Граница. Выпуск 3
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Обращение ленинградских писателей к пограничной теме давно уже стало доброй традицией. Эта традиция сложилась еще в довоенные годы, когда впервые выступил с повестью о молодом пограничнике Андрее Коробицине известный ленинградский писатель Михаил Слонимский. Подвиг комсомольца Коробицина, героически погибшего на боевом посту, но не пропустившего рвавшихся в Ленинград вооруженных диверсантов, вдохновил писателя, его повесть прочтена многими поколениями советских людей. Замечательный поэт и один из родоначальников советской литературы Николай Тихонов посвятил ленинградским пограничникам вдохновенные строки. Имя ленинградского писателя Льва Канторовича, целиком отдавшего свое талантливое перо пограничной теме, широко известно и любимо в нашей стране. Лев Канторович погиб на девятый день Великой Отечественной войны в бою, защищая вместе со своими друзьями-пограничниками Советскую Родину. Павел Лукницкий, Матвей Тевелев, Владимир Беляев… славные все имена!
В дни войны большинство ленинградских писателей остались на защите города Ленина, служили в армии, на флоте, были свидетелями поистине массового героизма наших солдат и офицеров, непревзойденной доблести воинов в зеленых фуражках, дравшихся с врагом в боевых порядках пехоты. Мы видели бойцов в зеленых фуражках в стрельнинском десанте осенью сорок первого года, мы видели бойцов в зеленых фуражках и в дивизии, которой командовал прославленный пограничник генерал Донсков. Да не было такого участка, где не сражались пограничники! Их подвигам посвящены стихи и рассказы Александра Прокофьева, Виссариона Саянова, Бориса Лихарева, Александра Гитовича, Юрия Слонимского. Мы гордились тем, что пограничники считали нас, писателей, товарищами по оружию.
В послевоенные годы интерес ленинградских писателей к жизни границы, к новому поколению воинов в зеленых фуражках еще более возрос. Мы остались близкими друзьями, ленинградские писатели частые гости на пограничных заставах. Нам есть чем поделиться друг с другом…
За эти годы вышло много книг ленинградских писателей, посвященных людям, которые действительно никогда не знают покоя, чья вахта бессменна.
Ныне Лениздат выпускает новую коллективную книгу повестей и рассказов писателей нашего города о пограничниках. Как и предыдущие две, она называется «Граница». В ней читатель найдет и знакомые имена писателей — тех, кто давно связал свою жизнь с границей, и тех, кто начинает свой творческий путь.
Глеб Горышин — автор доброго десятка книг, повестей и рассказов, неутомимый путешественник и искатель, бывал на многих заставах Северо-Западного пограничного округа. В этой книге он выступает в своем излюбленном жанре свободного повествования о разных людях, о связи поколений. Его герой, старый художник, сталкивается с солдатами-первогодками и с опытными офицерами-пограничниками.
Вадим Инфантьев давно заявил себя как талантливый писатель, тяготеющий к военной теме. Он сам в прошлом моряк и с большим знанием дела пишет о моряках. В этой книге он выступает тоже с повестью о моряках, но на этот раз о моряках-пограничниках. Павел Петунин, участник Великой Отечественной войны, собирал материал для своей повести в течение ряда лет и сроднился с людьми границы. В. Савицкий разрабатывает благородную тему политработы в войсках. Давно работает в жанре острого детектива известный ленинградский писатель Владимир Дружинин. Его повесть и на этот раз направлена против идеологических диверсий.
Совсем недавно появилось в литературе имя Ильи Дворкина. Только после того как он пожил с пограничниками, он сумел создать повесть «Восемь часов полета», где в центре повествования — образ советского таможенника.
Особенно хочется выделить повесть «Ильинский мост», написанную одним из старейших чекистов, знаменитым Тойво Вяхя — Иваном Михайловичем Петровым. Восьмой десяток пошел этому человеку из легенды, а пишет он по-юношески свежо и занимательно.
Вот вкратце все об авторах этой третьей книги «Граница».
В добрый путь, дорогой читатель!
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
1
Дома жарко было, и собирался Евгений Иванович по-летнему. Чемодана он в эту дорогу не взял, только плоский, сколоченный из фанеры ящик-этюдник; в нем поместилась бумага, три десятка листов, краски, кисти, фляжка с притертой пробкой — все, что нужно художнику для походной работы. Домашние тапочки тоже поместились, две рубашки и галстук. Ботинки на толстой рубчатой подошве, рабочие брюки и еще кое-что из одежды — на случай похолодания — Евгений Иванович уложил в авоську, привязал ее к ящику. Жена на даче была.
Поезд отправлялся под вечер. На вокзале Евгений Иванович искал лимонаду, пить хотелось от духоты. Не нашел: за день выпили весь лимонад и квас тоже выпили; к мороженщицам стояли длиннейшие очереди; днем стояли, и к вечеру не убавилось охотников до мороженого. Евгений Иванович прошелся вдоль поезда, увидел вагон-ресторан и успокоился насчет утоления жажды: «Вот поезд тронется, пойду в вагон-ресторан». Он водворился в свое купе, пока что пустое; да и весь мягкий вагон не очень-то заселялся пассажирами. Поезд на север шел. Кто едет на север в начале лета? Только командировочные, им за мягкость не платят. Командировочные едут в жестких, купейных.
Правда, в купе висел чей-то плащик, сосед отлучился. Он появился было, но тотчас опять убежал. Только взглянул на Евгения Ивановича как-то особенно пристально, будто припоминая и узнавая.
— Вы, наверное, творческий работник? — сказал сосед по купе. — Писатель, художник… У меня глаз наметанный. Я прокурора, следователя сразу определю. По лицу. Профессия печать накладывает. И писателя, художника — тоже… Деятелей разных средних, невыраженных профессий труднее определить. Там границы сглажены. А если писатель, художник или там прокурор — это я сразу секу…
Евгений Иванович мягко улыбался, кивал, клевал носом, приглашая к дальнейшему разговору, к беседе. Но сосед сказал, что рядом в вагоне едут его друзья. Убежал к друзьям. Он был не старый еще, но абсолютно, классически лысый. Голова его, несколько утолщенная книзу, имела форму кабачка.
Общительный, склонный к знакомству в пути, Евгений Иванович путь начинал в одиночестве. Надеялся на вагон-ресторан, но его не спешили открыть. На станции Волховстрой торговали пивом. Евгений Иванович сбегал, как пассажир дальнего следования, в домашних туфлях, в спортивных брюках, в майке. Пива принес. Достал из авоськи продукты — колбасы, огурцов, яичек, хлеба, соли, масла достал. Ничего не забыл. С огурцов он тщательно срезал шкурку. Поужинал. Проводник в белой, еще не запачкавшейся куртке принес два стакана чаю и вафель.
Сосед опять забежал, но единственно для того, чтобы взять из кармана плаща перочинный ножик. Присел на мгновенье, поговорил — об искусстве, литературе. О Евтушенко, Шолохове. Почему Шолохов новых романов не пишет, почему Евтушенко молчит? Вскочил, побежал.
Ночью Евгений Иванович не заметил, когда стало холодать, когда поезд из жары в стужу переехал, когда пересек экватор, собственно, не экватор — Полярный круг. Но и до Полярного круга за одну ночь не доехать, не говоря об экваторе. Да и граница между теплом и холодом едва ли была. Евгений Иванович в окно не смотрел, крепко спал. Если бы и смотрел, все равно на ходу, даже и не слишком ходком, не разглядишь, как листки на березах становились все меньше и меньше — то есть моложе — и зелень их ярче, свежей. Поезд начал путь летом, в жару; подвигаясь в пространстве на север, он во времени двигался вспять, возвращался в весну. Весною на севере зябко, особенно ночью. Даже и белой ночью.
Утром Евгений Иванович вышел в тамбур с вещами. Тут откуда-то взялся сосед по купе. Хотя на голове его не имелось волос, казался он встрепанным, с кроличьей краснотою в глазах.
— Вы уже выходите, Евгений Иванович? — сокрушенно воскликнул сосед. (Евгений Иванович удивился, откуда соседу известно имя его. Кажется, не обменивались визитными карточками.) — Ах, жалко, поговорить с вами хотелось…
— Что делать, — улыбался Евгений Иванович, — такая теперь поспешная жизнь. Даже поговорить некогда стало.
Поезд остановился не на первом пути, а где-то посередине. До перрона пришлось добираться вдоль встречного пассажирского. В привокзальном сквере чуть зеленел черемушный куст. Черемуха не распустилась, не зацвела. Дома, на даче у Евгения Ивановича, черемуха осыпалась неделю назад, уже зацвела рябина. Евгений Иванович погрустил, провожая черемуху, с ней он весну проводил, то есть — минул еще год жизни. Шестьдесят лет он справил давненько; дни рождения вообще не хотелось ему, с некоторых пор, отмечать и тем более — праздновать. Счет хотя нарастал, но как бы катился с горы, шел на убыль. Евгений Иванович обрадовался молодой, незацветшей черемухе — нечаянно подаренной ему сверх нормы весне. Но северная весна повещала о себе не только черемушным цветом: мела метель.
Евгений Иванович никогда ничего в дорогу не забывал; хотя он собирался в жару, по-летнему, но прихватил также и куртку на меху, с меховым воротником, с множеством застежек-молний. Из вагона он вышел в одном костюме, в белой рубашке, при галстуке. Зимний снежный ветер, пропахший паровозным, угольным дымом, сразу накинулся на него. Евгений Иванович куртку надел, натянул на большую свою, лобастую, седую, с залысинами голову мохнатый мягкий берет. И стал совершенно похож на человека творческой профессии, на художника. Только без бороды и без трубки в зубах.
Курить он никогда не курил, при случае ставил себя в пример курякам: «Если бы я курил, то такое здоровье, как у меня, едва ли бы сохранилось». Здоровьем Евгений Иванович обладал отменным, в свои шестьдесят с гаком лет не жаловался врачам и жене на сердце, на поясницу или бессонницу. Тело исправно служило ему, функционировало, исполняло работу жизни, постоянно радуясь ей. На дачном своем участке Евгений Иванович выстроил дом, сам срубил избу-пятистенку. Бревна таскал на плече; плечи его такие, будто природой назначены — бревна таскать. С одной стороны он пристроил к дому мастерскую-террасу, с другой стороны — гараж. По веснам вскапывал сад-огород, по осеням таскал из сада ведра с яблоками. Однажды зимой он жил в доме художников на берегу Балтийского моря. Как на всяком берегу, там имелись «моржи», купальщики в зимней воде. Евгений Иванович поглядел, тоже как-то разделся, разбежался по колючему снегу и льду и ухнул в январское море, нырнул и проплыл нисколько не меньше «моржей». Назавтра опять собрался искупаться, вообще хотелось ему стать моржом, но жена воспротивилась: «В твои-то годы к чему это ухарство? Можно ли рисковать?»
Скорым шагом Евгений Иванович пересек вокзальную площадь.
Метель дула в бок, большой плоский ящик парусил, привязанная к нему авоська с ботинками по земле волочилась: ростом Евгений Иванович невысок, руки у него длинные, как у грузчика, пальцы короткие, сильные, с четырехугольными ногтями. Дорогу ему указали патрульные, солдат и сержант, с загорелыми, свежими, весенними лицами, с красными повязками на рукавах. Они сказали: «Обратитесь в комендатуру, вон там за площадью».
Он обратился в комендатуру, капитан его выслушал и бумаги его прочитал: командировочное предписание, удостоверение Союза художников; фотокарточку разглядел, перелистнул, все прочел в отношении взносов; Евгений Иванович членские взносы всегда аккуратно платил. Капитан улыбнулся. Он за барьером сидел. Художник Шухов Евгений Иванович стоял у барьера. Он тоже улыбнулся. На дворе гуляла метель.
— Вам к пограничникам надо, — сказал капитан. — Я им сейчас позвоню. — Прежде чем позвонить, еще улыбнулся гостю и повинился: — Две недели у нас теплынь стояла, а вот задуло с севера. Вообще-то это у нас бывает…
— Я знаю, — сказал Евгений Иванович, — у вас тут такое уж дело…
Он в лицо капитану смотрел, ему понравился капитан. Именно лицо и понравилось: всю жизнь собирал он, коллекционировал, складывал в памяти лица. Когда Шухов смотрел в лицо человеку, то память подсказывала ему, куда, к какому разряду, разделу отнести это лицо, этого человека. Он подумал про капитана, что капитан, должно быть, долго служит на Севере, приучен к умеренности желаний, скудости впечатлений, к строгости и обязательности жизненного армейского уклада, к морозам, долготе зимних ночей, к бездорожью, болотам и комарам. В лице капитана художник прочел как бы сущность всей его жизни, ее волевое начало и аскетизм. Улыбка подчеркивала эти типовые черты северянина: лицо разом вдруг изнутри осветилось, будто расцвело; так мгновенно преображается Север, чуть проглянет весеннее солнце. «Очень русское лицо», — подумал Евгений Иванович. Лицо показалось знакомым ему, и раньше оно встречалось, запечатлелось в памяти… «Жизнь у них та же, распорядок в армии тот же, и Север тот же, — думал художник. — Жизнь формует людей, человеческие типы…»
— Пограничники вас ждут, Евгений Иванович, — оказал капитан, — они думали, что вы вчера прибудете.
— Да, да, да, — закивал, заклевал носом Евгений Иванович, — я собирался вчера… то есть, позавчера… Да, знаете, бывают дела, что и не оторвешься… Самое трудное — оторваться. Можно вообще всю жизнь сиднем просидеть, с делами-то этими…
— Это конечно, — сказал капитан, — у нас тут и то крутишься целые дни… А то и ночью поспать не дадут… Пойдемте, я вас провожу. Давайте ваше имущество.
— Спасибо, я уж сам, — заторопился Евгений Иванович, имущество подхватил. — Я к нему приспособился, к ящику своему… Наше дело такое, знаете — художники… Орудия-то производства всегда при себе надо иметь. На память нельзя надеяться.
— Я первый раз в жизни настоящего художника вижу, — простодушно сознался капитан.
— Настоящий художник не очень-то на людях показывается, — сказал Евгений Иванович. — Постороннее любопытство ему мешает сосредоточиться. Он куда-нибудь заберется в такое местечко, где нет ни души, сидит… Картины пишет.
Скорым шагом они пересекли железнодорожные пути. Такая походка у Шухова: шагал он некрупно, но споро, чуть семеня, подав вперед корпус, широкие, чуть обвисшие плечи, а еще дальше вперед выдвинув лобастую голову. Шеи у Евгения Ивановича почти что и не было.
— Вон за тем забором пограничники, — сказал капитан и откозырял.
Евгений Иванович попрощался с капитаном. Капитан ушел, а он еще некоторое время стоял. Совсем недолго стоял, но успел оглядеться. Увидел серое небо, серые низкие, нахохлившиеся дома, заборы, черную грязь на дороге. Неприютность, сырость, тяжесть этого мира стеснили ему на мгновение сердце. «Зачем приехал? — подумал Евгений Иванович, спросил у себя. И ответил: — Если бы сейчас не приехал, то уже — никогда. Больше времени не остается».
Он вошел в отворенные — для машин — ворота, по дощатым кладям пересек двор, толкнул дверь с дощечкой «Посторонним вход воспрещен». Навстречу поднялся опять-таки капитан, в шинели, перепоясанной портупеей, в зеленой фуражке. Он походил на первого капитана, на коменданта, но тот был штабной капитан, а этот строевой, или, точней, — пограничный, то есть лесной. Повыше ростом, чем комендант, постройнее, потоньше; лицо его напеклось на солнце. Откуда здесь солнце? Серым-серо все вокруг, из неба сыплется редкий, колючий снежок. От белого снега еще чернее становится грязь… Но капитан хорошо загорел, солнце его отыскало. На смуглом лице ярче синели глаза.
Пограничный капитан тоже понравился Шухову, может быть даже больше, чем комендант. Он прочитал бумаги Шухова, улыбнулся, сказал:
— Мы вас ждали вчера. «Газик» был начальника тыла. Сегодня придется с попутным транспортом отправлять. К сожалению, больше нет ничего… Ну-ка, соединись с Четвертым, — приказал капитан солдату — солдат было трое в дежурке, все трое откровенно пялили глаза на художника с ящиком, у каждого из троих на ремне висел плоский штык.
Один из троих подскочил к телефонному устройству, коммутатору, что ли, что-то куда-то воткнул, очень вежливо попросил:
— Ласточка, Ласточка, я — Перепел, я — Перепел. Будьте любезны, соедините меня с Четвертым… Товарищ капитан! Четвертый на проводе. — Солдат чуть заметно пристукнул каблуками своих кирзовых сапог и стушевался, ушел в сторону.
«Вот они, современные-то юноши, — подумал Евгений Иванович. — Со средним образованием… Солдаты, а с политесом: „Будьте любезны…“»
Капитан доложил Четвертому о прибытии художника Шухова, подвинул к себе его бумаги, вслух прочел, что написано в них: «…заслуженный деятель… для сбора материала и проведения бесед с личным составом… о задачах искусства на современном этапе… в свете решений…»
— Так что уж извините, Евгений Иванович, — сказал капитан, — легковых машин у нас, на перевалочной базе, нет, и нигде сейчас нет свободных. Придется уж вам на грузовой. Ну, машина новая, кабина просторная…
— Вы не беспокойтесь, — сказал Евгений Иванович, — я все понимаю, знал, куда еду. Не в первый раз. Помню, в тридцатые годы приедешь на границу, лошадку тебе дадут — и хорошо. А то и, как говорится, пешедралом…
Капитан с улыбкой выслушал Евгения Ивановича. Сам Евгений Иванович понял, что заболтался. Стал он примечать за собою эту не свойственную ему прежде разговорчивость и боролся с ней, как со всяким признаком старения, одергивал себя. Но не всегда вовремя примечал.
— Часов шесть проедете, — сказал один из солдат, хмурясь от смущения.
— А то и с ночевой бывает… — сказал другой солдат, супя брови.
Во двор как раз въезжали машины, такие большие, каких Евгений Иванович и не видал. Водители находились так высоко, что с земли им в глаза не заглянешь. Водители спрыгнули наземь, ростом они оказались вровень с колесами своих машин. Большими машинами управляли мальчонки в зеленых фуражках. Если когда-нибудь и брились они, то единственно для того, чтобы скорей выросли усы.
Капитан хотел помочь Евгению Ивановичу забраться в кабину, но не успел: Шухов ухватился за поручни, рывком подтянулся, сел, утвердился на широком, вместительном диване. Рукой помахал капитану и трем солдатам, которые вышли его провожать.
2
Едва миновали станционные грязные улицы, выехали на шоссе, на грейдер, едва побежали навстречу сосны, как с неба всю хмурость, всю облачность смыло, хлынул солнечный свет. По сторонам дороги засинела, зарябила, засверкала вода, не убралась еще в берега; многоводно, многоструйно, покрывая излуки, торили себе прямые русла весенние реки. «Застал весну — хорошо», — подумал Евгений Иванович. Хорошо ему было в высокой, просторной, сплошь остекленной кабине, как в корабельной рубке: все видно вокруг.
Водитель крепко держался за большую баранку, подымал острый, мальчишеский подбородок, ног едва хватало ему выжимать большие педали.
— Откуда сам-то будешь? — спросил водителя Евгений Иванович.
— Архангельский я, — сказал водитель, зыркнул глазами на соседа. Поговорить ему, видно, хотелось, но сам не решался начать. — Из-под Архангельска… Из деревни. Сначала в совхозе работал, на тракторе. Потом романтика потянула…
— Романтика, говоришь?
— Романтика. На целину подался. В Казахстан. В Павлодарскую область. Там курсы шоферов кончил. Теперь уже две специальности. Не помешает.
— Это хорошо, — сказал Евгений Иванович. — Не помешает.
— А вы что, прямо на заставы поедете? — спросил водитель.
— И на заставы тоже… хотелось бы.
— На заставы ехать, дак лучше на левый фланг, — сказал водитель. — Я там на одной служил. Там рыбы навалом. И красная тоже есть — кумжа. На других заставах тоже есть, только рыбаков полно, а на этой — никого. Туда не очень-то доберешься. Продукты на лошадях возят, во вьюках. Там два озера, верхнее и нижнее, а между ними протока. Водопад шумит, за километр слыхать… В дозор идешь, дак обязательно лося встретишь. И олени есть. С той стороны они к нам заходят.
— Водопад, говоришь? — спросил Евгений Иванович. — А застава-то далеко от водопада?
— Да рукой подать… А вы что, бывали?
— Тебя как зовут? — спросил вдруг Евгений Иванович.
— Валерой, — оказал водитель.
— Видишь, Валера, я точно не помню места, но, пожалуй, именно где-то там, на левом, именно, фланге. Два озера и протока. И водопад…
— Ну! — сказал Валера. — А вы что, картины рисовать будете или портреты?
— Картины я дома пишу, в мастерской, — сказал Евгений Иванович. — И здесь тоже пописать думаю… Этюды, для памяти…
— Когда пограничники в дозор с собакой идут, интересно нарисовать, — сказал Валера.
— Да, да… и с собакой тоже… — пробормотал Евгений Иванович.
— Вы начальнику заставы скажите, он вам лучших воинов выделит и собачку подберет. Собаки там есть — дай боже! Как лошади. — Валера уже обвыкся рядом с непонятным ему человеком, с художником. Некоторая даже ирония просквозила в его усмешке. Независимость, превосходство: Валера был командиром в кабине, в рубке могучего корабля. Начальник далекой заставы, некогда самый первый его начальник, теперь уж ему не власть…
«Ну да, — подумал Евгений Иванович, — современным юношам свойственна ироничность. Ироничность и романтика…» Современные юноши интересовали художника, как, впрочем, и современные девушки. Вглядываясь в них, он размышлял, что значат новые, неизвестные его молодости черты, выражения, манеры, фасоны, прически. Порою казалось, что облик нынешней молодежи существует отдельно от сути ее, содержания, подобно взятому напрокат театральному реквизиту: костюму и маске. Однажды он ехал в автобусе людного городского маршрута. В проходе стоял современный юноша, с перетянутой широким ремнем талией, с мягкой, покатой, женственной линией плеч, с гривой специально отрощенных выхоленных волос. Старушка, пробираясь к выходу, обратилась к длинноволосому юноше: «Девушка, на следующей выходишь?» Юноша промолчал. Старушка, в деятельной своей озабоченности и тревоге, опять тормошила стоявшего перед ней длинноволосого: «Девушка, на следующей выходишь?» Юноша повернулся к старушке, сказал негромко, но так, что услышал его весь автобус: «Я не девушка». — «Нашла, чем хвастать», — сказала старушка, как плюнула. Пошла работать локтями к выходу.
Евгений Иванович вспомнил эту историю, улыбнулся, взглянул на Валеру. Вся Валерина суть отобразилась на его лице, со вздернутым подбородком, с профессиональной цепкостью во взгляде и позе, как надлежит водителю дальних рейсов, с отроческой припухлостью губ. Валера понял улыбку соседа, как приглашение к дальнейшему разговору. Он повернулся к Евгению Ивановичу, сказал с радостным воодушевлением:
— Сто семьдесят три дня мне осталось служить. Демобилизуюсь — и на стройку. Куда-нибудь в Сибирь или на Дальний Восток. Романтика зовет. Наши многие воины туда уехали. Письма пишут. Две специальности у меня есть. Еще строительную получу. В наше время строительная специальность — это главное. Пригодится…
— Пригодится, — сказал Евгений Иванович. — Только ты вот мне скажи, Валера, ты поедешь на стройку в Сибирь — это хорошо. Воины тоже поедут в Сибирь… (Ему понравилось это новое звание: «воины». В его время красноармейцы были, бойцы, потом, позднее, солдаты, а теперь — воины.) А кто же домой поедет, в архангельское-то село?
Валера ничего не ответил, дорога пошла на подъем, завыл мотор. Когда въехали на пригорок, Валера вдруг надавил на сигнал. В утробе большого автомобиля родился неожиданно звонкий, певучий звук, как бы такт музыки в верхнем регистре. Идущий впереди, метрах в сорока, грузовик остановился. Из его кабины высунулся такой же, как Валера, белобрысый, с тонкой шеей, с востреньким подбородком парнишка.
— Витька-а!
— Чего-о-о? — отозвался Витька.
— Да та-ак! — крикнул Валера.
Он спрыгнул на землю, и Витька спрыгнул. Они, должно быть, соскучились друг без дружки. Постояли немного и дунули за кювет, там лакомились на кочках подснежной брусникой.
3
На длинной дороге Евгений Иванович наговорился с Валерой, и помолчать было время. Думалось хорошо. Новизна, мимолетность, раздерганность впечатлений минувших суток: переезд из зноя в метель, лысый попутчик, незацветшая черемуха, два капитана, неясность предстоящей дороги и огромность грузовика — все отодвинулось и улеглось. Нескончаемость, слитность лесов, прерываемых только реками да озерами, возбуждала в художнике предчувствие осуществления цели, то есть близость работы, творчества. Что любил в своей жизни Евгений Иванович Шухов, неизменно и неустанно, — так это леса. Сам выходец из лесной деревни, свои первые картинки-этюды он из лесу принес. Писал акварелью — опушки, елани, лесные реки, куртины, зелень берез и багровеющую на закате, медвяную, медную стену бора. Рисовал ежей, барсуков, зайцев, глухарей, росомах, медведей, волков, кабанов. Это он для ребят рисовал, иллюстрировал книжки ребячьи.
И казахстанские степи он тоже писал, полевые станы, вагончики, трактористов; в войну, на дорогах войны он писал пехоту, танки и пушки. Напрягаясь в постромках, по непролазным хлябям тащили пушки военные лошаденки. Он любил писать лошадей. В давние годы первым его заметным успехом явился альбом, посвященный коннице Буденного… Шухов ездил по белу свету, приноравливался к новой натуре, постигал ее — за походным мольбертом. Откуда бы он ни возвращался, всегда этюдник был полон акварелей, рисунков: камышовые чащи волжской дельты, сиренево-сизая вода у порогов венецианских особняков, и на воде, конечно, гондолы и гондольеры; небо Флоренции, Рим, фиорды Норвегии, Париж ранним утром.
Лучшим временем для работы Евгений Иванович почитал рассветное, раннее время, неудобное для зевак, ротозеев. Когда за спиной у него собирались зеваки, он раздражался, работа разлаживалась, кисть становилась неточной. Однажды в Венеции, когда по водным проспектам и переулкам плыли на лодочках, стрекоча моторами, к началу смены рабочие люди — им некогда рот разевать на живописца с мольбертом, — один из рабочих людей все же остановился возле Евгения Ивановича. По-итальянски спросил, откуда художник. Евгений Иванович понял вопрос и ответил: «Москва. Совьетико. Руссо». На лице венецианца отразилась мгновенная радость. Он сказал: «Коммунисто», — и ткнул себя пальцем в грудь. Он достал из кармана бумажник, оттуда вынул билет Итальянской компартии, протянул его Евгению Ивановичу, чтобы тот убедился. При этом венецианец говорил, что такую встречу надо отметить. Он говорил это не столько словами, сколько жестами, мимикой, сиянием глаз и зубов. Евгений Иванович понял и, хотя не имел привычки бросать неконченную работу и тем более выпивать по утрам, согласился пойти с итальянцем, раз уж выпал такой выдающийся случай. В это время вдруг дунул ветер, выхватил из рук итальянца его билет, понес по торцовой мостовой у края воды. Венецианец стремглав побежал за своим документом, но сразу поймать не мог: ветер шутил с человеком. Так и скрылся из виду этот утренний друг-побратим. Евгений Иванович снова взял кисть и закончил венецианский этюд.
Во Флоренции вышел случай иного порядка. Декорации те же: раннее утро, безлюдные улицы, бездонное небо, живописец с мольбертом. В этот раз живописца приметил господин с лоснящимся черным зачесом на голове, в надраенных черных ботинках, с черными усиками. Евгений Иванович не отвлекался, не выходил за пределы избранного поля зрения, но господина увидел и оценил, классифицировал, отнес его к известному разряду, про себя окрестил «жуком». Жука интересовала картина — предмет искусства, но не субъект, не художник. Он похаживал вокруг, склонял набок голову, прищуривался. Заговорил по-итальянски. Евгений Иванович понял, что жук одобряет его работу. В итальянской речи он уловил знакомое слово: «профессионало». В нем заключалась высокая похвала.
Профессиональность Шухов понимал как сумму всей прожитой жизни и главную ее ценность — итог уроков, усилий, сгусток опыта, умение делать хорошо. Когда-то, в самом начале, выпускник Академии художеств, он рисовал картинки для детских книжек. Главный редактор издательства детских книжек заказал ему иллюстрации к повестям Киплинга. И он испугался несоразмерности своих сил с такой величиной, как Киплинг. Шухов сказал: «Я боюсь, у меня не получится». — «У вас не может не получиться, — сказал главный редактор. — Вы же — профессионал».
И правда, у Шухова получилось. Он не забыл, до седин не забыл этих слов: «У профессионала не может не получиться»…