— Да, она права. Если она считает, что ей необходимо жить так, — она вправе уйти.
Он впервые подумал о маршале, называя его про себя на «ты». По тут же ощутил его уже не как хорошо знакомого, притягательного человека, а как отвлеченную разумную силу. Там, под Москвой, Волкову порою казалось, что тревоги маршала были излишни. Теперь он вновь вспоминал его напутствия. Что греха таить, бывая в частях, где летчики образцово летали, где командиры и штурманы знали свое дело и умели безукоризненно выводить самолеты на цель, он нет-нет да и подумывал, что не от большого доверия маршал назначил его сюда. Вероятно, тяготился он их как-то незаметно появившейся близостью. А может, не видел он в нем, Волкове, того, кто нужен ему был постоянно. Волков стряхивал с себя это наваждение, стыдился порою самого себя за эти мысли, но не мог избавиться от беспокойства и чувства неудовлетворенности… А сейчас, в эту минуту, он все понял, понял глубоко: даже дрогнуло и заболело сердце. Он думал о том, какое громадное пространство поручено им тут прикрыть — надежно и непоколебимо.
Утром в кузове грузовика она чувствовала себя в центре внимания мальчишек. Она не часто баловала их своим присутствием. Даже на уроках получалось так, что она и была, и ее не было. Как-то за последние три года центр ее жизни переместился в гимнастическую школу. И парни в спортзале вдруг стали принимать ее всерьез. И побаивались, и тянулись к ней. И тренер, лысеющий и уже чуть обрюзгший красавец, за которым тянулась длинная история девичьих слез и обманутых надежд, знаменитый на весь город Юрий Петрович (на тренерских советах), Юра (в просторечии), и «наш Юрочка» (среди девочек), страхуя ее на прыжках через коня, подсаживая ее на брусья, чуть дольше задерживал руки на ее талии. Это и тяготило ее, и волновало, и чуть замирало сердце. И ей доставляло какое-то удалое наслаждение идти с ребятами — уже известными в городе спортсменами поперек всего тротуара, когда возвращались с тренировок.
— Пришла… — сказал он. — Генеральша.
— Нет-нет. Продолжайте, — сказал Жоглов. — Очень интересно.
— Ты же не должна. Тебе домой пора. К папочке, мамочке. А ты тут с нами, с чахоточными, валандаешься…
— А вы найдите.
— Ты куда это, доча? — спросила Мария Сергеевна.
— Красива. А потом еще красивей будешь.
— Не надо думать плохого. И жалеть нас не надо. Мы с Виктором любим друг друга. Но только пока мы разные очень. И мы разберемся. Должно что-то перегореть во мне. А вот что — не знаю.
— А я вот — не нашла. Ничего не знаю. Дома жить не могу. Не потому, что не люблю своих, и не потому, что не согласна с чем-то: не могу просто, и все, и никаких мыслей, замыслов, помыслов…
Курашев ушел на перехват, и из общей массы лиц, званий, фамилий выплыло это имя и стало в один ряд со Светланой, с невысоким полковником Поплавским, с командиром этого Ли-2 Машковым. Выплыло. Заслонило все собой. И Барышев мучительно пытался вспомнить лицо Курашева. Но помнил только его фигуру, потому что и видел-то Курашева лишь со спины, в зоне, ночью.
Он был прав. Буквально в следующую секунду после того как щелкнуло в шлемофоне — оператор отпустил кнопку СПУ — спокойный голос руководителя полетов произнес:
Она при этом воспоминании улыбнулась.
У Климникова был рак легких, говорил он с трудом, задыхаясь, останавливаясь передохнуть. Но с каким-то упрямством он не сокращал свою речь, договаривал слова до последней буквы, словно сам себе что-то хотел доказать.
Нелька говорила громко. И несмотря на то, что голос ее был чуть-чуть хрипловатым, звучал он молодо, с какой-то мужской твердостью.
Он вспомнил, что дважды был в Ленинграде, вспомнил темно-синюю от ветра, в каменных берегах Неву, вспомнил колоссальное здание Эрмитажа и толпу людей у его входа и вспомнил, как сам вошел в прохладный и гулкий зал, где стояли памятники древних лет — саркофаги из камня и мумии, темно-коричневые блестящие от воска за толстыми стеклами витражей. И вдруг решительно вышел оттуда, так и не узнав, что же было с людьми потом, после саркофагов.
— Отпустите.
— Я не боюсь. Я жду…
— Стихи нельзя принимать в больших дозах. Разве человек со слабыми нервами выдержит?
Они медленно шли вдоль цеха, обходя сварочные аппараты, перешагивая через змеившиеся по бетону шланги, огибая гроздья баллонов, какие-то тележки. И Алексей Иванович не спускал глаз с траулера, а когда подошли ближе, оказалось, что это не весь траулер, а только его носовая секция. Она смотрела пустыми, обожженными ковкой и сваркой клюзами, вся была покрыта окалиной, светилась заклепками, и внутри у нее что-то шипело и ритмично стучало, а черные, без стекол, отверстия иллюминаторов время от времени озарялись пронзительным голубым пламенем электросварки.
Это было как в кино — он внутренним взором видел, как в его сознании точно под ветром рассеивается тьма и туман. И он ясно увидел перед собой Арефьева, сидящего возле самой кровати и смотрящего на него.
И за кровью на «санитарке» поехала Ольга. Шофер включил сирену, и «Волга» неслась, как снаряд. На главном перекрестке едва не столкнулись с каким-то частным «Москвичом», в последнее мгновение шофер рванул машину влево, за осевую, а в Ольгином сознании так и остались расширенные от ужаса глаза водителя «Москвича» и его спутницы.
Меньшенин глазами остановил Арефьева. Тот замолчал и поправил очки. Меньшенин тихо прошел вперед и опустился на кровать Володи. Он ничего ему не сказал, а просто положил ему на голову свою волосатую громадную руку. И смотрел он не на больного, а куда-то перед собой. Лицо его словно стало тяжелым, а глаза совсем запали и сузились.
В Москве, в клинике, Мария Сергеевна видела много блестящих операций. Это была иногда поразительная виртуозность, награждаемая аплодисментами, когда оператора в коридорах встречали студенты и врачи, наблюдавшие за операцией издалека, с комментариями руководителя практики. Оператор — усталый, подчеркнуто замкнутый — шел сквозь расступающиеся перед ним белые халаты и крахмальные колпаки.
Цель ушла. И вернуться она не могла — дальности не хватило бы.
Угрюмо смотрел Курашев, как уходит чужая машина, серебрясь на солнце. И вдруг он подумал, что не в тот раз он по-настоящему готов был к бою, а сейчас. Да, сейчас, потеряв Рыбочкина и осознав, что он потерял и что открыл в себе самом. «Нет, я не постарел, — тяжело подумал он. — Просто я стал истребителем. Сколько же надо летать, чтобы понять это?» И он не нашел ответа, потому что знал теперь: впереди огромная, трудная, сознательная жизнь, где надо будет не просто хорошо летать, хорошо садиться, не просто любить небо, а быть готовым на то, на что он готов сейчас. И видеть всех своих. Уметь их видеть. И это, пожалуй, самое главное.
Так произошла первая встреча Нельки со Штоковым. А больше они не встречались так близко — только на людях, но ни слова он не произнес для нее о ее работах.
Дальше, за танками, стояли новые артиллерийские системы. Таких Волков прежде не видел, хотя слышал о том, что армия получает новое вооружение. Глядя на эти механизмы, он подумал, что старым российским словом «пушка» их уже не назовешь.
Мария Сергеевна вновь почувствовала, как нарастает в ней чувство, которое она называла «это». Но, боже мой, каким непохожим на прежнее оно было! Только теперь она вдруг увидела свою прошлую жизнь в ином свете, и ей еще не до конца, не очень четко, но стало ясно, что жила она прежде какой-то камерной жизнью, не отдавая себя делу до конца, а только присутствуя при том, когда другие отдавали себя медицине целиком. И прошлая жизнь ее показалась ей бледной и мелкой, а по-иному жить она еще не могла.
В штабе сказали:
— Ну ты и выросла же, — сказал Курашев, еще смеясь.
— Подарил кто-то… — Отец и вправду мог забыть, что это сделала Ольга.
— Она у тебя и есть взрослая, ты что, сама не знаешь?
Ольга в плаще, в туфельках, причесанная, чтобы идти на демонстрацию, подошла и села напротив этой тужурки. Она долго смотрела на ордена и на Золотую Звезду над ними и думала, что он уже привык к орденам, привык к себе такому, каков он есть. Она провела ладошкой по холодным орденам. И они тонко звякнули друг о друга. Он знал, чего хотел, знал, кого любить, и знал за что…
Она покачала отрицательно головой:
— Да откуда ты знаешь? Даже номера не видно.
Он подвез ее к большущему дому на Цветном. Был уже совсем рассвет. Волков поцеловал у нее руку. И, поднимая голову от ее руки, увидел вопрос в усталых, но сияющих глазах.
И тут второй летчик сказал по СПУ:
Сейчас она жалела, что упустила столько времени, жалела, что все годы их жизни не видела его и не понимала так, как в эту ночь, забывая, что ни пять лет назад, ни год, ни даже за час она не была готова к этому и что сама жизнь, все, что с ними случилось, готовило для нее это прозрение.
— Да, Алексей Семенович, — сказал Волков, хотя сам только сейчас, впервые это увидел.
— Да, Штокова…
— Уйду я скоро. Вот переучишь своих, получим новую технику, и уйду, мемуары буду писать. Про тебя напишу. Жизнь в авиации… Нет, не так… Это не меньше двух жизней.
— Ты помнишь, как его оперировали?
Наташка становилась взрослой. Ведь она знала заранее, что у отца высокий гость, а сделала вид, что не знала этого.
— Ольга, конечно, на работе?
— Обознался, — усаживаясь, сухо сказал он, не обращаясь ни к кому.
«Ну, сели», — с усталой радостью подумал Волков. И приказал водителю ехать. Он догнал самолеты, когда они еще не закончили своего пробега, а катились по бетонной полосе уступом — один за другим, как сели. Волков поравнялся с головной машиной. Он ехал, не обгоняя истребителя, глядя на кабину, за плексигласом которой мог видеть сейчас неподвижные профили полковника Поплавского и его второго летчика.
Полковник разрешил. И, чтобы сгладить впечатление от своей жестокости, он спросил:
И неуклюжие, бестолковые по устройству, но громадные сооружения тридцатых годов возвышались рядом с чистенькими в один-два этажа коттеджами с окнами чуть не во всю стену. Кирпично-пыльного цвета здания, которые и внешне-то производили впечатление маленьких крепостей — с узкими, как бойницы, окнами, с купеческими — в кирпичных аляповатых кружевах — козырьками попадались еще на углах рядом с широкооконными, веселого цвета домами образца пятидесятых годов, а над всей этой сумятицей, смешением стилей и эпох царил еще не обжитый, еще не узаконенный новый город двадцатого столетия — плыли крыши над силуэтами строящихся зданий, где словно спичечкой простенки в строгих линиях стекла. И все это с одинаковой плотностью, без пустырей и завалов как бы разнесла полая вода по трем хребтам в неукротимое весеннее наводнение…
Артемьев пришел, когда хирург открыл сердце. Он осторожно, тяжелой, но мягкой походкой прошел и сел рядом с ней. И стал смотреть. И спустя минуту спросил:
— Доброе утро, парень… — сказала она.
Но генерал, видимо, почувствовал что-то.
Отец смотрел внимательно и долго, потом отвел глаза, прикрыл их и сказал:
— Ничего, командир, осталось немного… — сказал Барышев.
Капитан смущенно посторонился. Эти слова Поплавского и его обычная сосредоточенная сердитость как-то разрядили напряжение. Но сам он не заметил этого. Вся его жизнь сейчас была нарезана на крохотные отрезки — от целеуказания до целеуказания. Этого времени хватало службе наведения, чтобы проговорить информацию, а он успевал, как ему казалось, подумать о многом: о Нортове — «пятьсот двадцатом», о Чаркессе — «пятьсот двадцать втором», о Курашеве. И о том, что вот-вот должен появиться Волков. Он успел подумать, что все происходящее сейчас и есть то самое главное, о чем он хотел сказать Волкову прошлой ночью, но не сказал.
Нынешняя тревога ничего общего не имела с той. Здесь Стеша была одна, будто подошла к смертельно опасному месту на своем пути, но еще не знала, что там за опасность.
Высокая просторная комната с окнами во все стены была полна людей. И в коридоре, и на лестнице, ведущей вверх, — всюду толпились молодые люди, курили, громко разговаривали, громко смеялись, и вообще атмосфера здесь царила шумная и непринужденная, и люди чем-то отличались от привычных Ольге. И она не знала, чем именно — те же короткие рубашки, те же прически, вроде такие же платья и юбки.
— Собирайтесь, капитан, сейчас летим.
— Ну что, Чаркесс, достали бы? — тихо оттого, что спазма стиснула ему горло, спросил Поплавский. — Достали бы, если бы она не отвернула?
Мальчик молча улыбнулся и закрыл глаза.
Алексей Иванович только успел поесть, как позвонил помощник первого секретаря и сказал, что машина сейчас выходит и пусть Жоглов ждет у подъезда.
Светлана спрыгнула с подоконника и легла в постель. И опять представила себе, как идет по утренней Москве капитан Барышев.
На третьем этаже Ольга постучала. Она была уверена, что Нелька дома. Из глубины квартиры, откуда сквозь щели в двери веял сквозняк, донесся Нелькин голос:
В ее лице — неярком, но от этого особенно дорогом (не ожидал Барышев этого) — не было печали. Но было смятение. И серые глаза, потому что он видел только их, занимали почти все лицо.
— Я остаюсь, — с веселой грустью сказала она.
Поэты сменяли один другого — и все повторялось сначала, и после каждого стихотворения дворец накалялся все больше и больше. Так не могло продолжаться до бесконечности.
Волков и не помнил, когда бы он еще видел ночь так близко — загородную ночь, ночь — один на один. Попытался было припомнить и не припомнил: были ночи с огнями городов, с людьми, с ревом самолетных турбин, были ночи иные — с Марией, там тоже не было дна, но никогда в его жизни еще не было ночи такой.
— Нет, — тихо сказала она. — Еще нет…
— Товарищ полковник, — сказал Барышев, леденея от сознания, что сейчас он принимает очень важное, необычное для себя решение. — Сколько необходимо на дорогу до старта?
Тяжелые машины садились, внезапно подкравшись, и взлетали, сотрясая все вокруг мощью своих турбин на форсаже.
Стеша лишь на мгновенье встретила ее взгляд: пытливый, изучающий, знающий все и грустный. Чувствуя, что краснеет, прикрыла глаза и коснулась губами теплой, пахнущей хлебом щеки матери Курашева.
Когда полковник приказал Барышеву идти в зону и бросить машину, Барышев ответил совершенно ледяным голосом:
— Займитесь-ка им.
Когда они с Поплавским остались одни, Волков снял фуражку и положил ее на стекло, козырек ее мягко клацнул.
— А сейчас можно говорить и об этом…
— Я знаю, как ее зовут. Между прочим, мы нашли куски твоего истребителя… А они все летают. Летают вдоль границы. Пока тебя не было, дежурные уже дважды ходили туда.
— Встань.
— Я и не боюсь, — прошептала Ольга немеющими губами.
— Да ты, батя, ешь. Чего ты не ешь, в такой мороз масло — первый харч. Вчера сало было, сало, конечно, лучше. Да вот Витька, — высокий техник кивнул головой в сторону своего товарища, — сожрал вчера.
Волков подошел. На карте не были обозначены наши войска. И только кое-где вырисовывалось расположение противника.
Ассистировать он попросил Марию Сергеевну Волкову. И она не знала, как ему ответить: заявить о согласии сейчас, при всех своих коллегах, которые так же, как и она, жаждали этого предложения и втайне на него надеялись, она не смогла. Она, подняв глаза от клочка бумаги, записки профессора, встретилась с его взглядом и кивнула ему. От радости сердце ее забилось часто, и она, прикрывая в согласии веки, побледнела.
— Что тут произошло, доченька? — спросил он.
Она должна была собраться с мыслями. Она не обиделась на Ольгу и не огорчилась. То, что произошло ночью, перевернуло все в ее душе. Она чувствовала, угадывала и мучительно пыталась разобраться, что же все-таки произошло с Ольгой. Где-то она винила Волкова и еще больше — самое себя. Ведь в сущности последние пять-шесть лет оба они с Волковым были заняты сами собой, своими делами, своей неожиданно разгоревшейся любовью. Скажи ей кто-нибудь раньше, в двадцать, даже в двадцать пять лет, что только сейчас она почувствует себя истинной женщиной и только сейчас будет знать, что такое любовь, она рассмеялась бы. Но никогда прежде не умела она видеть своего мужчину вот так — всего, волноваться от того, как он ходит, как сидит, замирать, понимая его лицо. Ей казалось, что и с ним происходит то же самое, и никогда еще между ними не было такого безграничного доверия. И то, что они оба старели и до этой самой старости оставалось уже совсем немного — считанные годы, — придавало их отношениям какую-то горьковатую нежность, и не было у этой нежности конца.
— Я так играю, нельзя же ее тискать — она же как живая! Я смотрю на нее и играю.
Меньшенин же стоял над операционным столом словно медведь — неуклюжий, широкоплечий, лобастый, резкий. Лишь изредка он ронял два-три слова по ходу своих действий. Но этого было достаточно, чтобы все стало понятным. Он не крикнул на Варю и ни разу с раздражением не окинул взглядом ассистента. Случилось так, что не операционная бригада пристраивалась к нему, а он сразу нащупал привычный для этих людей ритм и работал вместе с ними. Странное «это» владело сейчас Марией Сергеевной, и она вспоминала операцию с примесью горечи, неудовлетворенности собой, с чувством какого-то непонятного стыда за себя и за свое прошлое.
Его лицо покрывал холодный пот. Руки тряслись. И, чтобы этого не было заметно, он сцепил их пальцами. Но дрожь то и дело сотрясала его. Ольга отерла ему лицо.
Меньшенин хотел усмехнуться, Скворцов приподнял руку — пухлую, белую, в черных волосах — и властно перебил:
…К вечеру прибыл Артемьев. Без своей Варвары, один.
— Ладно.
Светлана тихо засмеялась:
Они шли медленно и долго. Надвигался вечер, и московское небо было зеленым, щемяще пахли цветы. Этот город умел стряхивать с себя дневную усталость — сверкали, отражая небо, окна, и в зеркальных поверхностях автомобилей скользили полосами отражения огней, неба… Асфальт не нес на себе и тени миллионов следов — словно только что отлитый, он был черным. На звонкой, бездонной зелени неба легко печатались хрупкие конструкции зданий со шпилями. И Москва была наполнена свежими, чистыми, отчетливыми звуками, когда кажется, что каждый звук адресован тебе и что-то обещает. Мерцали лица прохожих, и мерцал грустный профиль большеглазой и высокой Светланы.
— Я договорюсь — возьмешь санитарную машину.
Командир улыбнулся Барышеву через плечо, сверкнув крупными белыми зубами, и сказал своему штурману:
Почти два часа Алексей Иванович, а также Валеев и Зимин, и сосед Штокова по квартире, артист в пальто поверх майки, стояли на лестничной площадке, курили и почти не разговаривали. Лишь около шести утра Жоглов нашел в себе силы вновь пройти в квартиру. Жене Штокова, Софье, было плохо, у нее сидели соседки.
А там внизу — широкий, отлогий берег, песок и галька. Два катера, отражающих солнце стеклами, костерок, рвущийся на ветру. И два солдата в шинелях внакидку перед костерком.
— Поедем, Стеша, а? Я сегодня дома одна… — Она сознательно соврала, но подумала, что, может быть, Волков на самом деле не вернется еще сегодня.
— Я напишу вам?