«А вас, товарищ подполковник, случайно не Сережей зовут?» — спрашивает меня мужчина.
«Сережей, — отвечаю. — А вы откуда знаете?»
«Ну, давайте знакомиться, — говорит мужчина. — Это вот, — показывает на старушку, — Зинина свекровь, это невестка, а я, значит, ей свекром буду».
Стою я и вспоминаю — какое же это родство: свекор, свекровь, невестка… И вдруг как палкой меня по голове! Да это же Сашки Антонова отец, мать и сестра…
Потоптался я на месте, огляделся. Портрет Сашкин по-прежнему на старом месте на стене висит. Молодой он на нем, не то что я — стариком за войну стал, половина головы седая.
«А Зиночка сейчас вернется, — говорит Сашкин отец. — Она к знакомой вышла, здесь неподалеку. Вы раздевайтесь пока».
Снял я шинель, потоптался еще немного, вытащил папиросы, спички.
«Я, говорю, опущусь вниз, покурю».
Поняли они, что не хочу я у них на глазах с Зиной встречаться, ничего мне не сказали.
Вышел я на улицу, закурил. «Что же это, — думаю, — у меня за любовь такая трудная? У людей все просто получается: встретились, полюбили, живут, радуются. А тут как в мясорубке все перемешалось. Может быть, кончать надо это дело, пока еще возможность есть? Сколько же можно сердце свое собственное топтать?»
А тут как раз Зина через двор идет. Подбежала, прижалась головой к груди, заплакала. Потом видит, что раздетый я, без шинели, все поняла.
«Прости, говорит, Сережа. Два дня, как приехали они. Не могла я никак тебя упредить. А с ними разговор у меня уже был, я им все объяснила. Пойдем».
Залился я весь кумачовым цветом, совестно мне стало от своих собственных мыслей. «Что же ты, — думаю, — сукин сын, от любви своей четвертый год бегаешь, как последний трус? Что же ты сам себе счастья не хочешь? Или не заслужил ты его?»
Про себя-то, как говорится, хорошо было так думать, а вот вернулись мы в квартиру, увидел я опять отца с матерью Сашкиных, и снова такое на душе сделалось, будто повис у меня немец на хвосте и вот-вот шарахнет по затылку из спаренного пулемета.
Вошли мы с Зиной в комнату. Познакомила она меня с ними. Сели мы. Старушка Пелагея Никитична, Сашкина мать, на стол собирает, а дочка ее, Наташа, помогает.
«Садись, Сережа, — говорит Зинин свекор Петр Филатович, — перекусим чем бог послал. С дороги-то небось проголодался».
Сели мы к столу — о главном не говорим. То да се — о пустяках всяких. Пелагея Никитична расставляет тарелки, ложки, плошки, а сама нет-нет да и проведет фартуком по глазам.
Поговорили мы о разных мелочах, потом достает Петр Филатович из буфета бутылку водки.
«Ну что ж, говорит, отметим по русскому обычаю возвращение солдата».
Разлил он всем, взял рюмку, поднялся. И мы все встали.
«Выпьем, — говорит Петр Филатович, — за победу над Гитлером проклятым, за гостя нашего дорогого и за все такое хорошее…»
Пелагея Никитична на Сашин портрет смотрит, и рюмка у нее в руке трясется, вот-вот упадет.
Ворохнул старик на нее глазом — отвернулась она от стены.
«Ну, выпьем», — говорит свекор.
Выпили, закусили, опять молчим. Петр Филатович по второй разливает.
«А теперь, говорит, выпьем за сына моего, за Сашку… — Дрогнул у него голос, и водка из рюмки на стол пролилась, — …и за всех, которые… головушки свои по фронтам сложили… чтобы мы, значит, с вами могли…»
Пелагея Никитична лицо фартуком закрыла — и в кухню. А тут, как на грех, Соня с улицы в квартиру вошла. Увидела меня — как закричит:
«Папа, папочка! Бабушка, смотри, папа приехал!»
Сестра Сашкина, Наташа, Сонечку в охапку — и на лестницу. А Петр Филатович — ох, крепкий мужик был! — отер слезу и медленно-медленно выпил за свое горе.
Ну, мне, конечно, никакая водка в горло не идет. Повернулся к Зине, а она на портрет смотрит, и слезы у нее тоже в три ручья по щекам бегут.
Помолчал немного Петр Филатович, а потом говорит мне:
«Ты, Сергей Степанович, не казни себя. Понимаю, что тяжело тебе сейчас, но виноватых здесь нету. Ты сам солдат, и по орденам твоим вижу — головой своей не один раз рисковал. А то, что живой остался, в этом твоей вины нету. Саньку моего, конечно, не воротить, ну а если уж любится вам с Зиной, так уж и любитесь и живите. Как говорится, бог вам в помощь!»
Налил он еще по одной.
«Мы, говорит, тебя, Сережа, знаем, нам про тебя и Саша писал, и Зина рассказывала. Человек ты, видно, хороший и Соне будешь отцом исправным, потому как Саше ты был друг и… все такое прочее».
Отвернулся он и, чтобы виду не показывать, что трудно ему, зовет Пелагею Никитичну:
«Мать, а мать? Ну-ка иди, выпей с нами по последней».
Подал ей рюмку и говорит нам с Зиной:
«За вашу удачную в дальнейшем жизнь…»
И почему-то горько-прегорько мне стало. Вспомнил я, как Саша Антонов меня из-под немецких мотоциклов на своем самолете вывез, и отскочила у меня внутри какая-то пружина. Смотрю я на Пелагею Никитичну и Петра Филатовича и думаю: «Милые вы мои, дорогие люди! И что же вы меня казните так большим своим русским сердцем? Да ведь вас обоих в золотую раму надо и заместо святых икон в красном углу поместить. Чтобы шапки перед вами люди снимали, чтобы молились на вас…»
Выпили мы по последней, закусили.
«Ну, мне по делам надо, — встает Петр Филатович из-за стола. — Раньше чем к обеду не ждите».
«Подожди, отец, — засуетилась Пелагея Никитична, — пойду-ка я вместе с тобой до рынка».
И ушли они, чтобы нас вдвоем оставить.
Сидим мы с Зинаидой Ивановной друг против друга, молчим. А капитан Антонов строго на нас со стены смотрит, хмурится.
«Ну, — думаю, — решать надо. Или так, или не так». Встал я, подошел к Зине, взял ее за руку. А она вся задрожала, головой затрясла:
«Не надо, не надо…»
«Вот что, — говорю я ей, — чтобы не думали ничего такого… Одевайся, и пошли в загс. И Соню сегодня же на мое имя перепишем».
В тот же день мы с ней все и оформили. А через неделю увез я ее вместе с дочкой на Дальний Восток.
4
Горы и горы…
По всему Усинскому тракту нет ни одного километра пути без видения зубчатой горной гряды за окном автобуса. Высокие, низкие, веселые, грустные горы. Как вереница прожитых лет, тянутся они по обеим сторонам дороги, и на каждой из них, какая бы маленькая она ни была, как и на каждой человеческой судьбе, лежит своя особая, неповторимая печать.
Вот хотя бы эта — неприступная, стройная, одинокая. Высоко вознеслась она над своим окружением. Строгие редкостойные леса замерли на ее крутых склонах, как войска в карауле. Грозная река неусыпно бурлит у ее основания, преграждая к ней все пути и дороги. Можно смотреть на эту гору издали, любоваться ею за несколько километров, но никогда не увидите вы на ней ни одного человека. Гора недоступна для людей, и они предпочитают восторгаться ею на расстоянии…
А вот эта — плоская, расплывшаяся, гололобая. Ее будто сплющила неведомая сила, будто на смех и назвали-то ее горой, такую неказистую и доступную. На ее пологих склонах нет ни деревца, ни кустика, солнце целыми днями печет ее ничем не защищенную голову; и кажется, что нет в ее судьбе ничего своего, примечательного, что всю свою жизнь она простояла где-то в стороне от бурных событий, которые волновали всю эту горную страну. Зато людям удобно на ней, и, проезжая мимо, вы можете увидеть на ее склонах отары овец, юрты и даже улицы целых поселков.
Зато уж вот эта славно пожила на своем веку. Смотрите — какая она вся разная, веселая, развороченная! И чего только на ней нет! И белые поля вечных снегов со стеклянными прожилками ледников, и яркие россыпи цветов, поражающие глаз причудливым сочетанием красок — голубых и зеленых, красных и черных, белых и оранжевых. И как стоит она! Вопреки всем законам и правилам — поперек всей горной цепи. И на разорванном трещинами челе ее как бы застыла бесшабашная улыбка. Смотрите, как торчат в разные стороны ее белые, сточенные временем известняковые зубы, как скалятся в улыбке ее красные гранитные клыки. Кажется, что все бури и ураганы пронеслись над ее головой, и она не отворачивалась от них, не спасалась, не берегла себя. Она бросалась навстречу грозам и смеялась над молниями, когда они жалили ее своими фиолетовыми языками. Она подставляла ветрам свою широкую, твердую грудь, она ложилась обвалами поперек рек — буйная, страстная, непокорная гора, непохожая на свою плоскую и боязливую соседку. Полной чашей испила она и горькую, и сладкую судьбу своей горной родины. Никогда не задумывалась она над своим внешним видом — она просто жила. И если нет на ней овечьих отар и поселков, то зато виднеются белые шатры геологических палаток. Обживать оседло такую гору опасно и неудобна, но именно по ее развороченной, разломанной, темпераментной и правдивой натуре можно точно определить, какие глубинные процессы шли в сердце всей этой великой горной Саянской страны.
…Когда долго едешь среди гор, начинает казаться, что путь твой лежит по следам грандиозных битв древних сказочных чудовищ, что чьи-то необузданные первобытные страсти бушевали некогда здесь, изломав, искрошив, искалечив землю.
И еще кажется, что горы — следы не просто былых сеч, что кто-то из сражавшихся — молодой и сильный, рожденный для добра и счастья, — отправился добывать это счастье и не добыл его, не дошел, пал в дороге под ударами непонятных злых сил, так и не узнав, что же это такое — счастье.
А может, это и было счастье — пасть по дороге к нему, в борьбе за него.
Горы и горы…
По всему Усинскому тракту нет ни одного километра без зубчатой горной гряды за окном автобуса. Высокие, низкие, веселые, грустные горы…
Ревет мотор на подъемах, вгрызаясь в неподатливую крутизну, поют тормоза на спусках, страхуя колеса от предательски уступчивой дороги, отливает кровь от побелевших пальцев шофера на поворотах, когда внизу распахивается манящая даль пропасти и когда малейшее неверное движение руки грозит неминуемой катастрофой.
И невольно оживает в памяти горная дорога твоей собственной жизни: упорные подъемы к высотам добра и справедливости, к вершинам идеала, стремительные спуски на дно житейского моря, в бездонные пропасти страстей, в ущелья увлечений, куда затягивает незаметно и порой без возврата, — все опасные и неожиданные повороты твоей судьбы, твоей суровой, твоей тревожной и радостной, неотделимой от тебя самого, не заменимой ничем другим, твоей и горькой и сладкой судьбы.
Мне бы хотелось, чтобы на одном из самых опасных участков Усинского тракта был поставлен памятник Неизвестному шоферу. Пусть говорит он не только о мужестве и отваге тех, кто ежедневно совершает рейсы за Саянский хребет, в далекую Туву, на родину могучего Енисея. Пусть напоминает он каждому проезжающему мимо, что всегда, даже на самом опасном и неожиданном повороте судьбы, найдется неизвестный пока еще друг, у которого рука не дрогнет перед пропастью, который в решающую минуту жизни не сделает неправильного движения рулем.
Наш автобус спустился в долину, и несколько десятков километров нам предстояло проехать по ровной и спокойной дороге, без крутых поворотов, без подъемов и спусков. По обеим сторонам шоссе, то сужаясь чуть ли не до пятисот метров, то расширяясь до маячивших на горизонте синих гор, тянулась однообразная серовато-бурая, дымчатая тувинская степь. В небе парили ястребы и кобчики. Возле дороги то справа, то слева рыжими свечками вспыхивали маленькие и смешные фигурки сусликов. Привлеченные шумом мотора, они выскакивали из своих нор и тут же вставали на задние лапки, словно хотели сразу же, не теряя времени, установить, какого типа и с каким грузом в кузове идет машина.
В отличие от гордых пернатых хищников, которые поддерживали свое существование таким хотя и благородным, но в общем-то старомодным способом, как охота, суслики жили более современной жизнью. Целыми днями они околачивались возле дороги в надежде поживиться каким-нибудь добром, упавшим с проходящих машин. Наиболее сытые дни выпадали на их долю, очевидно, во время сдачи хлеба, когда через борта тяжело груженных машин сыпалось на дорогу зерно. В такие «урожайные» дни шустрые рыжие зверьки, по всей вероятности, делали довольно солидные заготовки. Но у сусликов был один общий недостаток — они плохо разбирались в сельскохозяйственном календаре. Поэтому всякий раз, едва только заслышав тарахтенье машины, они мчались из своих нор к шоссе, не ведая того, что до уборки еще очень и очень далеко. И только самые опытные и прозорливые догадывались приподняться на задние лапки, чтобы убедиться в том, что жатва не скоро и не стоит лишний раз понапрасну бегать к дороге.
В пути наглядно узнаешь историю земли, по которой путешествуешь. Вот виднеется вдали несколько унылых, покосившихся юрт, и от них, словно посланец далекого кочевого прошлого, трусит на низкорослой лошаденке к шоссе сгорбленный старик арат.
Но проходит полчаса, и возникают за окном свежесрубленные дома новых деревень. По улице катит кавалькада тракторов. Ими небрежно управляют дети того сгорбленного арата, который по стариковской традиции все еще живет в юрте. Небрежность эта понятна — кого удивишь трактором в век космических полетов!
И я не боюсь быть банальным: в такие минуты, когда видишь подобную смену времен и жизненных пластов, кажется, что едешь не по боковой, а по главной дороге жизни, на которой ничего не может оставаться неподвижным, застывшим, на которой все подлежит обязательным изменениям и движению вперед.
И, может быть, только горы, только одни они остаются без изменений. Горы все те же. Как и тысячи, как и много-много тысяч лет назад, когда здесь не было еще и следа человека, они все так же стоят напротив друг друга, словно остановились для того, чтобы сказать друг другу что-то очень серьезное и важное, да так и не вспомнив, остались стоять навсегда в этой нерешительной, удивленной позе.
Может быть, горы остаются без изменений потому, что горы почти вечны, потому, что горы горды — ведь они доступны немногим, потому, что горы неподвластны законам тления, как неподвластны этим законам большие человеческие чувства.
После очередной остановки мой сосед снова повернулся ко мне:
— Надоел я вам своими излияниями?
— Нет, нет, что вы, наоборот!
— Ну, слушайте дальше, а то скоро приедем.
На Дальнем Востоке прослужил я еще пять лет, а потом пришлось уйти из военной авиации. Техника стала меняться — увеличились скорости, поднялась высота полетов. Нашли у меня врачи кучу всяких болячек — война, она все-таки сказалась.
Одним словом, ушел я на пенсию. Посидел год на земле — не могу! Тянет в небо. Снова пошел на комиссию. Видно, за год отдохнул, подлечился: признали годным для полетов. Да и лет мне в ту пору немного было — тридцать восьмой всего.
Но в боевую часть мне, конечно, ходу уже не было. Попал я в гражданскую авиацию. Подучился, потренировался — и ничего, летаю себе. Помолодел даже.
А личная жизнь сложилась вот как. Зинаида Ивановна и Соня все время со мной жили. Переводят меня с одного места на другое, ну и они тоже едут. Так и катались с аэродрома на аэродром. А должен вам сказать, быть женой или дочерью летчика — дело нелегкое. Каждый день ожидание, тревога. И вот привязались ко мне и Сонечка, и Зинаида Ивановна очень сильно. Да и они мне стали роднее всяких родных. Бывало, заберешься чуть не под самые звезды, а сердце твое там, на земле, рядом с ними.
Конечно, пока я на военной службе находился, тяжело было им. Для Зинаиды Ивановны кругом воспоминания о прежней жизни с Сашкой, друзья старые иногда встречались. Соня же, когда узнала про отца (подросла она, я ей всю правду рассказал), сначала два дня ни с матерью, ни со мной не разговаривала. Потом подошла к нам ночью, поцеловала. «Простите, говорит, папа и мама». Но после этого задумчивая стала. Иногда видел я, как подолгу следила она за полетами. Горевала про себя, молча, нам ничего не говорила. Одним словом, пока жили мы в военных городках и на аэродромах, была в нашей жизни неловкость какая-то. Слишком многое о капитане Антонове напоминало.
А когда перевелся я на гражданку, забылось все, сгладилось. Кончила дочка семилетку, потом педагогический техникум. А меня к тому времени перевели работать в Туву, в город Кызыл. И дочка вместе с нами поехала. Получили квартиру, живем хорошо, дружно.
Ну, а время-то идет. Мы стареем, молодежь подрастает. Стала и Сонечка наша барышней, с молодыми людьми начала встречаться — кино, танцы, все как положено. Я ее воспитал хорошо — с уважением к старшим. Она и со мной, и с Зинаидой Ивановной всеми своими сердечными тайнами делилась. Но с матерью, конечно, больше. И не потому, что она родная, а я неродной. Такого различия Соня никогда не делала. Просто, как говорится, они по женской линии лучше друг друга понимали. Это ведь естественно.
Как-то раз приходит Сонечка вечером домой и говорит:
«Папа, мне с тобой поговорить нужно».
Вышли мы во двор, сели на лавочку.
«Папа, — говорит она, — я замуж выхожу…»
«Так, говорю, дело хорошее. Ну а кто жених-то? Чего же ты его прячешь?»
«Да он, отвечает, стесняется».
«Ну пускай уж смелости наберется», — говорю.
На следующий день приходят вдвоем. Познакомился я с ним. Николаем зятя моего будущего звали. Смотрю, парень скромный, но представительный. Высокий, плечистый, лицо спокойное, руки тяжелые, рабочие руки. Видно, не первый год трудится самостоятельно. Одет прилично, лишнего не допускает и держит себя с достоинством. Нам с Зинаидой Ивановной уважение сделал: ей букет цветов преподнес, мне — бутылку вина.
Сели мы к столу, разговорились. Рассказал он о себе: работает механиком на автобазе, заработок приличный, в армии уже отслужил и так далее. С Сонечкой у них давно любовь, между собой они уже решили, что вместе будут, только вот родителям боялись открыться. Я смотрю, Зинаида Ивановна моя слушает с таким видом, будто все это ей известно. «Значит, Соня матери давно обо всем рассказала, — подумал я, — одного меня в неведении держали». И стало мне от этой мысли не по себе. В своей семье почувствовал я себя вроде бы на отшибе.
Сонечка за женихом ухаживает: то полотенце ему чистое на колени положит, то закуску ближе пододвинет, то тарелку сменит. Зинаида Ивановна ей помогает. Все это понятно — жених первый раз в дом к невесте пришел, надо же принять человека. Ну а в мою глупую башку обида заползает. «Вот, — думаю, — я уж и не нужен стал, меня уже не замечают». Ревновать начал.
Свадьбу сыграли, конечно, не очень пышную, но не хуже, чем у людей. Пригласил я товарищей по работе. Соня и Николай своих друзей позвали. Гуляли два дня.
Стали молодые жить у нас: одна комната им пошла, другая нам с Зиной. Жили они дружно, весело. Николай магнитофон купил — парень он был грамотный, в армии в радиолокации служил. Пошли песни, музыка, джаз. Все вроде бы хорошо. Но только стал я за собой одну особенность примечать. Казалось бы, ничего Сонин муж худого мне не делал, но у меня к нему неприязнь какая-то появилась. То ли дочку я ревновал, то ли еще что… Словом, парень он был неглупый, понял, что, пока не поздно, разъезжаться нам надо, чтобы отношения добрыми остались.
Однажды вечером заходит он к нам в комнату — я один дома был.
«Надумал я, говорит, Сергей Степанович, в район перебираться. Дают квартиру отдельную и место хорошее — главным механиком гаража».
«Ну что ж, отвечаю, правильно надумал. Люди вы взрослые, специальность у обоих есть, вполне можете самостоятельно жить. И чем раньше начнете, тем лучше для вашей семьи будет.
А то, знаешь, пословица есть: дети до тех пор дети, пока с родителями живут».
Он помолчал, потом взглянул на меня прямо и спрашивает:
«Сергей Степанович, дело это прошлое, поскольку решили мы теперь врозь жить. Но все же скажите, за что невзлюбили меня?»