Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кладбище с вайфаем - Лев Рубинштейн на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мама плакала по вечерам. Партийный отец сердился: “Не устраивай панику”.

Числа девятнадцатого или двадцатого июня отца отправили в командировку в Ригу. В доме остались мама и мой брат.

Ранним утром двадцать второго маму разбудили звуки выстрелов и, как ей показалось, лязга танковых гусениц.

Она стала метаться по квартире, не зная, что делать. Брат мирно спал.

Через час примерно на грузовике, уже полном народу, заехал отцовский сослуживец, которому поручили эвакуировать офицерские семьи. Потом он ей признался, что вспомнил о ней уже тогда, когда они собирались уезжать. Хорошо, что вспомнил.

Она схватила сына в одеяле, из вещей успела взять часики, деньги и зачем-то — зимнее пальто. Пальто потом, уже в эвакуации, очень пригодилось, когда пришлось обменять его на хлеб.

Когда она уже залезла в кузов, из дверей дома выбежала квартирная хозяйка, еврейка, и прямо в кузов бросила большую кружку, в которой был большой кусок сливочного масла.

Когда машина стала отъезжать, хозяйка помахала ей рукой. Маме навсегда запомнился ее прощальный взгляд.

А кружку эту я хорошо помню. Она долго стояла у нас в доме и употреблялась как мера при готовке. В ней помещался ровно один литр воды.

* * *

Однажды, очень давно, когда нам с другом Смирновым было лет по пятнадцать, мы с ним ехали в автобусе. Естественно, зайцами. Потому что как же без мороженого.

На какой-то остановке вошли контролеры и стали проверять билеты. Дошла очередь и до нас. Мы опустили повинные головы и стали что-то лопотать про “потеряли билеты”. Причем оба сразу потеряли. Ну, обычное же дело…

“Сообщим в школу, — сурово сказал контролер. — Как ваши фамилии?”

Ну, это ерунда! Фамилии! Фамилии — это всегда пожалуйста!

“Моя фамилия Петров”, — честно сказал Смирнов. Контролер записал.

“А твоя?” — спросил он.

Мы со Смирновым только что прочитали по очереди одну и ту же книжку и беспрерывно ее цитировали, поэтому я без запинки сказал: “А моя фамилия Ильф”. Контролер записал.

Ну и номер школы мы на всякий случай тоже слегка изменили. Не сильно, нет. На одну лишь цифру всего лишь. Все-таки честные же ребята.

Так что вполне возможно (а скорее всего — нет), что в одну из московских школ было сообщено о злостных безбилетниках Ильфе и Петрове.

Это было давно, во времена цветущего литературоцентризма.

В нынешние времена мы бы, небось, в подобной ситуации к фамилии “Петров” тут же прицепили бы, допустим, “Баширова”.

Что, безусловно, свидетельствует об интеллектуальной деградации. Причем не только индивидуальной, но и общества в целом.

* * *

Молодым-то людям, небось, кажется, что популярный в народе пищевой продукт, называемый исконно русским словом “майонез”, и сам является беспросветно исконным вроде сбитня, киселя, щей, тюри и затирухи.

Но, представьте себе, молодые люди, что был он не всегда. По крайней мере, в том виде, в каком мы все его знаем.

В доме моего школьного дружка Смирнова не только никогда не готовилось ни одного кушанья, в составе которого даже гипотетически мог бы присутствовать майонез, но и само это слово было под негласным запретом.

А вот почему.

Смирнов-старший, рассказывал Смирнов-младший, вырос в деревне. Однажды, в середине тридцатых годов, когда старший Смирнов был уже взрослым парнем, в их сельпо завезли экзотическую новинку — банки с майонезом. И это при том, что годы были, прямо скажем, голодноватые, когда и хлеб-то был не всегда. А потому и майонез этот оказался в их селе чуть ли не единственным пищевым продуктом.

Удивительно ли, что майонез этот необычайно понравился местному населению. А Смирнову-старшему он полюбился до такой степени, что он съел подряд то ли пять, то ли шесть банок этого гастрономического чуда.

О том, что с ним было потом, он сам никогда не рассказывал, но самого слова “майонез” не только не произносил сам, но и не позволял произносить его в своем присутствии.

А Смирнов-младший втихаря, под разными, иногда явно надуманными предлогами прибегал к нам всякий раз, когда моя мама готовила салат оливье. Как он об этом узнавал, я до сих пор не понимаю.

* * *

Где-то в самом конце шестидесятых годов мы гуляли по зимней предновогодней Москве с моим тогдашним другом и однокурсником.

Мы были молоды и беззаботны. То есть я был совсем беззаботным, потому что был холост и не обременен хоззаботами. Он был чуть менее беззаботным, потому что был женат и даже имел уже к тому времени маленького сына.

А в этот раз забота у него была всего лишь, казалось бы, ерундовая — ему было поручено купить десяток яиц.

Поэтому, гуляя, мы с ним обреченно заходили во все попадающиеся по пути продуктовые магазины и, не обнаружив там никаких яиц, шли дальше.

И о чем-то, кстати, важном разговаривали мы тогда. Разговор наш был из тех, какие я люблю больше всего. То есть из разговора совсем не запоминалась его, так сказать, содержательная часть, зато хорошо и прочно запоминалась сама его атмосфера — легкая и в то же время значительная.

Шли мы себе, болтали, ритуально заходили в магазины. Яиц предсказуемо не было.

Продавщицы на вопрос о яйцах отвечали однозначно. А одна из них довольно раздраженно и даже с некоторым недоумением произнесла: “Да нет, конечно! Вы что! Яйца какие-то!”

Друг мой, выйдя из магазина, даже как-то немножко повозмущался: “Интересная вещь! «Яйца какие-то»? Как будто я пришел не в продовольственный, а в писчебумажный магазин!”

Лучше всего было в одном маленьком магазинчике на какой-то довольно заброшенной с виду, захудалой какой-то улице.

Когда мы вошли туда, мы увидели перед собой прилавок с весами, а за прилавком мы увидели продавщицу. Но не лицо ее мы увидели, нет. То, что мы увидели перед собой, сразу же лишило нас перспективы. Не только в переносном смысле, то есть перспективы покупки искомого пищевого продукта. Не только. Лишены мы оказались также и перспективы в самом буквальном смысле этого слова, потому что перспектива эта была безнадежно заслонена исполинской задницей этой самой продавщицы.

Нам бы развернуться и уйти подобру-поздорову, но мой друг решил зачем-то идти до конца.

Он начал покашливать, пытаясь привлечь к себе внимание работницы советской торговли. Сначала он покашливал довольно деликатно, но, не добившись никакого успеха, стал кашлять все громче и громче. Потом, уже не в силах остановиться, он в отчаянии решился на переход всяческих границ и радикальнейшим образом нарушил ее личное пространство. Впрочем, тогда таких терминов еще не существовало. В общем, он слегка шлепнул продавщицу по тому, что оказалось в поле нашего зрения.

Тут она сначала слабо зашевелилась, потом очень медленно развернулась фасадом в нашу сторону и даже открыла глаза, хотя могла бы и не открывать — разница была бы небольшой.

Мой приятель, ни на что, разумеется, не надеясь, но решив все же хоть как-то объяснить свое странное поведение, глупо спросил про яйца.

Продавщица сначала мечтательно улыбнулась и нежно произнесла: “Нет! Яиц нет. И вообще ничего нет”.

“Нет вообще ничего!” — повторила она уже громче и совершенно неожиданно рот ее характерно скривился, и она залилась горючими слезами.

Не зная, чем ей помочь, мы малодушно покинули помещение, после чего так же долго, как и безуспешно, пытались хоть сколь-нибудь рационально интерпретировать страннейшее это происшествие.

“Вот видишь, — сказал я, — сколько вокруг нас всего странного и удивительного. И если бы не тотальный продуктовый дефицит и не твои безнадежные попытки приобрести десяток яиц, мы никогда этого не увидели бы”.

Он со мной согласился, но и тут же завернул в следующий продмаг. Там яиц, разумеется, тоже не было.

* * *

Друзья и коллеги.

Мне вот что захотелось сказать на ночь глядя.

Мы все оказались в ситуации, когда почти все виды творческой энергии преобразовались волею исторических обстоятельств в энергию сопротивления. (Я сначала написал слово “сопротивление” с прописной буквы, а потом передумал. Надеюсь, понятно почему.)

Этот вид энергии нам всем хорошо знаком, потому что, строго говоря, любой творческий процесс именно этой-то энергией и питается. И каждый из нас знает, что для художника существование в условиях катастрофы — это существование естественное и по-своему комфортное.

Стратегию сопротивления каждый выбирает сам — в соответствии с персональным темпераментом, с особенностями собственной поэтики, почерка, походки.

Но сопротивление — по крайней мере, в моем понимании — это не горящие глаза, не сжатые челюсти, не раздувающиеся ноздри, не сжатые в карманах кулаки. Зачем нам хмурить бровки, выпучивать глаза и обвязываться разноцветными ленточками. Мы, слава богу, работаем от сети, а не на просроченных батарейках китайского производства. Мы, слава богу, мировая культура, а не какая-нибудь очередная луганская народная республика.

Сопротивление — это веселое и азартное занятие для людей, твердо знающих, что и Бог не фраер, и история не шлюха. Мы должны быть веселы и снисходительны, потому что мы правы.

А если мы что-то и платим, то это ведь такая чепуховая плата за немыслимое счастье знать друг друга, гордиться друг другом, читать, слушать, видеть друг друга.

* * *

Настоящий текст,

Задачей которого

Является не только манифестация

Его художественной самодостаточности,

( Хотя и этого вполне достаточно,)

Но и попытка определить,

Как много людей

И каким способом

Откликнутся на него.

PS

Примерно так написал бы я, если бы в семьдесят четвертом году был бы интернет.

* * *

Я, вообще-то, по идее, должен был бы это знать.

Но все-таки не знаю. Не знаю, как и когда получилось так, что личное местоимение первого лица единственного числа когда-то обозначалось первой буквой русского алфавита, а потом и по сей день — последней.

И, главное, зачем? Неужели всего лишь для того, чтобы школьные учителя многих поколений могли говорить язвительно: “Я — последняя буква алфавита”.

* * *

Уже не раз, не два, не три мы вновь и вновь поражаемся тому, как катастрофически обесцениваются значения тех или иных слов и как они на наших глазах самым драматическим образом лишаются смысла.

Ну, допустим, я наткнулся на зачем-то скопированное мною какое-то из очередных сообщений о трудах, делах и, главное, высказываниях нашего министра иностранных дел.

Сообщение выглядело так: “Он (то есть министр. — Л. Р.) заявил, что страны Запада одержимы русофобией, «которая выглядит как геноцид через санкции»”.

Сначала не вполне равнодушный к родной речи человек от души порадуется диковинному словосочетанию “геноцид через санкции”. Потом он, видимо, испытает необходимость заглянуть в толковый словарь, чтобы узнать, не существует ли случайно не известного ему до сей поры значения слова “геноцид”. Нет, бесполезно! Правды он не узнает, потому что ее, этой правды, нет не только в словаре, но нет ее и выше. А понять из всего этого и многого другого можно только одно: такое вот массовое истребление смысла на всех уровнях — как раз тот самый геноцид и есть.

И не ищите, кстати, в словаре и слова “русофобия”. Там вас только запутают. Потому что из контекста бесконечных и самых разнообразных словоупотреблений можно понять всего лишь то, что русофобия — это когда кто-нибудь подвергает даже осторожному сомнению исключительную правдивость представителей нашей непогрешимой власти, вместе и по отдельности. И не надо спрашивать, почему именно это следует называть русофобией и, соответственно, почему именно их следует именовать “Россией”. Никто вам это не объяснит. Это, как в известном анекдоте про “сол”, “фасол”, “вильку” и “тарельку”, надо твердо запомнить, потому что объяснить это невозможно.

“Огорчает только одно, — сокрушается одна знакомая, — что в наше время нет пера, сравнимого с Кафкой, Аверченко, Зощенко, Ионеско, чтобы описать окружающий нас абсурд”. А я думаю, что все перья, какие теперь требуются, в наличии есть. Дело тут в другом. Перечисленные “перья” описывали “абсурд”, творившийся на фоне внешне упорядоченной жизни, то есть абсурд скрытый, “нутряной”. В наши дни, когда абсурд нагляден и всеобъемлющ, мне кажется, у “перьев” совсем другая задача, едва ли не противоположная. А именно — упорное утверждение социальной, этической, эстетической нормы. “Нормы” не в сорокинском смысле, а в самом буквальном.

Я ловлю себя на том, что в последнее время все чаще употребляю слово “нормальный”. И всегда, конечно, рискую нарваться на законный вопрос, что именно я подразумеваю под этим словом. Или на еще более каверзный и, в общем-то, тоже законный вопрос, почему это я ощутил себя вправе решать, что нормально, а что нет.

Приходится быть готовым и к вопросам, и к ответам. И это хорошо. И хорошо, когда есть лишняя возможность объяснить, что когда я, например, употребляю выражения “нормальное общество”, “нормальное государство”, я под словом “нормальный” ничуть не подразумеваю “идеальный”. Идеального ничего нет, я знаю, спасибо, как говорится, что объяснили. Нет, идеал тут ни при чем.

Нормальным обществом я называю то, где многочисленные и неизбежные проблемы, глупости, подлости, ложь называются проблемами, глупостями, подлостями и ложью, а не становятся объектами национальной гордости и признаками самобытности.

Удивительно, но норма при всей ее кажущейся обыденности и доступности оказывается в наших пределах практически недостижимой. Поэтому ее все время приходится подменять то “величием”, то “суверенностью”, а то и вовсе какими-нибудь “славными традициями”.

Риск нарваться на неудобные вопросы — это риск скорее полезный. А вот другой риск — вполне опасный. Дело в том, что мы рискуем привыкнуть. Привыкнуть к беззаконию как к норме, к абсурду как к норме, к тотальной лжи как к норме, к насилию и жестокости как к норме. К катастрофическому размыванию значений слов как к норме. Нельзя к этому привыкать!

Необходимо помнить, что ненависть к современности и страх перед ней, какие бы формы и обличья они ни принимали, — иррациональны . И именно потому они столь соблазнительны.

И они, эта ненависть и этот страх, не молчат. Они не корчатся безъязыкие. Да, они косноязычны, но они говорят.

“Кто-то же должен в самом-то деле дать отпор наглому напору мировой цивилизации! — говорят они. — Кто-то ж должен сопротивляться ненавистной, разрушительной Норме! Кто-то ж должен сучковатым бревном улечься поперек истории. Так пусть это будем мы, если все другие такие продажные изнеженные слабаки!”

Нет, они не молчат. У них есть свои институты и, страшно сказать, аналитические центры. И совсем неважно, чем они там занимаются. Главное — это название. И главное, чтобы в названиях не было таких подозрительных слов, как “европейский” или “международный”. Заведения с такими названиями лучше бы как раз позакрывать — что явочным путем и происходит, — потому что все это попахивает “иностранным агентством”.

А все, что останется, лучше всего назвать чем-нибудь “военно-патриотическим” — это дело надежное. А делать там можно все что угодно. Хоть голышом бегать. Хоть какашками друг в друга кидаться.

Каждая эпоха характерна тем или иным официальным стилем, той или иной авторитетной эстетикой. Нынешняя вполне официальная эстетика — это так называемая попса, всепроникающая и все более агрессивная. Самые заметные политические или общественные мероприятия, включая президентские выборы и прочие “прямые линии”, осуществляются и, что главное, воспринимаются публикой по законам и правилам функционирования шоу-бизнеса.

Так и только так можно и нужно все это воспринимать, чтобы не спятить.

С некоторых пор для описания (а также объяснения) самых разных явлений нашей общественной, политической, культурной, художественной жизни необычайно удобной — в силу своей ограниченной ответственности — оказалась приставка “пост”.

Относительно недавно, например, многих заворожило словечко “постправда”, послужившее не только объяснением, но и в каком-то даже смысле интеллектуальным оправданием того удивительного факта, что в основе нынешней официальной риторики лежит тотальное и вполне демонстративное, ничуть не скрываемое вранье.

Ну и постнорма, конечно. Я бы ввел такое понятие, если его еще нет.

Потому что все чаще возникает ощущение, что все нынешние общественно-политические кошачьи концерты и собачьи свадьбы происходят после цивилизации, после какого-то гипотетического — в духе всевозможных антиутопий — Большого взрыва, уничтожившего все сложившиеся и худо-бедно усвоенные человечеством институции и представления о норме.



Поделиться книгой:

На главную
Назад