— Все создания богов прекрасны.
— Все да не все, — сказал я. — Ты на нее просто посмотри. Без обид, родная, ты не красавица.
— Зато обжора.
— Как Марк!
Я цикнул на вас обоих. Ты первый подхватил кусок яблока и принялся размахивать им перед своей черепахой так резко, что столкнул со стула Гая.
Тисиад засмеялся, мы с тобой тоже, а Гай стал мрачный и больше ничего не говорил.
Мы еще долго кормили черепашек, и они оказались такими обжорами. Когда мне надоело потчевать черепах, и я решил съесть последнее яблоко, Тисиад сказал:
— Никаких яблок до яиц. Перебьете аппетит перед едой. Во всем нужно соблюдать порядок.
Но настроение у него явно было знаменательное, замечательное и на редкость не занудное.
Я сказал:
— А можно мы проведем триумфальное шествие для Луция? Ну, знаешь, это же его пленные. Да и все равно кучу времени потеряли. А после полудня опять заниматься. А если сейчас пойти к Миртии, она может закуску подать. Короче говоря, сплошные преимущества.
— Ладно, — сказал мне Тисиад. — Все равно мне сегодня с вами не сладить. Проводите свой триумф. Но потом ты должен будешь выполнить больше заданий. Все нужно делать вовремя.
— Потом будет потом, — сказал я. Довольно легкомысленно с моей стороны. Я пожалел.
Тисиад временно удалился из наших жизней, и я сказал:
— Что ж, храбрый воин, требуется снарядить тебя правильно. Расшитой тоги, извини, не будет.
Ты расстроился.
— Венок будет.
Ты обрадовался.
— Нужна повозка для твоих пленников и колесница для тебя. Уж какая колесница будет, такая будет. Ромул на своем триумфе вообще ногами шел и не фырчал, и ты не фырчи. Дай мне заняться всем этим, сам отдыхай вместе с почтенным братом.
— Это я почтенный брат? — спросил Гай.
— Как ни удивительно, но да, — ответил я, по-моему, ловко передразнив Тисиада.
Я хотел устроить все хорошо, так, чтобы даже слишком хорошо. Взял тележку для фруктов, ослика со двора, корзину, хорошую веревку (ту самую, которую Миртия никогда не велела тратить зазря) и принялся сооружать нашу процессию. Черепахи — в корзину, тебе дорога в тележку для фруктов, Гай погоняет осла, везущего эту колесничку. Остался только венок, я сплел его тебе из жимолости, дабы не гневить богов, и ты все время чихал.
— Ну, — сказал я, надев венок тебе на голову. — В добрый путь, император.
Из начала сада мы последовали в его конец. Черепахи в корзине радостно копошились, успокоившись насчет своей судьбы, твои ноги не помещались в тележке, Гай ругался на осла, а я смотрел на произведение рук и мыслей своих, крайне довольный результатом.
Ты был таким счастливым и сильно сиял. Я думал, что мы трое похожи, одинаково кудрявые, одинаково глазастые, но в то же время такие разные. Твои плечи подергивались, и иногда ты хватал сам себя, чтобы остановить движение, которого не желал.
И чихал снова, очень смешной.
Гай своими бледными длинными пальцами тянул за уши осла, и осел недовольно взрерывал, тогда Гай отпускал его и целовал в макушку.
Процессия была торжественная. Я срывал цветы и листья, швырял их в тебя, и ты смеялся.
А какой мальчик не мечтает о триумфе, хотя бы и не совсем настоящем?
Пленники, впрочем, вели себя плохо, и ты иногда опасно наклонялся назад, поправляя их, чтобы они не выпали из волочащейся за тележкой корзины.
Я заметил, что Миртия и Тисиад наблюдают за нами из окна. И мне пришла в голову прекраснейшая идея.
— Следуйте далее! — крикнул я. — А я подготовлю награду за смелость нашему императору.
Тогда-то это слово значило только, что ты военачальник, наделенный соответствующими полномочиями. Теперь все потихоньку меняется, мне так кажется, история движется.
Я побежал на кухню, там девушки месили хлеб к обеду.
Одна из них, симпатичная, но уже не помню, как ее звали, сказала мне:
— Ты что здесь делаешь, обжора? Станешь толстым, некрасивым, девушки не будут тебя любить.
— Мой дядька говорит, что чтобы быть красивым надо много есть и много двигаться.
Между прочим, одна из самых мудрых и прекрасных вещей, когда-либо им произнесенных.
Девушка засмеялась, потрепала меня по волосам. Признаюсь тебе, прошли годы, и у нас с ней все было, и то-се, и пятое-десятое, и даже такое, до чего приличные люди уже не досчитывают.
А тогда она просто казалась мне такой миленькой, и я подумал: хочу ее укусить.
А она развернула меня и сказала:
— Иди-иди, когда сготовим все, тогда придешь.
Но я всегда был хотя бы и дурак, зато страшный хитрюга.
— Да нет, — сказал я. — Миртия сказала принести мед Тисиаду.
— Мед?
— К лепешкам.
Угадал.
Так что, мисочкой меня снабдили. Мы тогда жили на широкую ногу, и это была миска прекрасного, золотого, жидкого меда. Отличного меда.
Тисиаду, конечно, он никогда не достался.
Я чинно вышел из кухни и со всех ног понесся к вам, а вы к тому времени ушли во главе с ослом весьма и весьма далеко, в заросли ежевики. Триумф не удался, осел взбрыкнул, черепахи расползлись, а ты угодил прямо в колючие кусты, и Гай доставал тебя оттуда, а я жалел, что не научил тебя еще ругаться по-гречески, потому что меня самого не научили.
А потом я жалел тебя. Оставил миску на земле и принялся отряхивать тебя, листьями стирать кровь с коленок и локтей. Гай слюнями оттирал тебе щеки.
— Ну как ты весь порезался? — спрашивал я. — Как ты умудрился? Гай, прекрати слюнями, ты дурак?
— Катастрофа произошла, — сказал ты. — Столкновение двух зол: осла и Гая.
Одно зло оказалось сильнее и щипало листья деревца, названия которому я не знал. А вы все были в ежевичном соке, черном, как венозная кровь.
— Время для награды, — сказал я. — Гай, принеси миску.
Я взял на пальцы немного меда и помазал тебе ссадину на лбу.
— А в пасть можно? — спросил ты.
— В нос могу ткнуть, умник.
Ссадина покрылась золотом, кровь и ежевичный сок смешались с медом, черное под светлым, будто раздавленное насекомое в янтаре.
— Вот и все, — сказал я. — Вот твое золото, теперь ты — герой.
И, закончив триумф, мы улеглись под солнцем и передавали друг другу миску с медом. Наши руки были грязные, я смотрел на золотой мед, и, когда раздвигал пальцы, между ними образовывались золотые перепонки, в которые гляделось солнце.
— Клянусь, — сказал ты. — Ты когда-нибудь будешь гордиться мной!
Я горжусь тобой, братик.
Сильно-сильно.
Так же сильно, как мне досталось за краденный мед. Но я, честно говоря, не жалею ни капли. Медом мои руки пахли еще долго-долго, а его вкус я так никогда и не забыл. И то, каким жидким золотом он был на моих руках.
Ты ведь тоже это помнишь? Помнил?
Миртия, черепашья шея, лишила меня перекуса, а Тисиад отправил заниматься свазориями. Вы, ягнята, остались ни при чем, потому как миску умыкнул волк собственной персоной.
Погода, как и мое настроение, под вечер резко испортилась, и это задержало маму в гостях, а нас с Тисиадом на крыльце. Я вытягивал ноги, и струи дождя приятно барабанили по моим пальцам.
— Разве тебе не стыдно? Украл мед, — сказал он. Я пожал плечами.
Я часто подслушивал разговоры отца с дядькой. Они тоже любили воровать, правда, деньги и у государства свободных людей.
Я сказал:
— Это мед моей семьи, правильно? Значит, он принадлежит мне.
— Никогда не слышал, чтобы сын наследовал от отца мед.
— Если наследует пасеки, наследует и мед.
Тисиад пожал плечами. В наступающей темноте пятна на его носу казались каплями крови.
— В любом случае, — сказал Тисиад. — Не надо было так делать. Тогда бы тебя не наказали.
— А я бы еще раз так сделал.
— Боги услышат, что ты бесстыдный, и еще сильнее накажут тебя.
Я пожал плечами, сделал вид, что никаких богов не боюсь. Тисиад сказал:
— Ты знаешь, почему вести себя надо хорошо?
— Потому что боги дают милость тем, кто…
Но он покачал головой. Эти пессимистичные греки. Тисиад посмотрел в дождливый сад, на склоняющиеся под струями воды веточки вишни, на молитвенно припадающие к земле от ветра кусты жимолости.
— Для богов мы, может быть, лишь песчинки, изредка самые чудесные из нас достойны их внимания, а, может, недостоин никто, — сказал мне Тисиад. — Но твое сердце будет пустым и легким, если ты будешь делать хорошее и не будешь делать плохого. Ты станешь хорошо спать, и тебе нечего будет стыдиться наедине с собой. Безмятежность и душевный покой, вот твоя милость за хорошие поступки.
Я сказал:
— Знаю тогда еще одну милость — бессовестность.
А потом до меня, малость туговато, но вовремя, дошло еще кое-что. Я вскочил:
— Что? Песчинки? Мы?
За двенадцать лет своего крайне эмоционального существования я не оскорблялся так никогда. Я отшатнулся, едва не упал со ступеньки, скользкой-скользкой от воды.
— Я — это я! Я особенный! Они не должны думать, что я — песчинка. Я веселый и замечательный! Я такой талантливый и красивый! Почему я всего лишь песчинка? И разве они меня забудут? Забудут, потому что я ничего не значу?
Я и сам не догадался, когда расплакался, просто вдруг холодные капли на лице сменились очень горячими. Ни одна мысль прежде не причиняла мне такой боли. Я вообще не знал, что бывает такая боль.
Справедливости ради, в двенадцать-то годков нормально чем-нибудь так смертельно убиться. Но я и разозлился, разозлился страшно и сильно. Захотелось пнуть бедного и несчастного Тисиада, раскровить ему его красный нос.
— Разве это справедливо, что я песчинка? Зачем тогда вообще надо жить, если я ничего такого! Ничего особенного! И никто не любит меня!
— Ну-ну! — сказал Тисиад. — Марк, тебя любят родители, братья!
— А это тебе зачем, раз ты считаешь себя песчинкой?!
Меня уже было не остановить. Я сорвал с него его мудреный греческий амулет, и бросил ему в лицо. Амулет попал Тисиаду по носу, и под тусклым, хмурым небом кончик этого носа стал еще темнее, налился кровью.
— Марк Антоний! — крикнул он, но я побежал в сад, под дождь, такой маленький и глупый, что мне до сих пор стыдно.
Как же так, думал я, не хочу быть чем-то маленьким и незаметным, разве моя жизнь не значит ничего? Мне стало так одиноко и страшно в мире, который единственным росчерком нарисовал Тисиад. Я ненавидел этот мир — он был очень холодным, лишенным всякого смысла и выхолощенным. Легким, конечно, да, таким же легким и ненужным, как скорлупка от ореха. Я сел под яблоней в грязь и вцепился в свою буллу. Если эта золотая цацка должна была защищать меня от злых духов, значит хотя бы злые духи мной интересовались. Тогда я решил сорвать буллу, чтобы достаться злым духам. Голова же я, а? Невероятный умница.
Короче говоря, я сорвал ее легко — силы мне уже тогда было не занимать, и бросил куда-то в дождь и в грязь.
— Не хочу быть песчинкой, — сказал я. — Каким-то там ничем! Пусть греки будут ничем, если захотят! Я хочу быть всем!
Тут во главе с Миртией подоспели слуги и принялись меня поднимать. Миртия говорила, что я плохой мальчик, даже хуже плохого, я ужасный, чудовищный и невыносимый. И это она еще не заметила отсутствие моей золотой буллы.