьме голубым огнем, точно фосфоресцировали. Таким он и представал мне в страшных снах. Его дедом, а значит, нашим прадедом был русский, неведомо как заброшенный в маленький городок на западном побережье острова Хонсю. Отец-настоятель, с воем навещавший дом в самом низком месте долины, и бродячая актриса – хозяйка этого дома – произвели на свет пятерых детей и каждому подобрали такое имя, чтобы в него входил иероглиф, который читается «цую», означает «роса» и употребляется для обозначения России. Старший был назван Цуюити, второй – Цуюдзиро, мы с сестрой, близнецы, получили почти одинаковые имена Цуюми и Цуюки, младший – Цуютомэ. Даже на небольшой торговой улочке, протянувшейся у нас в долине вдоль реки, среди обычных рекламных щитов типа «Глазные капли для студентов» и «Лучший рыбий жир» бросался в глаза щит с надписью «Корабль завоевателей России». Видимо, этот образ являлся крайним выражением культивировавшегося в то время враждебного отношения к России. Сознательно протестуя, отец-настоятель и дал такие имена своим детям. Но я думаю, сестренка, не потому, что в нем заговорила четверть русской крови, а потому, что таким образом он отрекался от трех четвертей японской. Это отречение уходило корнями еще и в безысходную тоску, не покидавшую бульдожьего лица отца-настоятеля, которое так пугало меня в детстве. Однако, углубившись в мифы и предания деревни-государства-микрокосма, отец-настоятель смог обратить эту тоску на пользу. Жизнь исследователя, которую он вел в храме, вряд ли была для него лишь безысходно тоскливой. Главным образом потому, что деревня-государство-микрокосм представляла собой сообщество, которое начиная с периода созидания, в Век свободы, разумеется, и даже после упразднения княжеств, наполовину подчиняясь Великой Японской империи, жило идеей отрицания внешнего мира. Она твердо и неуклонно придерживалась этой идеи, по крайней мере до пятидесятидневной войны, то есть до того, как армия Великой Японской империи вторглась в ее пределы и разгромила ее. Совмещая в себе несовместимое – меланхолию и пылкость, отец-настоятель увлеченно занимался исследованиями, но, когда он днем шел по улице, на лице у него была написана такая безысходная тоска, что дети даже пугались, а по ночам он напивался и оглашал окрестности дикими воплями. Всепоглощающая меланхолия не оставляла отца-настоятеля, как мне кажется, сестренка, хоть она и отступала ненадолго при обучении меня мифам и преданиям деревни-государства-микрокосма и при воспитании из тебя жрицы Разрушителя.
В мою память врезалось лишь, как старший брат, которого прозвали Солдат Цуюити, стоя среди новобранцев, машет бумажным флажком с восходящим солнцем. А то, как он, похожий на русского и лицом, и телосложением, шел во главе колонны и как отец-настоятель, в тот день пьяный с самого утра, отслужил странный молебен, я, несомненно, сам придумал, наслушавшись разных историй от взрослых. Во всяком случае, то, что отец-настоятель, провожая на фронт старшего сына, которому он до этого никогда не выказывал родственных чувств, пьянствовал в течение нескольких дней, похоже на правду. Однако старики, любившие этого чужака, который с таким пылом изучал мифы и предания деревни-государства-микрокосма, не должны были допустить, чтобы он показался на люди мертвецки пьяным. Случись так, мог бы разразиться скандал – тем более что он столь непристойным образом провожал родного сына на фронт, – и тогда приславшие его в наш храм религиозные власти, несомненно, могли отозвать такого священника.
Солдат Цуюити, каким я помню его – похожим на русского и лицом, и телосложением, – не имел ничего общего с тем человеком, фотографии которого появились в газетах и еженедельниках в связи с его самостоятельной боевой акцией, предпринятой через четверть века после капитуляции Японии. На этих фотографиях у Солдата Цуюити лицо японца, хотя действительно несколько необычное. Правда, на черно-белом снимке определить цвет глаз невозможно. Еще учась в начальной школе, я слышал, что в детстве у Солдата Цуюити были удивительные ярко-голубые глаза, хотя в его жилах текла всего одна восьмая русской крови. Можно утверждать, что он унаследовал их от отца-настоятеля, но в противоположность отцу, глаза которого наводили тоску на окружающих, его взгляд отличался мягкостью и приветливостью, свойственными матери. Однако из-за своих голубых глаз Солдат Цуюити во время обучения новобранцев подвергался издевательствам, что привело его к нервному потрясению, и на протяжении четверти века после окончания войны он находился в психиатрической лечебнице, продолжая считать себя призывником, проходящим военную подготовку. В данном ему прозвище – Солдат Цуюити – проявилась прозорливость людей нашего края, которых чутье никогда не подводило. Какое-то время отец-настоятель очень переживал из-за того, что Солдат Цуюити попал в психиатрическую лечебницу, и нам, детям, говорили, будто старший брат погиб.
Оказалось, что Солдат Цуюити не только жив, но и объявился в реальном мире, облаченный в военную форму армии Великой Японской империи, упраздненную уже двадцать пять лет назад, да еще предпринял отчаянную боевую акцию. Честно говоря, я при этом известии испытал лишь удивление, не более. То же, наверное, можно сказать и о тебе, сестренка. Я пытался понять смысл поступков моего старшего брата, но по одним лишь газетным статьям обрисовать себе выступление Солдата Цуюити было очень трудно. В день, когда Солдат Цуюити приступил к своей акции, он проснулся утром в дешевой ночлежке Ямадани, и в его сознании, проспавшем четверть века, шевельнулась мысль, что он находится в наряде и слышит сигнал побудки. Как во время давних учений, когда его нещадно избивали, он перекинул через плечо винтовку, прицепил к поясу штык и флягу, надел ранец и противогаз. Все это снаряжение Солдат Цуюити купил в каких-то лавках в районе Уэно. Винтовка, разумеется, была ненастоящая. Нет, прежде чем нацепить на себя все это снаряжение, он должен был уложить в ранец плащ-палатку, сигнальные флажки, ложку, а сверху – шинель. Свернуть шинель вчетверо и скатать ее как следует было для него, наверное, делом нелегким. Уже после его самостоятельной боевой акции обнаружилось, что привязанная к ранцу шинель и обмотки были изорваны в клочья. Откуда Солдат Цуюити узнал, где можно достать необходимое снаряжение? Будучи пациентом лечебницы, он одновременно работал там садовником, и его, наверное, надоумил, где все достать, уже много лет находившийся на излечении приятель – маньяк, помешанный на военном снаряжении. Но как он раздобыл деньги на снаряжение? Меня раздражало, что никто не мог толком ответить на этот вопрос, и в результате я предпринял собственное расследование, выяснив некоторые тщательно скрываемые факты.
Ко времени выступления Солдата Цуюити наша семья, за исключением отца-настоятеля, жившего затворником в храме Мисима-дзиндзя, разбрелась по белу свету. Надеяться на помощь отца-настоятеля Солдат Цуюити не мог, да у него даже в мыслях не было обращаться к нему. В течение четверти века он жил взаперти, это верно, но, покидая лечебницу, служившую ему кровом все эти годы, Солдат Цуюити получил деньги. Это было жалованье, причитавшееся ему за долгое время работы садовником. Почему же ему выплатили эти деньги? Ведь работа садовника – одно из средств психотерапии, а оплачивать пребывание в лечебнице он не имел возможности. После того как Солдат Цуюити много лет проработал садовником, молодой врач, случайно обративший на него внимание, заключил, что дальнейшее его пребывание в лечебнице бессмысленно. Правда, я думаю, что в этом заключении был какой-то тайный умысел, но, так или иначе, Солдат Цуюити получил деньги и обрел свободу. И вот человек, который в течение четверти века добросовестно, но бездумно выполнял работу садовника, вполне доброжелательный ко всем, никогда не проявлявший агрессивности, сразу же накупил на все деньги военного снаряжения и в одиночестве приступил к осуществлению боевой акции, привлекшей всеобщее внимание.
Столь же внезапную, но тщательно подготовленную демонстрацию устроил и другой наш старший брат, прозванный Актриса Цую, за двадцать пять лет до выступления Солдата Цуюити – осенью, вскоре после того, как Великая Японская империя прекратила свое существование. Местом демонстрации послужила сцена в амбаре для хранения воска, который во время пятидесятидневной войны был разобран, а потом восстановлен. Актрисе Цую неожиданно для всех удалось выступить на представлении, организованном нашей молодежью – демобилизованной, а потому и празднично настроенной. Представление началось с мелодекламации и комической сценки, оказавшейся гораздо лучше предыдущего номера. Потом, в перерыве, после танцев под модные довоенные песенки и перед основной пьесой, на сцену вышел наш брат, который никогда раньше не участвовал даже в мальчишеских играх – недаром сверстники считали его замкнутым и нерешительным.
Выступление его открыл детский оркестр горного поселка, обычно исполнявший ритуальные мелодии во время праздника урожая. Под звуки музыки наш брат, которого с этого дня и до самой смерти все называли Актриса Цую, облаченный в какой-то странный наряд, в глубине сцены корчился, точно в судорогах. Не обращая внимания на его бессмысленные движения, дети, игравшие в храмовом оркестре, справа и слева от него безучастно дули в флейты и били в барабан – очевидно, и отец-настоятель, имевший влияние на родителей этих детей, участвовал в подготовке представления. Вспоминая сейчас об этом, я, сестренка, прихожу к выводу, что и странный наряд Актрисы Цую был придуман отцом-настоятелем, лучшим знатоком мифов и преданий нашего края. В какой-то момент Актриса Цую, дрожа всем телом, вышел к самому краю сцены. Лицо он спрятал от яркого света ламп под круглой деревянной маской, в три раза большей, чем его собственная голова. Мне, сидевшему среди зрителей, маска казалась страшной и безобразной. Ее наискось пересекали, точно раны, багровые трещины, а там, где они сходились, торчал нос, будто клюв хищной птицы. Глубоко вырезанный красный рот тянулся до ушей – правда, самих ушей не было. Но отвратительнее всего выглядели обведенные белой краской два круглых отверстия, напоминавшие глаза сома. Хрупкое тело, с трудом удерживающее эту чудовищно огромную голову, было задрапировано таким же черным куском материи, каким затягивают каркас Быка-дьявола...
В противоположность глубокому родственному чувству, которое я питал к тебе, братья были мне почти безразличны, но все равно я как брат Актрисы Цую готов был провалиться сквозь землю, когда зрители стали осыпать руганью и насмешками представшего на сцене танцора, трясущегося в своем черном одеянии с огромной багровой маской на голове. До меня долетали возмущенные выкрики: «Настоящий Мэйскэ-сан!», «Угорел он, что ли? Не иначе угорел!». Храмовый оркестр продолжал играть, несмотря на вопли, волнами обрушивавшиеся на брата. И тут на сцене появилась миловидная женщина в очках с патефоном в руках. Это была сводная сестра нашей матери, изгнанной отцом-настоятелем; жители долины, питая к ней дружеские чувства, ласково называли ее Канэ-тян. Она присела на корточки, выставив вперед одно колено, и покрутила ручку патефона – раздались звуки хабанеры.
Вдруг – словно взорвался надутый бумажный пакет – багровая маска разлетелась на мелкие кусочки. И одновременно, точно вспыхнуло яркое пламя, раскрылся огромный прекрасный цветок. Тут же брат распахнул свое черное одеяние – под ним оказалось хрупкое, почти девичье, тело, облаченное в кимоно с непомерно длинными рукавами. Залитое светом очаровательное лицо, появившееся на фоне расколовшейся по трещинам маски, с внутренней стороны выкрашенной золотой, зеленой и красной красками, показалось набившимся в амбар восхищенным зрителям прекрасным цветком. Актриса Цую, словно опьяненный бешеным успехом, стал гордо отплясывать в ритме хабанеры под восторженные крики. Зрители безумствовали, пластинку с хабанерой ставили вновь и вновь, танец продолжался без конца, кимоно, с самого начала надетое кое-как, совсем распахнулось, оби[35] поползло вверх, живот оголился. Он не обращал на это никакого внимания и продолжал самозабвенно плясать, пока не предстал перед зрителями совершенно обнаженным...
Добившись потрясающего успеха своим выступлением, Актриса Цую стал кумиром для молодых парней и с тех пор пользовался у них большей популярностью, чем все девушки долины и горного поселка, вместе взятые. Но, как ни странно, он стал одновременно предметом обожания у девушек, хотя он же сам оттеснил их на второй план. Однако его отношения с отцом-настоятелем, до представления исподволь поддерживавшим сына, резко ухудшились, достигнув критической точки. Произошло это из-за полного несоответствия результата первоначальному замыслу выступления: отец-настоятель хотел, чтобы его сын показал свои танцевальные способности под аккомпанемент храмового оркестра, но в ходе представления все смешалось, и он продемонстрировал свой талант по сценарию Канэ-тян с ее хабанерой. В результате успех выпал на долю Канэ-тян. Отец-настоятель в наказание запретил Актрисе Цую жить с нами, своими братьями и сестрой, в доме, расположенном в самом низком месте долины. Он мотивировал это тем, что пребывание под одной с ним крышей может оказать на нас дурное влияние и мы тоже перестанем слушаться отца, но, как мне кажется, необходимости в столь крутой мере не было. Актриса Цую, ставший кумиром молодежи долины и горного поселка, поселился у Канэ-тян, которая, взяв его в приемные сыновья и пообещав завещать ему все свое имущество, тенью следовала за ним до последних дней его жизни, прошедшей под знаком того неожиданного артистического дебюта.
2
Во времена всеобщей бедности после окончания тихоокеанской войны обладание одним-единственным резиновым мячом обеспечивало мальчишке привилегии, гарантирующие ему полное повиновение сверстников. Если во время игры мяч вдруг лопался, тот, кто находился под его магической властью, впадал в такое отчаяние, как будто, будучи в космосе, обнаружил пробоину в корабле, и стремглав мчался в велосипедную мастерскую заклеивать его. Так могло ли обладание вожделенным мячом не сказаться на характере такого мальчишки? Судьбу нашего младшего брата, сестренка, которому родители дали имя Цуютомэ, в надежде, что он будет последним ребенком в семье (мол, остановимся на этом Цую – ведь «томэ» и означает «остановка»), и которого товарищи по играм почтительно называли Цуютомэ-сан, в полном смысле этого слова определил резиновый мяч: всю свою жизнь он посвятил тому, чтобы не упустить представившегося ему в детстве шанса. Родившись уже после того, как отец-настоятель начал охладевать к нашей матери, он был ребенком, которому никто не уделял внимания, и, думаю, только безоглядная преданность обретенному идолу – резиновому мячу – свидетельствовала о том, что в жилах его течет кровь отца-настоятеля.
Вспоминаю один эпизод, в котором я сам участвовал и в котором Цуютомэ-сан, в детском мирке нашей долины завоевавший славу отчаянного бейсболиста, проявил унаследованную от отца-настоятеля склонность к общению с людьми, в чем-то превосходящими его. Это случилось через три года после окончания войны, когда положение лидера среди товарищей Цуютомэ-сану обеспечивало не столько обладание бесценным сокровищем – резиновым мячом, сколько выдающийся талант бейсболиста. На правах старшего брата я входил в возглавляемую им школьную команду, но всего лишь как заурядный запасной игрок. А Цуютомэ-сан был абсолютным властелином команды, ее главным пинчером, первым битчиком, каковым он сам себя назначил, чтобы иметь возможность почаще отбивать мяч, и к тому же еще выполнял обязанности менеджера и тренера. Методику Цуютомэ-сан тщательно продумал; образцом служили довоенные школьные команды, проводившие систематические тренировки. Сведения о них он почерпнул в старом справочнике «Лучшие школьные бейсбольные команды», который ему удалось где-то раздобыть, и его заветной мечтой было добиться того, чтобы наша команда тоже вошла в число лучших. Он никогда не разделял мнение игроков, утверждавших, что, мол, сегодня школьники по своей физической подготовке уступают довоенным. Школьные площадки теперь были меньше, инвентарь – непрочный, его хватало лишь на одну игру, и, чтобы основной состав и запасные, которыми он пополнялся, могли тренироваться эффективно, численность команды приходилось ограничивать. Я как раз и являлся таким жалким запасным, и главной моей функцией было следить за тем, чтобы мяч не потерялся в траве за площадкой.
После тайфунов, которые часто обрушивались на наш край в течение ряда послевоенных лет, взбесившаяся река с ревом мчалась по долине, а наш дом, стоявший в самом низком ее месте, почти до притолоки уходил под воду, и нам приходилось спасаться у соседей. Но когда дождь прекращался и небо между горными склонами покрывалось сверкающими перистыми облаками, Цуютомэ-сан, даже если дело шло к вечеру, собирал свою бейсбольную команду. Размокшая от дождя спортивная площадка для тренировок не годилась. Тогда он приказывал членам команды совершать длительную пробежку по едва заметной тропе, по которой в Век свободы деревни-государства-микрокосма в долину, перевалив через гору, из соседнего княжества спускались за воском купцы. Это была очень трудная пробежка – нужно было стремительно мчаться в гору. И основные игроки, и запасные, растянувшиеся по склону цепочкой, один за другим сходили с дистанции, и лишь задававший товарищам темп Цуютомэ-сан не прекращал стремительного бега, хотя ноги его все время скользили на каменистой тропе, по которой после дождя еще долго неслись потоки воды. А я, запыхавшись, с трудом поспевал за ним и, прекрасно понимая, что прекратившие бег просто выдохлись, все равно считал их трусами. Ведь никто из них не владел такой ценной вещью, как карманный фонарик, – значит, чтобы потом не спускаться в темноте на ощупь, они хотели как можно скорее, еще засветло, закончить тренировку – вот и всё.
По этой причине я, не превосходя выносливостью никого из товарищей по команде, упорно бежал за Цуютомэ-саном, хотя всегда далеко отставал от него. Цуютомэ-сан, который в то время физически был значительно крепче меня и в команде вел себя как диктатор, не признавал авторитета старшего брата и, естественно, не нуждался в моем покровительстве. Однако в тот день, зная, какая рана нанесена чувствам Цуютомэ-сана, я принял случившееся очень близко к сердцу. Каждый раз, когда вода в реке поднималась, вокруг нашего дома, утопшего по самую крышу, плавали нечистоты, вымытые из выгребных ям других домов выше по реке. Наши приятели приходили полюбоваться на это зрелище. Цуютомэ-сан считал для себя невыносимым унижением то, что его дом облеплен нечистотами. Я не воспринимал это так болезненно, хотя и разделял его чувства. В тот день старшеклассники, не захотев продолжать пробежку, возглавляемую Цуютомэ-саном, расположились внизу и распевали песню. Я убежден, что она достигла и ушей Цуютомэ-сана:
Когда я, оставшись единственным попутчиком Цуютомэ-сана, весь в грязи, обессиленный, догнал его наконец, он, точно больная собака, корчился в судорогах, стоя на четвереньках в глинистой жиже на светлом, открытом взгорке, который с тех пор, когда сюда еще подступал девственный лес, скрывая тайную тропу, приводившую в долину торговцев воском, совершенно преобразился благодаря посадкам. Стоя внизу, я ошеломленно смотрел, как он корчился в конвульсиях, будто не замечая меня, и прекрасно понимал: ничего с ним не случилось, он не заболел, только притворяется. Брат натужно кряхтел и все время устремлял свои черные глаза с длинными ресницами к небу. Я, проследив за его взглядом, тоже посмотрел на небо. Бескрайнее – из долины такого не увидишь, оно было затянуто перистыми облаками. В полдень они выглядят полупрозрачными, а в тот момент казалось, что у каждого внутри плотная темная сердцевина, и лишь тонкие края, хотя солнце все равно сквозь них не проглядывает, были окрашены темным багрянцем. Стоя на четвереньках, Цуютомэ-сан продолжал кряхтеть и не отрывал глаз от плывущих по бескрайнему небу облаков с багряными краями и темной сердцевиной. Я интуитивно почувствовал, что его конвульсивные движения – это молитва, которую он возносит вселенскому Разрушителю. Подсказала интуиция еще не вышедшего из детского возраста будущего летописца, которого обучают мифам и преданиям нашего края...
Такую же молитву, несмотря на протесты судьи, ровно через пятнадцать лет вознес, обратившись к морю, Цуютомэ-сан на бейсбольной площадке в Канэдзоно, где игра, в которой он впервые в жизни участвовал как профессионал, складывалась столь напряженно, что пришлось назначить дополнительное время. Радиокомментатор объявил, что новый игрок молится богу войны, как это делал мастер кик-боксинга[36] из Бангкока; когда мне рассказали об этом, я сразу же нарисовал в своем воображении пылающую зарю над Канэдзоно. Пусть ему нужен был только небольшой перевес в игре, все равно Цуютомэ-сан искал вселенской поддержки, согласовывая свои действия с Разрушителем. Тогда-то я и вспомнил, как Цуютомэ-сан после тайфуна стоял вместе со мной на крохотном островке в море деревьев под вечерним небом, сплошь затянутым перистыми облаками, и, повернувшись ко мне, ожидал восход луны. Я только тогда обнаружил, что ему присуща удивительная душевная тонкость, которую трудно было предположить у предводителя одержимых бейсболом мальчишек.
Хотя Цуютомэ-сан и должен был заметить, что я тоже поднялся на взгорок, он все то время, пока горящее вечерним закатом небо теряло багрянец и превращалось в бескрайнее и темное, продолжал делать вид, будто в одиночестве смотрит на Разрушителя, точно огромный воздушный змей плывущего в вышине. А когда стемнело окончательно и горизонт точно заволокло черным занавесом, он, словно испугавшись обступившего его со всех сторон черного леса, подбежал ко мне, сидевшему в ожидании на большом камне. Подбежал быстро, вприпрыжку. Детское лицо младшего брата выражало страх – вдруг я уже ушел, не дождавшись его? Однако сказал он вот что:
– Ну ты чего тут делаешь? Опять, что ли, в лапы к лешему угодил? Давай побыстрей спускаться – того и гляди дикие собаки нападут!
Я был всего на два года старше, а все-таки – старше! Но я пропустил мимо ушей эти ехидные слова и стал убеждать брата, что спускаться в темноте по скользкой от воды горной тропе опасно. Нужно подождать хотя бы, пока взойдет луна, а лучше дождаться рассвета. Цуютомэ-сан состроил кислую мину и продолжал дразнить меня:
– Тебе-то что! Ты у нас одержим лешим, а я дольше не могу сидеть в лесу!
Эти слова, сестренка, просто возмутили меня. И все же я заставил Цуютомэ-сана дождаться, когда луна осветит опушку девственного леса. Но луна почему-то долго не выходила, и он, запуганный, как все дети долины, рассказами о лешем и опасаясь, как бы я, сидя на камне, не уснул – ведь про меня болтали, что мне-то уж заночевать одному в лесу ничего не стоит, – без умолку тараторил. Живя под одной крышей, мы фактически были чужими друг другу, и теперь он пытался как-то расположить меня к себе.
Цуютомэ-сан, сестренка, вел себя очень странно – он все время говорил о смерти. И хвастался, что совсем не боится ее. Десять миллионов лет семя, из которого он произрос, покоилось во тьме. Потом снова десять миллионов лет во тьме же будет покоиться его пепел, а в промежутке он живет вот так, как сейчас. То, что он существует, можно даже считать чем-то невероятным. Ведь могло случиться так, что покоящееся во тьме семя высохло бы, не вспыхнув искоркой жизни между первым и последующим десятками миллионов лет.
Воспользовавшись против обыкновения авторитетом старшего, я возразил: грядущий мрак страшен для живого именно потому, что между двумя этими периодами жизнь все же вспыхивает. И он, даже не споря со мной, воскликнул с нескрываемой завистью:
– Разрушитель прожил несколько сот лет. Вот это здорово!
Взошедшая луна осветила непроходимую чащу девственного леса, олицетворявшего тот самый мрак, что простирался на десятки миллионов лет. Огромный провал долины позволил мне, летописцу нашего края, вновь постичь неповторимость Века свободы, последовавшего за периодом созидания, – длительного периода полной изоляции от внешнего мира...
За короткое время, пока Цуютомэ-сан был профессиональным бейсболистом, корреспондент спортивной газеты с единственной целью посмеяться над новой звездой опубликовал взятое у него интервью. Бейсболист Цуютомэ-сан рассказывает, писал он, что у него на родине живут самые настоящие великаны и его, совсем маленького, да еще родившегося недоношенным, эти огромные люди, когда шли в лес, засовывали в нагрудный карман своей рабочей одежды на манер авторучки. Я понял тогда, что Цуютомэ-сан, как и все остальные дети нашего края, находится под впечатлением сказки, которая восходит к преданию о созидателях и Разрушителе, превратившихся в великанов. Тогда-то я и осознал впервые не столько кровную, сколько духовную связь тех, кто воспитан на этой общей фантазии, господствовавшей в деревне-государстве-микрокосме.
Я бы хотел, сестренка, отвлечься и поговорить о тебе – твоя судьба так схожа с судьбой Цуютомэ-сана. Ваша жизнь подобна колебаниям маятника между полюсами счастья и горя. Я уверен, что ты сама думаешь так же. Похожее на мое имя Цуюми ты сразу же после войны переделала на Роми – это была твоя собственная выдумка, и с той минуты я осознал, что между нами разверзлась бездонная пропасть, а для долины и горного поселка имя Роми-тян исполнилось блеска и притягательности. Твоя женская сила проявилась в том самом амбаре для хранения воска, где Актриса Цую обворожил молодых людей со сцены, но ты привлекла ребят помоложе, и не со сцены, а из уборной. Дверь там запиралась, и в твои планы, разумеется, не входило устраивать для них спектакль. Обучаясь искусству служения Разрушителю, ты должна была изо дня в день, чуть подкрасившись, отрешенно восседать в храме Мисима-дзиндзя, находившемся в самом высоком месте долины, и, как только освобождалась от этой обязанности, вприпрыжку бежала к амбару в уборную, где, не ведая того, выставляла напоказ свое соблазнительное тело.
Уборная находилась около входа в амбар, напротив сцены. Доски на потолке частично сгнили, частично разошлись, и сквозь образовавшиеся дыры можно было обозревать, что происходит внизу. Опасаясь, как бы маленькие мальчишки не провалились, ребята постарше соорудили вокруг дыр баррикаду из досок и циновок. Лишь избранным разрешалось входить в это помещение и подсматривать. С особым нетерпением они ждали демонстрации кинофильмов – в такие вечера ты обязательно заходила в уборную. «Разведчики», сидевшие в конце зала, смотрели не столько на экран, сколько на твою спину, освещенную лучом кинопроектора. Как только ты делала движение, чтобы встать, они тут же сигнализировали об этом, и «привилегированные», толкаясь в темноте, молча бежали к дыре.
Это стало традиционным развлечением во время киносеансов, и ты, сестренка, превратилась в легендарную героиню уборной в амбаре. Интересно, в чем была причина, почему именно твой зад покорил сердца юнцов долины и горного поселка? Правда, они подсматривали за всем, что происходит в женской уборной, – это верно. Но девушки, проведав, что за ними наблюдают, тушили свет, а женщины постарше поднимали такой крик, что мальчишки разбегались. И вдруг ты, сестренка, однажды вечером во время сеанса войдя в уборную, специально зажгла лампочку, которая теперь всегда была потушена. А когда удостоверилась, что над твоей головой притаились мальчишки, не прикрыв оттопыренного зада плиссированной юбкой школьного платья с матросским воротником, задрала голову и стала смотреть вверх, и на твоем лице появилась озорная улыбка – вот-вот расхохочешься. Именно этим движением и улыбкой, сестренка (вроде бы ничего особенного!), ты покорила сердца подсматривавших за тобой ребят! Твое движение и улыбка были столь неожиданны и поразительны, что передать словами невозможно – во всяком случае, ни одному из мальчишек сделать этого не удалось. Так ты еще школьницей стала кумиром молодежи долины и горного поселка.
После одного случая, происшедшего в конце войны, у меня появилась склонность к мрачной задумчивости. Я, как говорили, «угодил в лапы к лешему», но это неверно – просто у меня были некоторые странности, я не походил на остальных ребят и в то же время ничем особенным от них не отличался. Подростки, верховодившие мальчишками, не признавали во мне никаких достоинств. Я вызывал у них интерес лишь как твой брат – один только раз мне разрешили приблизиться к дыре. В тот вечер демонстрировался документальный фильм о новом мировом достижении баскетболиста Кохаси. Меня позвали «разведчики», и я, с трудом пробравшись по узкому проходу, оказался в кругу избранных, которые, тесно прижавшись друг к другу, обступили тускло светящийся прямоугольник. Здесь собрались самые отъявленные сорванцы. Они неотрывно смотрели вниз, дрожа от возбуждения. Стоя среди них, я тоже посмотрел на твой зад, маслянисто поблескивавший в слабом свете. Высоко задрав его, ты непринужденно повернула голову и с улыбкой взглянула на нас, еле сдерживая смех...
У Цуютомэ-сана, добившегося выдающихся успехов в бейсболе, появился настоящий покровитель Кони-тян, подобно тому как Актриса Цую, прославившийся своим танцем, обрел Канэ-тян, беспредельно ему преданную. Если подумать, то и мы с тобой, близнецы, остались в живых только благодаря заботе, которую проявляли к нам взрослые, не являющиеся членами нашей семьи. Может быть, именно поэтому у тебя и был такой соблазнительный, упругий зад. Отец-настоятель взял на себя лишь самые минимальные материальные заботы о своих детях; сейчас я даже с удивлением думаю: как нам вообще удалось выжить? Меня он обучал мифам и преданиям деревни-государства-микрокосма, тебя готовил в жрицы Разрушителя, но фактически мы были общими детьми наших соседей.
После войны отец-настоятель довел себя изучением мифов и преданий до мистических галлюцинаций и, охваченный тяжелой депрессией, тщетно пытался угнаться за мыслями, вихрем проносившимися в его голове. Так что было бы неразумно ожидать, что он, поселившись отдельно от детей, будет проявлять интерес к их жизни. Можно, пожалуй, сказать, что самостоятельная боевая акция Солдата Цуюити, старшего сына отца-настоятеля, была порождена той энергией, которая высвобождалась, когда утонувшая в темном водовороте отцовского сознания мысль, наткнувшись на неприступную преграду, отталкивалась от нее и фонтанировала вверх. Сначала письма, в которых отец-настоятель изливал свою меланхолию – переписка, правда, была односторонней, – приходили Солдату Цуюити, брошенному на произвол судьбы в психиатрической лечебнице и работавшему там садовником, раза два-три в год. А по-настоящему одиноким, оторванным от родины Солдат Цуюити почувствовал себя после того, как отец-настоятель, впав в еще более глубокую депрессию, вообще перестал ему писать – это случилось до того, как он покинул лечебницу и совершил свою отчаянную акцию. Я вспоминаю, что отец-настоятель даже до болезни никогда открыто не проявлял нежности к братьям, жившим отдельно от нас, но к нам, обитавшим в самом низком месте в долине, испытывал некоторую привязанность.
Кони-тян начал покровительствовать Цуютомэ-сану в его бейсбольной жизни, полной трагических и комических моментов, но в целом скорее драматической, и, покинув вместе с ним долину, стал его менеджером в бейсбольных скитаниях по странам Тихого океана. Не кто иной, как отец-настоятель, способствовал дружбе Цуютомэ-сана с сыном владельца рыбной лавки, где одновременно отпускали обеды на дом. В самом начале войны в Китае Кони-тян, наследник владельца рыбной лавки, тогда еще совсем ребенок, помогал отцу-настоятелю, целыми днями занятому изучением мифов и преданий нашего края, в его исследованиях. Владелец рыбной лавки не мог похвалиться родословной: она у него не прослеживалась не только со времени основания нашего края или с Века свободы, но даже с эпохи упразднения княжества. Этот факт совершенно четко был установлен благодаря трудам отца-настоятеля. И хотя в родном доме Кони-тяна не было никаких старых документов, он оказался самым подходящим человеком для их розысков. Кони-тян был воплощением общительности, он обладал редким талантом – ему доверяли без всякой опаски. Этим воспользовался отец-настоятель, поручив ему добывать в семьях, родословная которых восходила к глубокой древности, различные документы. То, что старики долины предоставили отцу-настоятелю в этом полную свободу действий, подтверждает, какого признания он добился, приняв вместе со всеми участие в пятидесятидневной войне. Но хорошо, что юный Кони-тян вызвался добывать хранившиеся в больших коробках от чая старинные документы, которые доставались ему без всяких затруднений, – у отца-настоятеля вряд ли хватило бы духу ходить по домам и уговаривать владельцев позволить ему ознакомиться с ними. А у Кони-тяна с самого детства это было в характере – бескорыстно помогать таким чудаковатым людям, как отец-настоятель, не думая ни о какой выгоде для себя.
Благодаря старинным документам отец-настоятель выяснил, что после окончания Века свободы, в эпоху правления княжества, Мэйскэ Камэи был приглашен в призамковый город отнюдь не для того, чтобы рассказывать истории о деградации нашего края, многие годы отрезанного, как утверждали легенды, от внешнего мира. Привлеченный рассказами скупщиков воска, молодой Мэйскэ Камэи тайно отправился учиться в Киото и Осаку, что позволило ему подробно ознакомиться с тамошним политическим положением – именно это привлекло к нему внимание приближенных молодого князя, сторонников просвещенного правления. Хотя решение было запоздалым, но княжество, получив императорский указ об усиленной охране Киото, решило исполнить свой долг и верно послужить императору. Мэйскэ удалось свести сторонников просвещенного правления с одним из высших императорских сановников, исполнявшим роль посредника. А в период реакции, когда сторонники просвещенного правления лишились власти и князь вынужден был как частное лицо удалиться в Эдо, Мэйскэ, подняв восстание против новых властей и потерпев поражение, предпринял попытку отдать деревню-государство-микрокосм в непосредственное подчинение императору, для чего решил снова использовать свои связи с тем самым императорским сановником. В результате он оказался в тюрьме и оставался там даже после того, как в княжестве вновь одержали верх сторонники верного служения императору. В тот год, когда Мэйскэ умер в тюрьме, приближенные князя из партии просвещенного правления, снова пришедшей к власти, воспользовавшись оставленной Мэйскэ докладной запиской, направились в Нагасаки и приобрели пароход. Обвиненные в растрате слишком большой суммы казенных денег, они совершили харакири, но если бы Мэйскэ не умер в тюрьме, он бы встал на сторону приближенных князя, попавших в безвыходное положение, и вместе с ними отправился бы на том пароходе в Южную Америку, чтобы найти подходящее место для основания нового мира, – так, не без оснований, рассуждал отец-настоятель. Действительно, в то время когда партия просвещенного правления еще не потеряла своего влияния, а Мэйскэ был на свободе, они вместе оборудовали причал для швартовки судов. В результате изысканий отца-настоятеля был установлен даже такой факт: благодаря завязавшимся тогда же отношениям с местными рыбаками наследники умершего в тюрьме Мэйскэ получили право поставлять в долину и горный поселок сушеную рыбу.
Эта гипотеза, возникшая в ходе исторических исследований отца-настоятеля, превращала Кони-тяна из обыкновенного лавочника в некоего, так сказать, идеального владельца рыбной лавки. Лет семнадцати Кони-тян отправился в Корею и, вступив в армию, стал жандармом. После капитуляции он сразу же демобилизовался и занялся спекуляцией рыбой и мясом, распространив сферу своей деятельности на весь район Киото – Осака – Кобэ. По совету отца-настоятеля Кони-тян в короткие сроки развернул торговлю на обширной территории этого процветающего района. То было единственное успешное предприятие за всю его жизнь. И знаешь, сестренка, жители долины потом говорили, что деньги, благодаря которым Кони-тян помог Цуютомэ-сану утвердиться в мире бейсбола, были накоплены им как раз в тот период, когда, преодолев узкие рамки местной торговли, он успешно занимался спекуляцией.
В отличие от образа легендарной личности, какой представлялся Кони-тян, когда служил жандармом и позже, сделавшись преуспевающим спекулянтом в Киото, Осаке, Кобэ, живой, реальный Кони-тян в своей повседневной жизни в долине был до смешного непоследовательным, импульсивным человеком, способным на самые неожиданные поступки. Кони-тян снимал комнату у одинокой учительницы средней школы, которая держала писчебумажную лавку. Иногда, когда он бывал свободен, учительница просила его посидеть в лавке вместо нее. Однажды под вечер Кони-тян подошел к дому и остановился на веранде у входа в комнату с земляным полом. Не сказав ни слова учительнице, которая, сидя у жаровни, вопросительно смотрела на него, он неожиданно подпрыгнул. Мужчина довольно крупный, он подпрыгнул так высоко, что сильно поранил голову о гвоздь, торчавший в притолоке, и рухнул без памяти на пол.
Его отец, владелец рыбной лавки, – ему сразу же сообщили о случившемся, – увидев окровавленного сына, который лежал без сознания, недоуменно посмотрел на учительницу, сидевшую у жаровни в той же позе.
– Нужно же было так прыгать! – только и сказала она.
Глубокой ночью Кони-тян, несмотря на рану, куда-то исчез, и пожарным дружинникам пришлось тщательно обшарить всю долину. Они вообще любили громко оповещать деревню обо всех новостях, и на этот раз тоже ходили из конца в конец, беспрерывно выкрикивая:
– Кони-тян, где ты? Кони-тян, выходи!
В конце концов его обнаружили у реки, берущей начало в девственном лесу, – он остужал свою рану, окунув голову в воду...
Происшествие с Кони-тяном превратилось в анекдот, который до сих пор рассказывают в долине и горном поселке, но, сестренка, если вспомнить, что родниковая вода из леса утоляла жажду еще созидателей деревни-государства-микрокосма, то поведение непосредственного, импульсивного Кони-тяна, дурацким поступком чуть не лишившего себя жизни, было какими-то невидимыми нитями связано с Разрушителем, который наверняка и посоветовал ему обратиться к истокам нашего края – к родниковой воде. Родство душ неразрывно связало Кони-тяна с Цуютомэ-саном.
3
Сестренка, как друг семьи ты была приглашена на церемонию вступления в должность американского президента и – неофициально, конечно, – попросила об оказании помощи движению за отделение нашего края от Японии и признание его полной независимости. Президент ответил, что с этим следовало обращаться в период оккупации. Специальный корреспондент крупной и влиятельной японской газеты, переводивший ваш разговор по дороге в зал приемов Белого дома, не сообщил об этом ни слова, хотя мог бы обеспечить своей газете сенсационный материал. Корреспондент, видимо, воспринял как национальный позор то, что его соотечественница заговорила с президентом о таком невероятном деле. Однако, поскольку в своей просьбе ты опиралась на мифы и предания деревни-государства-микрокосма, расценивать этот поступок как признак неблагоразумия или невоспитанности, безусловно, не следовало.
Я абсолютно уверен, что в основе твоего горячего стремления отыскать способ, который бы позволил возродить наш пришедший в упадок край, лежало и то, что в тебе течет кровь отца-настоятеля, и то, что ты была воспитана им как жрица Разрушителя. Даже меня, твоего брата-близнеца, человека, взявшего на себя исполнение заветной, но так и не сбывшейся мечты отца-настоятеля – чужака, стремившегося найти свое место в мифах и преданиях деревни-государства-микрокосма, ты, сестренка, в то время изумляла. Почему именно тебя пригласил американский президент? Это давняя история, относящаяся к тому периоду, когда он переживал тяжелое разочарование, провалившись на президентских выборах. Он посетил тогда Японию как советник транснациональной корпорации по производству прохладительных напитков, и именно ты, сестренка, привела девушек из ночного клуба с Гинзы на интимную вечеринку, устроенную в гостинице. Однако почему все-таки случилось так, что, заняв наконец столь высокое положение, он пригласил хозяйку той памятной вечеринки на самое значительное для него торжество – церемонию вступления в должность президента? Кое-кто утверждал, что приглашения потребовала ты, шантажируя его магнитофонной записью, сделанной в тот вечер. Но мне нет необходимости уточнять это, рассказывая в письмах к тебе о мифах и преданиях деревни-государства-микрокосма. Ясно одно – в тяжелый для кандидата на пост президента период ты со своими девушками из ночного клуба произвела на него неизгладимое впечатление. В противном случае, как мне представляется, даже если такая магнитофонная запись и существовала, она вряд ли вынудила бы президента пригласить тебя.
Сестренка, твоя интимная жизнь, высшим достижением которой стала связь с американским президентом, началась давно, в нашем доме, он стоял в самом низком месте долины и потому часто страдал от наводнений, но зато земля вокруг стала плодородной и на ней разрослись дикие вишни, китайские сливы и финиковые пальмы. Через полгода после того, как ты впервые гордо выставила на всеобщее обозрение в уборной с дырками в потолке свой маслянисто блестевший зад, в нашем доме было устроено нечто вроде салона, который стали посещать домогавшиеся тебя юнцы. После того как Актриса Цую перешел жить к Канэ-тян, в доме остались ты, я и Цуютомэ-сан, но ты, игнорируя нас с братом, устроила в доме увеселительное заведение. После ужина мы с Цуютомэ-саном выходили на улицу, поднимались по лестнице на второй этаж, служивший кладовой, – после захода солнца мы даже не могли пользоваться находившейся в доме уборной, а ты по собственному усмотрению распоряжалась первым этажом, правда не очень обширным. Снизу до нас доносился шум, и, хотя слова разобрать было трудно, я, чтобы не слышать этих порой веселых, порой мрачных голосов, забивался в самый дальний угол и читал – что мне еще оставалось делать? Цуютомэ-сан, для которого единственной радостью на свете был бейсбол, прежде чем подняться на второй этаж, часа два размахивал во дворе битой, а потом, даже не перемолвившись со мной и словом, мгновенно засыпал, чтобы восстановить силы перед утренней тренировкой. Это, конечно, не значит, что он не питал к тебе, сестренка, братских чувств. Утверждая свою диктаторскую власть в бейсбольной команде, он не в пример мне, человеку никчемному, занимал по отношению к тем, кто распускал слухи о твоем поведении, непреклонную позицию и при случае мог даже поколотить. Откровенно говоря, сестренка, он боролся не столько за твою честь, сколько за свое достоинство.
Однажды на школьной спортивной площадке, где обычно допоздна тренировалась бейсбольная команда, Цуютомэ-сан как следует отдубасил одного парня из горного поселка, который был значительно старше. Этот парень уже окончил школу и, болтаясь без дела, верховодил такими же, как он, шалопаями. Ребята из горного поселка и ребята из долины, в основном игроки бейсбольной команды, оспаривали лидерство, и этот парень давно намеревался свести счеты с Цуютомэ-саном, возглавлявшим бейсбольную команду. Собираясь затеять драку, он в сопровождении подростков из горного поселка спустился в долину, однако вынужден был дожидаться окончания тренировочного матча. Цуютомэ-сан и после того, как игра заканчивалась, никогда сразу же не распускал ребят. Да и они сами не хотели расходиться и, пока не становилось так темно, что выкрашенный известью мяч невозможно было различить, без конца колотили по нему битой.
Парень из горного поселка и подростки, которыми он верховодил, сидели на корточках в густой траве, обрамлявшей спортивную площадку, и сгоняя, как комаров, с колен кузнечиков, словно борцы сумо, распаляли себя перед схваткой с противником, который все еще продолжал отрабатывать удары битой. Наконец Цуютомэ-сан объявил об окончании тренировки. Решающий бой между Цуютомэ-саном и парнем из горного поселка договорились устроить в присутствии остальных ребят. Следя за мелькавшей в темноте спортивной формой брата, я побежал по высокой траве и, когда добрался до дальнего конца площадки, увидел парня из горного поселка распростертым у ног Цуютомэ-сана. А он, широко раскрыв злые, влажно блестевшие черные глаза, стоял в сгущавшейся тьме, сжимая в руках бейсбольную биту – она, несомненно, и была оружием, повергшим наземь его противника. Окружившие их ребята из бейсбольной команды и горного поселка, забыв, как только что распаляли себя, судя по всему, осуждали поступок Цуютомэ-сана, использовавшего в качестве оружия биту, – ведь это, в конце концов, обыкновенная мальчишеская драка, почти игра. Я долго не мог опомниться, сестренка, – так мне стыдно было тогда за брата.
А все произошло потому, что парень из горного поселка, дождавшись конца тренировки, поднялся из высокой травы, где он сидел вместе со своими товарищами, и, приблизившись к Цуютомэ-сану, крикнул ему в лицо:
– Цуютомэ-сан, я все равно пересплю с твоей сестричкой!
Перед тем как стукнуть обидчика по уху битой, Цуютомэ-сан заявил ему: «Моя сестра может спать с кем угодно – я и слова не скажу, но если ты или кто-нибудь из твоих соплеменников придет к ней – убью!»
В то время мне уже была известна не совсем понятная легенда о так называемом «третьем племени» деревни-государства-микрокосма, и все-таки своим намеком еще больше, чем внезапным приступом бешенства, Цуютомэ-сан вызвал у меня чувство отвращения.