О, как он просчитался!..
Бурнин пел три часа, не останавливаясь. Он пел бы и дольше, если бы публика не разбежалась. На окружающих это произвело устрашающее впечатление — как чайный стакан теплой водки с красным перцем. Даже старушка из первого ряда перестала махать руками. То есть она честно пыталась, но к середине второй песни выпала из транса окончательно и сидела, недоуменно вращая глазами.
Между песнями Бурнин читал стихи Баркова, чем расположил к себе леди лет пятидесяти пяти, всю в красных пятнах. Она тонко улыбалась и игриво подмигивала исполнителю.
— Итак, — сказал Шура, — мы приехали за три маковки и имеем творческий вечер Бурнина, который получили бы и дома на кухне. Занятно. — И пожал широкими плечами.
Трусливый конвоир «белой незнакомки» ретировался сам и увел «незнакомку», очевидно, в целях сохранения ее нравственности. Виталик сфокусировал все внимание на девушке Странника, а сам Странник нервно бегал в коридорчике и жестикулировал.
Потом публика, утомленная авторской песней, расползлась. Богатыри оседлали автобус и поехали к вокзалу. На следующей остановке вошли невесть как обогнавшие их Странник и его ученица. Им тоже нужно было в Москву. Виталик хищно улыбнулся и рассыпался перед девушкой, как бес. Он заплатил за ее проезд, он был куртуазен и остроумен, он уже почти добился успеха... Подавленный Широевский смотрел на это рассеянно, а потом вдруг на очередной остановке выскочил и выдернул свою пассию из автобуса, как редиску. Друзья долго смотрели, как он, волоча ее за собой, удирает по сугробам, взбрыкивая ногами, словно лось.
Длинно шаркая ногами, к ним на площадку подтянулся снизу юноша, обремененный рюкзаком. Бисерный хайратник и туманный взор изобличали его мгновенно.
— Вы не из пятидесятой квартиры? — спросил он радостным голосом.
— Из пятидесятой, — ответил Виталик.
Юноша отступил на шаг, бодро топнул, простер к потолку извилистую длань и громко выкрикнул:
— О, Элберет Гилтониэль!
— Зиг хайль! — в тон ему ответил Бурнин.
— Пятилетку — в четыре года! — произнес Морозов. Юноша попятился, не зная, как реагировать.
— Вы, простите, не из эльфов будете? — поинтересовался Виталик мягко.
Юноша ожил.
— Я — Дункан Мак-Лауд из клана Мак-Лаудов, — безапелляционно заявил он.
— Тогда вам следует пройти на кухню. Там уже имеется беременный хоббит и девушка — индейский вождь. В ее вигваме живет несколько скво, — сообщил Виталик.
Перепуганный юноша, словно боясь пинка под зад, проскочил мимо и вломился в квартиру. Он двигался так, будто шарниры его суставов были скреплены проволокой.
— Не дом, а Ноев ковчег, — пробормотал Морозов.
Бурнин смеялся и икал.
Первое время Виталик очень смущался, общаясь с подобными юношами и девушками. Казалось ему, что это нелепица — всерьез воображать себя эльфом. Позже Виталику довелось познакомиться с невероятными тварями, монстрами и упырями, каковые, однако, воображали себя людьми. Тут уж не до смущения, тут, знаете ли, страшно делается. Пусть лучше будут эльфы...
Все плотнее становилась занавесь метели. Стекло холодило лоб, и мысли рождались покойные. В том окне, через двор, тоже музыка, гости. Музыки нс слышно, но играет там старенький «бобинник». Звучит нечто старомодное — вежливый саксофон под фортепиано и ударники этак интеллигентно — п-ссс-п-ссс... И гостьи одеты в кремплен, а гости — в вельвет и джинсу с большими квадратными карманами. Стрижки «под Дассена» и «a la Babetta». А на тонконогом столике — рислинг, «Солнчев бряг» и какой-то пузатый ликер с кроманьонцем на этикетке. На окнах шелестит елочный дождь. Он рождает острые блики, один из них, отколовшись, застревает в краешке глаза и терзает его, а ты плачешь. Трешь глаз до изнеможения, а потом, выплакав эту маленькую блестящую боль, замечаешь, что успела истлеть «бобинная» лента, и вельвет истлел. «Под Дассена» уже никто не стрижется, и тонконогие столики сгинули с лица земли. Только случайно можно обнаружить в чьем-нибудь «глубокоуважаемом» шкафу пожелтевшее кримпленовое платье, все в огромных синих ромбах, с широким поясом и гигантской пряжкой из пластмассы.
Однажды Виталик подвел к подъездному окну хрупкое ясноглазое существо в берестяном хайратнике.
— Что это? — спросила она, ласково щурясь.
— Это мой шар с метелью внутри, — отвечал Виталик. — Он очень велик, не уместится на полке, зато его не надо встряхивать...
И они долго смотрели, как кружатся волшебные хлопья и как ложатся они на двор и детскую игрушечную избушку, — огромные кукольные снежинки, феи в белых платьях, сами себя очаровавшие... Как это было прекрасно и как давно!
А вечер тем временем разгорался и гас, пульсировал, вскипал и опадал, как пена.
— Переведи меня через майдан, — властно требовала Уна. Ей не подпевали. Пела она хорошо.
Однако они добрались уже до авторской песни, — подумалось Виталику. При желании они прекрасно обходятся без него — им весело и хорошо, а в подъезде у немытого окна стоит лишний человек, нелепый и смешной.
— Это только в добреньких сказочках мы в ответе за тех, кого приручили, — сказал «сосед». — Ты в безнадежном положении...
— Теперь пройду и даже не узна! аю... — пела Уна.
— Ты совсем расклеился, — сказал «сосед». — Но это непозволительная роскошь. Иди и продолжай свою игру. Предоставь истерики Агасферу. Он-то, по крайней мере, может вернуться обратно в Пермь. Куда денешься? Иди и играй.
вспомнил Виталик.
— Но-но, Есенин скверно закончил. И потом, что это за особенность у нескольких последних поколений — прикрываться цитатами? Вы же часами можете разговаривать одними только цитатами. Это явный моветон.
донеслось с кухни.
Наконец-то! Виталик рванулся в Квартиру и поспел как раз вовремя, чтобы вступить в нужном месте:
Песня называлась «Трубадур». Ей, собственно, и открывался репертуар их трио.
Виталик протиснулся на кухню и удачно уселся у ног Эштвен. Дивному «братцу» это не слишком понравилось, и он мстительно наступил Виталику на руку. Виталик сделал вид, что не заметил.
В кухне было душно. Испарения молодых тел, разгоряченных теснотой, усугублялись кипящим давно уже чайником. На запотевшем стекле был нарисован карикатурный уродец, в котором Виталик без труда опознал себя.
В расположении Виталика был еще один (помимо дивного «братца) минус — носки Широевского остро пахли — и отнюдь не «звездной пылью».
Широевский подыгрывал на флейте. Он случайно выплеснул на стол остатки чая из кружки, и этот чай по капле стекал Виталику за шиворот. Виталик знал, что если он встанет, чтобы вытереть клеенку, то обратно уже не сядет — «братец» обязательно этому воспрепятствует. Оставалось терпеть. Спиной Виталик чувствовал пальцы ног Эштвен — они шевелились, как злые зверьки.
Виталик видел, как под столом огромная ручища Алхимика оглаживает колено Эварсель. Сама Эварсель, туманно улыбаясь, ворошила волосы какого-то в кольчуге, одетой поверх тельняшки. Хозяин сидел в самом углу, прислонясь голой спиной к женщине-воину, изображенной карандашом на стене. Недавно прибывший МакЛауд с ногами забрался на подоконник и постоянно оттуда соскальзывал. От него до сих пор пахло электричкой.
В самом деле, где?
— А теперь — про лося! — затребовал «братец».
«Непременно надо будет дать ему в глаз», — решил Виталик.
загорланили все разом.
Потом все заметили, что ночь легла и метель за окнами сгустилась. Эльфы притихли, кто-то сбегал в комнату за свечами. Погасили свет.
Живые пламенные язычки облизывали чьи-то уши и подбородки, вынимая их из жирной темноты. И кроме этих язычков, все было неподвижно — даже «братец» перестал лягаться.
Было, наверное, даже хорошо. Но такова уж натура личностей просветленных и продвинутых — настоящая, тихая и строгая красота момента смущает их. И через несколько минут восхитительной тишины раздались привычные дурацкие остроты, буденновским жеребцом зарыготал Алхимик, и дивный «названый братец», громко впечатывая ноги, включил свет. Свечи, колдовавшие на столе и подоконнике, сразу сделались жалкими.
Эварсель решила, что ей необходимо прогуляться босой по снегу. У нее образовалась обширная свита. Энтузиасты прыгали по всей квартире, избавляясь от носок и колготок. Спустя минут пятнадцать суматошной возни в прихожей — опять рухнула вешалка — все они вынеслись прочь.
Уна внезапно устала до изнеможения. Приложив ко лбу тыльную сторону ладони, она ушла на «едину». За ней увязался некто волосатый в джинсах, расписанных шариковой ручкой. Хозяин отправился разбирать «почту». Шура, белый от ревности, засел за диссертацию. Он шелестел бумагами и преувеличенно сопел. Бурнин, ядовито улыбаясь, читал Юза Алешковского. А Эштвен, обнаружив, что «эльфийский братец» ушел с Эварсель, сказала Виталику:
— Проводи меня, пожалуйста.
Это было сказано тем уверенным и спокойным тоном, что почти всегда вызывает протест. Но Виталик сказал себе: «Раз я могу отказаться, то должен согласиться».
И они вышли в метель.
От самого подъезда по махровой скатерти снега перепуганно разбегались в разные стороны цепочки босых следов. Во дворе высился одинокий сугроб, под которым угадывалась легковая машина.
— Ты хорошо пел сегодня, — сказала Эштвен. Настроение ее было испорчено непостоянным «братцем».
Досаду нужно было на ком-то сорвать. Но сделать это надлежало тонко и эстетно — ноблес оближ. Виталик для этого плохо подходил: влюбленному идиоту плюнь в глаза — все божья роса.
— Мне нравится петь, — сказал Виталик, сделавший вид, что ничего не понял и не увидел. Эштвен, в свою очередь догадавшаяся, что Виталик только делает вид, не знала — возненавидеть ли его за это или отблагодарить.
Они шли по улице Адмирала Макарова. Тротуар был весь занесен, даже узкие колейки, протоптанные пешеходами, скрылись из виду.
— Ты всегда делаешь хорошо то, что тебе нравится, — произнесла она бесстрастно. Ей очень шла эта отстраненность, как и снежинки на ресницах. Именно так эльфы и разговаривают со смертными — с высоты своего пронзительного величия. Только с равными они хохочут, краснеют — становятся человечны.
Над феноменом эльфизма Виталик размышлял часами. Но так и не понял, откуда среди обычных людей появилось это странное племя «узколицых», похожих друг на друга, прекрасных, но чужих существ. Еще он не мог понять, как это самое пронзительное величие могло сочетаться со сварами, сценами мелочной ревности и пакостными интрижками.
— Мне нравится петь с тобой, — продолжал Виталик. Они с усилием проталкивались сквозь снегопад. А снег засыпал даже косые тени от фонарных столбов — только рваные края, загнутые кверху, торчали по обе стороны обочины.
— Мне иногда — знаешь? — даже жаль, что мы друг другу не подходим, — сказала Эштвен.
— Почему не подходим?
(Все ты лжешь, ничуть тебе не жаль...)
— Потому что я — капризная, самовлюбленная дрянь, — спокойно молвила Эштвен. Это вышло совсем ребячески, но она знала, что говорит правду, и ей эти слова казались страшными в своей простоте. Впрочем, по правилам игры они произносились в расчете на возражение.
(Ну и что?)
— А если все-таки подходим?
— О-о, как вы все упрямы...
(Кто это — «все»?)
— Но я настолько чиста, что тебе не хочется осквернять меня своим коварством. Как это патетично!
«Да не тебя, дурочка ты набитая. Чувства своего мне не хочется осквернять», — чуть было не сказал вслух Виталик, но это был бы явный фол. Пришлось удержаться.
С минуту он помолчал, а потом рассердился:
— Стоит только сказать правду такой, как она есть, — и сразу слышишь: «Патетика!» Пафос им, видите ли, мешает. Да провалитесь вы все с вашей иронией чертовой, парадоксиками и остывшими расчетливыми шуточками!
Эштвен слушала его с удивлением.
А Виталика неудержимо несло дальше:
— Вы искренность возвели во грех, а сами утонули в умственных безделушках. Любую чудовищную ложь, любую несусветную чепуху, любую ахинею наглую я могу вывалить перед твоим дивным родственником, Алхимиком или этим звездным мудилой. Лишь бы только она была иронична, лишь бы была прохладна и упакована в какую-нибудь интеллектуальную оболочку, — и сожрут! Не поморщатся! Я тут давеча развлекался — разсуждалъ при Алхимике об одном человеке, которого раньше и в глаза не видел. Ну, обыкновенно: тут побранил, там похвалил, пара каламбурчиков опять же... Сплетню сочинил. Психоанализа подпушал... А сегодня слышу — этот болван Алхимик пересказывает мои слова, но уже от своего лица. А, каково?