И вдруг вижу — Зинаида Ивановна навстречу. Поначалу мы с ней даже не поверили, что это наяву. Взяли друг друга за руки.
«Это вы?» — спрашивает она.
«Конечно, я, — отвечаю, — кто же еще?»
Оказывается, она сама родом была из того города, у нее здесь родители под немцем оставались. Сашкины родители тоже где-то неподалеку в деревне жили. Они с Сашкой тут и познакомились.
Приехала она домой, а жить негде, все разрушено. Остановилась временно у тетки. Пошли мы с ней в горисполком.
«Ищите, говорят, сами себе жилплощадь. Найдете — приходите, ордер дадим».
Подыскали мы в деревянном доме на втором этаже две комнаты, ну, и поселил я ее туда с Соней. Попросил ребят из хозяйственного взвода ремонт сделать — стены подкрасить, полы подправить. Она сама все вымыла, вычистила, выскребла — очень аккуратная была женщина.
А тут и родители ее обнаружились. Брат в партизанском отряде погиб, а отца с матерью немцы в заложники забрали. Отец от нервного потрясения ослеп.
Стал я заходить к Зинаиде Ивановне на новую квартиру. Как день не побуду — тянет, да и все! После боев и госпиталей, знаете, как в домашней обстановке побыть хотелось? Придешь, бывало, радио послушаешь, с Сонечкой поиграешь. Она все папой меня звала…
И вот в эти месяцы, когда часть наша там стояла, влюбился я в Зинаиду Ивановну. Добрая она была, ласковая, заботливая, как мать родная. А я парень был молодой, никогда у меня ничего такого не было. Одним словом, чувствую — сердце до краев только мыслями о ней одной и заполнено. Хотел я было ей обе всем сказать, пришел к ним домой, но как глянул на Сашкин портрет на стене, так язык у меня и отнялся, и ушел я безо всякого разговора и даже не попрощавшись. А на следующий день подал рапорт командованию, чтобы отправили на фронт.
Ну и началось тут одно за другим. Прибыл в боевую часть, получаю машину. Пять вылетов — никакого результата. Несколько раз секунд по десять немца в прицеле держал — все мимо и мимо. И в воздухе я стал себя как-то неуверенно чувствовать. Вроде бы машина слушаться перестала. Один раз чуть товарища по звену не подвел. Вызывает меня командир полка.
«Что с вами? — говорит. — Опытный боевой летчик, полная грудь орденов, а работаете как курсант!»
Ох, разозлился я! Пошел, сел в машину, прошу разрешения на свободную «охоту». Разрешили. Поднялся в воздух. «Ну, — думаю, — сколько ни встречу фашистов, все равно нападать буду». Ну и нарвался на аса. Зажег меня немец, да еще и в голову ранил. На высоте две с половиной тысячи метров потерял я сознание…
Очнулся в госпитале. Весь в бинтах, в гипсах, руки-ноги переломаны, да еще вдобавок отнялась у меня речь от контузии при ударе о землю.
Очень я был плох в то время. Совсем было уже на тот свет собрался… И вдруг приезжает в госпиталь Зинаида Ивановна. Как уж узнала она про мое ранение?.. Видно, ребята из полка написали. Только дежурила она около меня и день, и ночь и все говорила, говорила — помирать отговаривала.
И отговорила. Выходила своими руками. Второй раз меня от смерти отвело. И всё они, Антоновы. Сначала Сашка, потом Зинаида Ивановна. Вот лежу я в палате и думаю: «Как же благодарить я их буду, какой монетой отплачу?»
Скоро ноги у меня стали двигаться, вставать мне разрешили. Гуляем мы с Зинаидой Ивановной во дворе госпиталя. Она мне про дочку, про себя рассказывает, а я только головой мотаю, как конь незаузданный. А на сердце у меня — ой, что творится!.. И благодарность, и любовь, а сказать ничего не могу.
И стал я тут психовать по ночам. Главный врач подошел однажды утром к моей койке, посмотрел на меня, потом на Зину и, слышу, говорит ей:
«Придется вам уехать…»
Я как застучу костылем по кровати — чуть ли не весь госпиталь сбежался. Уговорили главного врача разрешить Зинаиде Ивановне еще на два дня остаться.
Ходит она по палате, шею свою лебединую высоко держит, и смотрят солдатики раненые на нее как на богиню. «Вот, — думают, — любовь — жена к мужу в госпиталь приехала». И никто не знает, что не жена она мне вовсе.
Как уж я эти два дня говорить старался научиться, и вспомнить страшно. Постарел, наверное, лет на десять. Все мычу и мычу. И ничего не получается. «Эх, — думаю, — что ж у меня за судьба такая?! Первый раз полюбил, а сказать про любовь свою не могу. Ведь уедет она, так и не узнает про мои чувства. А замок ей на сердце не повесишь, женщина она молодая, здоровая…»
И все мычу я, мычу…
Сестра наша дежурная, видно, догадалась женским своим понятием, в чем тут дело, и сует мне карандаш с бумажкой. «Напиши, говорит, ей, что сказать-то хочешь». Полыхнуло у меня все внутри. Карандаш я этот пополам — и в окно. А мысли, словно черти, перед глазами прыгают: «Об этом кричать, петь надо! А когда про любовь на бумажке царапают, кому же такая любовь нужна?»
Прошли эти два дня последние. Я глаз ни на секунду не сомкнул. Встану, бывало, ночью и брожу по госпиталю, разговаривать учусь. И не то чтобы уж вообще разговаривать — хоть бы слово одно, самое главное, говорить научиться…
А коридоры у нас тогда все койками заставлены были, на фронте наступление большое началось. Хожу я, стучу костылями, а ребята забинтованными головами вслед за мной крутят, шепчутся. «К летчику, говорят, к герою, жена-красавица приехала, а его в горло ранили, немым на всю жизнь останется. Вот и психует». А я хоть и не герой, но слова эти мне все равно как солью по открытой ране. «Неужели, — думаю, — так и не скажу я ей ничего, так ничего не узнает она про мои чувства к ней?»
Зашел я в умывальник, встал перед зеркалом, открыл рот и давай себя за язык тянуть. «Что же ты, — думаю, — Черт Иванович? Когда не нужно было, болтал без умолку, а вот теперь, когда необходимость самая крайняя, молчишь, как последняя рыба?»
Вот за этим занятием и застал меня старшина один, старик, на первом этаже у нас лежал. Рукав еще у него, помню, пустой в карман засунут был. Отнял он у меня руку от языка, поглядел мне в лицо и говорит:
«Да, сынок, глаза-то у тебя болеют, кричат глаза у тебя, горюют. Только ты много-то не расстраивайся. Баба у тебя хорошая, любит тебя — видишь, приехала, дороги не побоялась. Еще все образуется, детки у вас будут. Деток-то еще нету?»
Я головой мотаю, — какие еще, к черту, детки! А старшина все успокаивает меня.
«Ничего, говорит, сынок, это дело наживное. Будут еще и детки».
Одним словом, до самого рассвета я в коридоре костылями стучал. Мычал, мычал, так ни до чего и не домычался. Пришел в палату, упал на койку и забылся.
А утром приходит Зинаида Ивановна прощаться. Посидела, помолчала, взяла мою руку. И чувствую я, что и у нее сердце ко мне проснулось. И вижу — в глазах у нее как бы упрек мне: что же ты, мол, разбудил, позвал, а сам молчишь?
Тут-то как раз и слова нужны, чтобы помочь чувству, поддержать его, попросить, чтобы подождало, чтобы не уходило, не торопилось, — может, еще и образуется все…
Сел я на кровати, «зажал» сердце в кулак и давлю из себя слова. А она встала, провела ладонью по голове моей и говорит, как приговор читает:
«Не надо, Сергей Степанович, не мучайтесь сами и меня не мучайте. Поправляйтесь. До свидания. Будете в нашем городе — заходите».
И почувствовал я, брат ты мой, что весь я сам из себя через горло вслед за ней ухожу, остается здесь на койке только кожа моя да кости. Рванулся я к ней и… заговорил.
И такую я тут чушь понес (ребята потом рассказывали), что ничего и разобрать нельзя было. Но самое главное слово — что люблю ее, я сказал, и Зинаида Ивановна все услышала и все поняла. Закрыла она лицо руками, заплакала.
«Ничего, говорит, я вам, Сережа, пока сказать не могу, прощайте!»
И выбежала из палаты.
А я все говорю и говорю, и все слова, которые знал, вспоминаю. Песни петь начал. Сбежались врачи, сестры, смотрят на меня, охают, ахают, удивляются. А главный врач пришел, постоял около моей кровати и говорит:
«Ничего странного в этом нет. Еще в древности было известно, что это лекарство сильнее всякой медицины».
А я все говорю и говорю, песни пою…
С того дня стал я выздоравливать. Ем по три порции, на зарядку первый выбегаю, всякие микстуры пью подряд.
Через полтора месяца выписался я из госпиталя и бегом на аэродром. Уговорил каких-то транспортных летунов сесть специально в том городе — самолеты гражданские туда еще не ходили. Ребята хорошие попались, с понятием, посадили меня прямо возле шоссейной дороги. Я на попутную машину — и в город. Еду, ветер в лицо дует, а на сердце у самого как на Первое мая!
Подъехал к дому, где Зинаида Ивановна жила, вещмешок на плечо — и на второй этаж. Захожу, никого нет. «Ну и ладно, — думаю, — так даже лучше». Стал я подарки из мешка выкладывать — для Сонечки в одну сторону, а для Зинаиды Ивановны в другую. Разложил все, причесался, хожу по комнате, улыбаюсь. «Вот, — думаю, — сейчас им сюрприз будет».
И вдруг остановился сразу, будто прибили меня гвоздем к полу. Увидел я Сашкин портрет на стене, тот самый, который еще в Сызрани висел. Смотрит на меня капитан Антонов из-под сердитых бровей, хмурится — недоволен.
Отошел я к окну, открыл форточку, расстегнул воротник.
«Что же ты, Сергей, делаешь? — говорю я сам себе. — А тебя найдет пуля, и другой после тебя войдет в эту комнату, каково тебе будет там, в земле, лежать? Да если он еще при жизни другом твоим назывался и в верности тебе обещание давал?»
Посмотрел я еще раз на Сашкину фотографию. Вспомнился мне тот день до войны, когда мы с ним на удостоверение личности фотографироваться ходили, как потом пиво пили, на лодке катались…
Взял я фуражку, шинель и пошел куда глаза глядят. Иду по улице и думаю: «Ну в чем я виноват? За что меня судьба наказывает? За то, что полюбил первый раз в жизни по-настоящему? Да разве за любовь голову секут? Как же быть? Ведь фотографию со стены не снимешь — Соне он все же отец… И будет мне эта фотография всю жизнь острым ножом возле сердца стоять».
Дошел я до почты и написал Зинаиде Ивановне письмо. Рассказал про наш уговор с Сашкой, про сегодняшний свой приезд.
«Даже не знаю, как быть, — пишу. — Вас я, Зина, полюбил очень крепко, и чувство у меня к вам настоящее. Но бывать мне сейчас у Вас нельзя, потому что Саша мне был большой друг, он меня от смерти спас. Я себе потом этого всю жизнь не смогу простить. И не бывать у Вас тоже не могу… Дал я Александру слово, что буду о Соне заботиться до тех пор, пока она самостоятельным человеком не станет. Прямо не знаю, что и делать… Может быть, подождать нам, пока война кончится? Тогда уж и решать что-нибудь окончательное, если, конечно, вернусь я. А не вернусь, и решать ничего не надо будет».
Отослал я ей это письмо и в тот же вечер уехал в управление ВВС за новым назначением.
А она письмо мое получила и всю ночь проплакала. (Об этом потом уже она мне рассказала.) И не потому плакала, что уехал я, а потому, что тоже полюбила меня, боялась себе в этом признаться, да и мое положение понимала.
А еще плакала Зинаида Ивановна потому, что, когда возвращалась от меня из госпиталя, попал их поезд под бомбежку. Какой-то фашист сбросил бомбы на мирный поезд. Поранило ее тогда, и пришлось ей целый месяц в больнице пролежать. И тогда же приключилась с ней беда, о которой она сама еще ничего не знала, только догадывалась. А уж когда все точно узнала, было уже поздно…
3
Рождение нового дня всегда связано с радостью. Может быть, потому, что вообще всякое рождение, дающее начало новой жизни, приносит радость. Тем более рождение целого мира, еще неизвестного, скрывающего в себе тысячи тайн и загадок, раскрытие которых подарит удивление, улыбку, а может быть, даже счастье.
Утро приносит надежды. Оно заставляет забыть неудачи и огорчения прожитого дня. Оно гонит по жилам молодую, жадную к жизни и движениям, отдохнувшую за ночь кровь, и вслед за первым утренним ветром-повесой, прилетавшим неизвестно откуда, вскружившим голову молодой березе, нашептавшим ей бог знает что и улетевшим неизвестно куда, вам тоже хочется крепко встать на ноги, расправить плечи и, стряхнув с себя прах оседлости и спокойствия, пойти, не разбирая дороги, все равно куда, лишь бы вперед.
Утром сильнее, чем когда-либо, слышен гордый зов жизни, противиться которому почти невозможно. Утром сердце просит дороги, и нужно давать эту дорогу сердцу, потому что только в пути, в движении, в преодолении времени и пространства обретаешь новую силу и молодую уверенность в себе, а без них жизнь скучна, бесплодна да и, пожалуй, не нужна.
Утро хорошо еще и тем, что утром вы можете присутствовать при рождении света. Сидя на речном берегу, вдоль которого проходил автомобильный тракт Абакан — Кызыл, мы оказались свидетелями необычайной и очень живописной картины рассвета в горах.
Сначала в небе робко, словно изображение на фотобумаге, положенной в проявитель, показались серые вершины гор. Своими пепельно-лиловыми скалистыми пиками они ловили первые лучи еще невидимого солнца. По склонам гор заря спускалась в долину, и все, что встречалось ей на пути, она раскрашивала своей веселой и озорной кистью: зажигала зеленым пламенем леса, стелила пестрый ковер цветов по лугам, золотистыми искрами вспыхивала на поверхности реки.
Пассажиры, когда мы подошли к автобусу, были уже в сборе, шофер сидел на своем месте, и вскоре мы снова катили по горной дороге, по извилистому и крутому Усинскому тракту, оставляя за собой пышный шлейф пыли.
Жизнь в автобусе, как и следовало ожидать, снова вступила в свои специфические дорожные права. Зашуршали газеты и журналы, журчащими ручейками потекли разговоры, и молодая мамаша, сидевшая впереди нас, снова начала пилить своего невозмутимого супруга.
— Ну поиграй же ты с ребенком, — укоризненно говорила она мужу, — не видишь разве, какие у него глазки скучные. Вот-вот заплачет.
Самый юный пассажир нашего автобуса действительно находился в очень мрачном расположении духа. Может быть, отчасти это объяснялось тем, что незадолго до этого он весьма основательно позавтракал и теперь, погруженный в приятные послеобеденные ощущения, с достоинством переваривал усвоенные белки и углеводы.
Неожиданно он начал громко икать. Это поначалу всех развеселило. Все думали, что юный пассажир, хвативший во время завтрака лишку, поикает немного и перестанет. Но малыш продолжал методически икать, причем все громче и громче, все сильнее и сильнее дергаясь своим маленьким розовым тельцем.
Молодая мамаша хотела дать ему кипяченой воды, но выяснилось, что бутылка с водой была забыта во время ночной стоянки на берегу реки. Тогда в автобусе начали срочно искать кипяченую воду. Пузырек с таковой нашелся у дремавшей в углу старушки. Пассажиры потребовали остановить автобус, младенца вынесли на воздух («Может, разгуляется», — сказала какая-то женщина), с великими предосторожностями напоили водой, и только после того, как икота коллективными усилиями была ликвидирована окончательно, автобус тронулся дальше.
Глаза-монетки у малыша стали скучные-прескучные — он действительно вот-вот готов был заплакать. Молодой папаша, ежеминутно упрекаемый своей супругой, из последних сил старался воспрепятствовать этому.
— А где папа? — задал он вдруг своему дитяти довольно банальный вопрос.
— Ну где же твой папа? — переспросил молодой отец, задетый, очевидно, за живое молчанием сына, не желавшего обнаруживать родственных связей. — Убег?
Розовый младенец неопределенно хмыкнул и снова промолчал. Поскольку папа собственной персоной сидел перед ним и даже держал его на руках, он, наверное, просто не счел нужным выяснять это очевидное для всех обстоятельство.
Мой сосед, всю дорогу наблюдавший за молодой семьей с какой-то мудрой и доброй грустью, после этого «содержательного» диалога неожиданно нахмурился и отвернулся к окну. Мне показалось, что он вспомнил в эту минуту что-то неприятное, и я, стараясь отвлечь его от мрачных воспоминаний, спросил:
— Ну а как же дальше ваша жизнь складывалась?
Он посмотрел на меня с благодарностью и, проведя рукой по голове, будто отгонял ненужные мысли, продолжил свой рассказ:
— Как ни тяжело мне было уезжать от Зинаиды Ивановны вот так, бессловесно, не повидавшись даже, все-таки пришлось уехать. Захлестнула меня совесть волной — дышать трудно стало. Всю дорогу до фронта опомниться не мог.
А когда прибыл в часть, получил машину, тут уж думать о сердечных делах некогда было. Война в то лето переломилась, дело к победе шло, кругом радость, веселье. Шли мы тогда на запад быстро, уверенно, аэродромы то и дело приходилось вперед продвигать. Бои, хлопоты, заботы…
Да и в небе горячие дела творились: шла тогда решающая битва за господство в воздухе. Многих я товарищей в те дни потерял, сбили и меня еще один раз, над Польшей. Попал я к партизанам, месяца два с ними по лесам ходил, потом опять к своим выбрался. На следующий же день получил новую машину — и в небо. Воюю, бью немцев и в групповых боях, и в одиночных — через неделю вся машина в дырках, как решето, а самого ни одна пуля не трогает. Ребята в полку шутят:
«Ох, ждет тебя, Серега, на земле кто-то крепко! Оттого ты и в воздухе как заговоренный».
С Зинаидой Ивановной я, конечно, переписывался. Сообщал ей о своих боевых делах и еще о том, что чувство у меня к ней со временем не то что прошло, а, наоборот, даже усилилось. Ну и она мне приблизительно в том же духе писала. Словом, по почте мы с ней и объяснились.
Провоевал я до самого последнего выстрела и закончил войну уже на Дальнем Востоке — после немца пришлось и японца немного побеспокоить. Осенью 1945 года стали наши офицеры в отпуска разъезжаться, причем только женатых отпускали. Я прихожу к командиру полка.
«Товарищ генерал, говорю, я хоть пока и холостой, но разрешите в отпуск для устройства личных дел съездить».
«Жену привезешь?» — спрашивает генерал.
«Обязательно привезу, товарищ генерал» — отвечаю.
А он всю мою историю знал — Саша Антонов еще до войны с ним в одной части служил.
«Ну вот что, — говорит генерал, — привезешь Зину Антонову с дочкой — сразу тебя к повышению представлю. А с другой женой можешь и не возвращаться».
Я смеюсь:
«Ваше приказание, товарищ генерал, будет выполнено».
И отправился я во второй раз в тот город. Телеграмму не давал: «Пусть, — думаю, — сюрприз будет». Подарков вез для Сони и Зины целых два чемодана.
Приезжаю в город рано утром, цветы на вокзале купил — и прямо к ним. Поднимаюсь на второй этаж, стучусь. Никто не открывает. Стучусь сильнее. Слышу, спрашивает за дверью мужской голос:
«Кто там?»
У меня ноги в коленях дрогнули.
«Зинаиду Ивановну, говорю, можно видеть?»
Открывается дверь, и вижу я — стоит на пороге мужчина. Высокий, загорелый, — правда, немолодой. Видно, только что проснулся, позевывает.
«Вам кого?» — спрашивает.
А я смотрю — в прихожей на вешалке шинель висит, и две пары сапог в углу стоят. «Так, товарищ подполковник, — говорю себе, — только спокойно, только не терять высоты».
«Так вам все же кого? — переспрашивает меня мужчина».
«Антонова Зинаида Ивановна, говорю, здесь проживает?»
«Здесь, — отвечает он, — проходите».
Прохожу я в коридор, смотрю — старушка какая-то из кухни выходит, а на диване в комнате девушка молодая сидит.