Откуда эти идеалистические настроения? Сам Раевский, будучи уже в Сибири, искал источников своего юношеского идеализма в религиозных представлениях:
Здесь мы подходим к любопытной психологической черте людей Александровской эпохи, отличавшихся высоким идеализмом. Были эпохи, когда война рождала мечты о славе и являлась источником идеализма, но Раевский в своих стихах весьма определённо говорит о том, какое событие его жизни зажгло в нём «высоких дум, страстей заветных пламень»:
Но во время войны случилось духовное преобразование Раевского (оно было подготовлено войною), а после, по возвращении в Россию, по вступлении в тайное общество. Нам трудно теперь представить, какое значение и какой ореол имела деятельность по тайному обществу в глазах самих его членов: вступая в общество, думали, что найдена цель жизни,— и жизнь получала как бы освящение. «У многих из молодёжи,— вспоминает И. Д. Якушкин[171],— было столько избытка жизни при тогдашней её ничтожной обстановке, что увидеть перед собой прямую и высокую цель почиталось уже блаженством»[172]. Друг Пушкина, Иван Иванович Пущин, в следующих трогательных строках говорит о своём вступлении в общество: «Эта высокая цель жизни самою своею таинственностью и начертанием новых обязанностей резко и глубоко проникла душу мою; я как будто получил особенное значение в собственных своих глазах: стал внимательно смотреть на жизнь во всех проявлениях буйной молодости, наблюдал за собою, как за частицей, хотя ничего не значащею, но входящею в состав того целого, которое рано или поздно должно иметь благотворное своё действие»[173]. К этим свидетельствам присоединим ещё слова самого Раевского о своем вступлении в общество:
Приведённые нами свидетельства участников движения ярко закрепляют в нашей памяти идеалистический момент в их деятельности. Их жизнь, полная трагизма, совершалась во имя самых отвлечённых истин. Они думали работать для блага людей, а это благо они понимали абстрактно, как наивысшую ценность,— работали для бога. В своей «Предсмертной думе» (1842 год) Раевский припоминает свою жизнь, и у него вырываются сильные и вдохновенные строфы:
Вспоминая в 1848 году о поворотном моменте своей жизни, определившем всё её течение и составившем её трагедию, Раевский писал в послании к своей дочери:
Нельзя яснее выразить то настроение, которое одушевляло Раевского в течение всей жизни, тот идеалистический порыв, необыкновенно сильный, мощный, который охватил его и держал в своей власти от момента вступления в общество до момента катастрофы.
Внешние мотивы присоединения Раевского к тайному обществу — те же, что были у других декабристов, и одинаково излагаются во всех известных нам записках того времени. Вспоминая об обстоятельствах, вызвавших к жизни тайное общество, Раевский на первом месте отмечает, конечно, влияние заграничных походов, из которых он, как и все декабристы, «возвратился на родину уже с другими, новыми понятиями»[177]; заграничная жизнь открывала перед изумлёнными глазами новые, огромные горизонты и всю глубину наших внутренних неустройств: гнёт крепостного права, принижение личности, жестокость нравов, соединённую с невежеством. Наряду с этими первостепенной важности основаниями для возникновения тайного общества Раевский резче, чем все другие мемуаристы, подчёркивает специфические, частные обстоятельства, которые способствовали возбуждению оппозиционного настроения и придали всему движению декабристов особую, милитаристскую окраску. «Армия, избалованная победами и славою, вместо обещанных наград и льгот, подчинилась неслыханному угнетению. Военные поселения, начальники, такие, как Рот, Шварц, Желтухин[178] и десятки других, забивали солдат под палками…, боевых офицеров вытесняли из службы,… новые наборы рекрут и проч. и проч. производили глухой ропот… Власть Аракчеева, ссылка Сперанского[179], неуважение знаменитых генералов и таких сановников, как Мордвинов[180], Трощинский, сильно встревожили, волновали людей, которые ожидали обновления, улучшений, благоденствия, исцеления тяжёлых ран своего отечества…»[181]
Раевский был одним из первых, примкнувших к тайному обществу. Получив назначение в 32-й егерский полк, квартировавший в Бессарабии, Раевский в 1818 году отправился к месту своего служения и по пути заехал в Тульчин. «В Тульчине,— пишет Раевский в записках,— находилась главная квартира 2-й армии, которою командовал граф Беннигсен, а потом кн. Витгенштейн. В главной квартире у меня было много близко знакомых, товарищей по университетскому благородному пансиону. В главной квартире было шумно, боевые офицеры ещё служили… Аракчеев не успел ещё придавить или задушить привычных гуманных и свободных митингов офицерских. Насмешки, толки, желания, надежды… не считались подозрительными и опасными. Беннигсен уже устарел и впадал в ребячество. Его сменил Витгенштейн, начальник кроткий, справедливый и свободомыслящий. Оба они были весьма популярны, и того и другого генералы, офицеры и солдаты любили и почитали»[182]. В Тульчине решилась судьба Раевского. Он был принят в члены Союза благоденствия. Союз был основан в 1818 году и прекратил свою деятельность в 1821 году. Деятельность Раевского была прервана его арестом в феврале 1822 года. Следовательно, в момент катастрофы он был членом Южного тайного общества, начавшего самостоятельное, независимое от Северного, существование в 1822 году. В своих заметках, писанных уже в Сибири в 1844 году, Раевский, указывая на то, что следствие не открыло его принадлежности к декабристам, говорит, что он и не мог принадлежать к ним, потому что то общество, конечным эффектом которого было 14-е декабря, основалось лишь в 1823 году. Эта утверждение, конечно, не соответствует действительности. Нетрудно объяснить, почему не соответствует: оно написано по поводу официальной бумаги, имеет в виду указать несоразмерность понесённого Раевским наказания с материалом улик и является данью таинственности. В интимном письме к сестре Раевский прямо заявляет: «Тайна [ареста и заключения, длившегося годами] оставалась тайною, и только 14 декабря 1825 г. она объяснилась на Сенатской площади»[183]. Сам Раевский хорошо понимал цели и значение своей деятельности и знал, к чему она должна была привести. Для того, чтобы выяснить роль Раевского в тайном обществе, сущность и значение его процесса в истории тайного общества, необходимы предварительные сведения из этой истории. Мы даём их здесь, ограничившись самыми общими и не подлежащими сомнению данными.
Известно, что первые тайные кружки и союзы с политическим направлением возникли тотчас же по возвращении наших войск из заграничного похода в 1815 году. Мы знаем о существовании Союза спасения, Военного общества и других кружков. Учредители их берут за образец известные в России масонские союзы и заграничные тайные общества. На первых порах интересуются формой больше, чем содержанием: вполне в духе времени — отводят много места обрядности и таинственному элементу. С годами общества становятся серьёзнее, объединяются; появляется крупная организация Союза благоденствия с двумя думами — петербургской и тульчинской; её место занимают два самостоятельно действующих общества — Северное и Южное. Внутренняя история общества характеризуется тем, что постепенно разъясняются способы действия и определяются задачи. На одном конце стоит мирная культурная работа, на другом — крайний политический радикализм. Но наши сведения об устройстве, способах действия и идейной стороне обществ крайне скудны. Источники наших сведений — официальные данные и записки участников движения. Первые сгруппированы в известном «Донесении Следственной комиссии для изысканий о злоумышленных обществах»[184]. Это донесение преследовало определённую цель и, должно сказать, занималось гораздо больше выслеживанием преступных слов, когда-либо произнесённых обвиняемыми, чем выяснением реальной деятельности декабристов, условий их работы, средств, к которым они прибегали. А авторы мемуаров почти всё своё внимание сосредоточивают на подробностях 14-го декабря или на событиях, вызванных этим днём, и совсем не останавливаются на том, что действительно интересно для нас — на истории своей повседневной деятельности,— и не касаются теории и практики пропаганды. Нельзя забывать следующей особенности сообщений декабристов: их воспоминания в значительной мере создавались под влиянием круга данных, обращавшихся во время следствия: усвоенные ими приёмы сохранения тайны в период деятельности сохранили своё значение в известной степени и после официального расследования дела. Затем нужно принять во внимание, что как во всех тайных обществах, так и в организациях декабристов, лишь очень немногие члены, самые влиятельные, стоявшие во главе дела, понимали и знали все цели и все действия организации, а были и такие, которые, заявив своё сочувствие идейной стороне движения, исполняли поручения старших членов и были, так сказать, на посылках. Огромное большинство членов знало только свою специальность и имело сношение не со всеми, а с определёнными лицами. Те члены общества, которые, действительно, могли бы в деталях разъяснить историю движения, мемуаров не оставили; записки исходят в большинстве случаев от членов, игравших второстепенную роль и сравнительно мало осведомлённых. Кстати отметить здесь значение конспирации в декабристском движении: декабристы были гораздо таинственнее, чем это принято думать. Самое важное доказательство тому — продолжительность существования общества и крайняя скудость фактических данных по истории движения в официальном исследовании. В стороне должен быть поставлен источник, игравший видную роль в создании обычного представления, пытающегося, в противовес суждениям «донесения», уменьшить значение движения, выставить на вид его несерьёзность и стереть чересчур резкие штрихи «доклада комиссии». Мы говорим о свидетельстве Ник<олая > Ив<ановича> Тургенева в его известной французской книге о России[185]. Опубликованные в 1901 и 1902 гг. данные позволяют утверждать, что Тургенев в своём рассказе об обществе допускал сознательное отклонение от истины, и заставляют нас отнестись с весьма большим недоверием к тем страницам его книги, которые посвящены декабристам и легли в основу суждений о них, обращающихся в большой публике[186].
Союз благоденствия, членом которого был Владимир Федосеевич Раевский, в своё время был известен под названием общества «Зелёной книги», по цвету обёртки устава этой организации. Он был учреждён в 1818 году: вернее в этом году было реформировано ранее существовавшее тайное общество, которое получило теперь новый устав и название «Союза». Устав Союза благоденствия заключал в себе две части. В первой части авторы устава предлагают вступающим в «Союз» заниматься различными отраслями культурной работы. Первый параграф первой книги устава о цели Союза благоденствия заключает в себе следующее: «Убедясь, что добрая нравственность есть твёрдый оплот благоденствия и доблести народной и что при всех об оном заботах правительства едва ли достигнет оное своей цели, ежели управляемые с своей стороны ему в сих благотворных намерениях содействовать не станут. Союз благоденствия в святую себе вменяет обязанность, распространением между соотечественниками истинных правил нравственности и просвещения, споспешествовать правительству к возведению России на степень величия и благоденствия, к коей она самим творцом предназначена». Устав «Союза» намечал четыре специальности, каждый из членов должен был трудиться на одном из следующих поприщ: человеколюбие, т. е. дела частной и общей благотворительности; заботы об умственном и нравственном образовании, т. е. распространение истинных познаний; содействие правильному и справедливому отправлению судопроизводства и теоретические занятия политической экономией. До нас дошла только первая часть, предназначенная для прозелитов. Учредители, конечно, знали, что действия общества не могут ограничиться только содействием культурной работе правительства. «Настоящая же цель Союза благоденствия, по собственному сознанию его членов, заключалась в том, чтобы ввести в России представительное правление, причём они надеялись на содействие своим видам самого государя»[187]. И. Д. Якушкин так говорит об этом уставе: «В самом начале изложения его было сказано, что члены тайного общества соединились с целью противодействовать злонамеренным людям и вместе с тем споспешествовать благим намерениям правительства. В этих словах была уже наполовину ложь, потому что никто из нас не верил в благие намерения правительства»[188].
Во всяком случае, на первых порах вожди Союза благоденствия, которым были известны отдалённые цели «Союза», заботились главным образом о распространении оппозиционных идей в русском обществе, создании общественного мнения, расположенного в пользу этих идей, и приуготовлении преданных членов общества. Они достигли своей цели: число членов «Союза» быстро увеличивалось, и сказывались следы деятельной пропаганды. Как вербовались члены тайного общества и что открывалось им при посвящении, — показывает разговор, бывший летом 1822 года у члена Южного общества князя Барятинского с Фаленбергом, тогда ещё не знавшим об обществе. Барятинский открыл ему его существование.
— Какая же цель этого общества? — спросил Фаленберг.
— Избавить отечество от порабощения,— отвечал Барятинский,— и ввести правление конституционное.
— Но Россия далеко ещё не готова к принятию такого правления,— заметил Фаленберг.
— Правда,— сказал Барятинский,— и потому-то в плане общества принято правилом прежде всего распространять просвещение и свободомыслие, а между тем, отыскивая повсюду людей с благородным духом и независимым характером, беспрестанно ими усиливаться; когда же общество будет так сильно, что голос его не может не быть не уважен, потребовать от государя настоятельно конституции такой же, как в Англии[189].
1818—1819 годы были временем наивысшего развития деятельности «Союза»; 1820-й был годом перелома в его деятельности. События не оправдывали надежд будущих декабристов на то, что дело изменения существующего строя произойдёт само собой; наиболее энергичные и нетерпеливые члены требовали перехода к более решительной деятельности. Начались разговоры о различных формах возможного будущего и о вернейших средствах к его достижению. Крайние взгляды нашли себе представителей в южном отделе «Союза» — тульчинской думе. Здесь была тоже правая, представленная Бурцовым, Комаровым[190], вскоре прекратившими свою тайную деятельность, и левая, имевшая своим руководителем талантливого агитатора П. И. Пестеля.
В 1821 году, в феврале, депутаты петербургской и тульчинской дум собрались в Москве на съезд, чтобы обсудить вопрос о будущем тайного общества. Решено было объявить о закрытии Союза благоденствия и, удалив таким образом всех ненадёжных и умеренных членов общества, приступить к коренной реформе «Союза». Этот съезд приступил к выработке устава, который должен был делиться на две части: в первой части, по-прежнему, вступающим в «Союз» предлагалось избрать род деятельности по прежним отделам. Члены высшего разряда знали и действовали по второй части устава; эту часть писал Н. И. Тургенев. «В этой второй части устава уже прямо было сказано, что цель общества состоит в том, чтобы ограничить самодержавие в России, а чтобы приобрести для этого средства — признавалось необходимым действовать на войска и приготовить их на всяких случай»[191]. Депутат тульчинской думы Бурцов, представитель умеренных на юге России, должен был заявить о прекращении действий «Союза» всем членам, а затем избранным (из этих избранных исключалась неприятная Бурцову партия Пестеля и его приверженцев) предложить принять участие в реформированном обществе с новым уставом. После съезда произошло следующее. Петербургская дума, под руководством Никиты Муравьёва, приняла выработанный на съезде устав, а тульчинской думе он остался неизвестным, так как Бурцов исполнил только первую часть своего поручения; он объявил о закрытии «Союза» и скрыл о его реформе. Члены тульчинской думы отнеслись отрицательно к постановлению съезда, полагая, что депутатам не принадлежало право распускать «Союз». Конечно, они решили продолжать свою деятельность, но уже в том крайнем направлении, которое обнаружилось в последний год (1820) и находило защитника в П. И. Пестеле. Таким образом, петербургская дума, ставшая теперь Северным тайным обществом, и тульчинская, превратившаяся в Южное, стали независимы в своей деятельности одна от другой, не прекращая, конечно, сношений между собой. Северное общество стояло на стороне монархически-конституционного переворота; южное — имело в виду республику. С. Г. Волконский оставил в своих записках следующее свидетельство, кратко резюмирующее деятельность обоих обществ: «Дела Южного общества, замышляющего радикальный переворот…, быстрыми шагами подвигались вперёд; вербовка членов шла успешно, при чём самоотвержение от аристократических начал придавало какую-то восторженность частным убеждениям, а поэтому — и самому общему ходу дела.
Действия же Северного общества, как по существу своему, так и по принятым им началам, были не так живительны, и более относились к приготовлению разных проектов конституции, между которыми труд Никиты Муравьёва более всех других был Северной думой одобряем, как мысль; но в затеянном перевороте ставить всё в мысленную рамку… преждевременно.
Для успешного переворота надо простор, увлечение, а по перевороте — надо сильную волю, чтоб избегнуть анархии, и к этой цели клонилось постановление Южного общества, чтоб при удаче, вслед за переворотом, учредить временное правительство на три года, а впоследствии отобрать от народа или чрез назначенных от него доверителей, чего и что хочет Россия»[192].
Таким образом, теперь были ясно намечены средства, которыми думали достигнуть переворота: известная планомерная система действий на войско. Необходимость прибегнуть к содействию войск сознавалась — правда, не совсем определённо,— и раньше, и некоторые опыты воздействия предпринимались. Прежде всего, конечно, нужно было расположить к себе солдат хорошим обращением и заботливостью об их нуждах, а затем укрепить в них чувство собственного достоинства, несколько ослабив чувство полной покорности авторитету дисциплины и начальства. Теперь устав возродившихся к новой жизни обществ прямо говорил об известном воспитании, известной подготовке с расчётом на определённый эффект. Но именно эта сторона деятельности декабристов нам известна очень мало: официальные данные скудны до чрезвычайности; быть может, их было больше, но не сочли удобным их хранить. Записки декабристов совсем почти не касаются этого вопроса, а между тем для правильной оценки конечного результата усилий декабристов были бы необходимы точнейшие сведения о всех средствах, с помощью которых декабристы действовали в войсках. Конечные эффекты — неудавшееся военное восстание, день 14-го декабря на Сенатской площади и междоусобное сражение под Белою Церковью[193]. При этом необходимо принять во внимание, что чувство привязанности, которое так умели внушить к себе декабристы, могло заставить солдат пойти за людьми, ими уважаемыми и любимыми. Играло роль и то обстоятельство, что приказывали офицеры, а солдаты исполняли их приказание и шли в открытый бой со своими же товарищами. Но вряд ли все эти указанные причины могут объяснить размер бунта, так как не взводы выходили на площадь, а целые части войск! Очевидно, что декабристы вели систематическую пропаганду, и эта пропаганда находила удобную почву. «В войсках, — показывали на допросах Сергей и Матвей Муравьёвы,— есть начала, коими смелый мятежник может всегда пользоваться для произведения неустройств». «Главными они почитают,— продолжает автор „приложения“ к докладу следственной комиссии,— пороки настоящего образа продовольствия; ибо эти нижние чины не только лишаются принадлежащих им по праву остатков и всех выгод бережливости, но иногда не имеют и достаточного пропитания; видя же, что начальники похищают их собственность, приучаются и ненавидеть и презирать их. Другое, столь же важное зло есть большое число
«Вопрос: Для чего бог создал человека?
Ответ: Для того, чтобы он в него веровал, был свободен и счастлив.
Вопрос: Что значит веровать в бога?
Ответ: Бог наш Иисус Христос, сошедши на землю для спасения нас, оставил нам святое своё евангелие. Веровать в бога — значит следовать во всём истинному смыслу начертанных в нём законов.
Вопрос: Что значит быть свободным и счастливым?
Ответ: Без свободы нет счастия. Св. апостол Павел говорит: „Ценою крови куплени есте, не будете раби человекам“» и т. д.
Дальше идут вопросы о том, должно ли повиноваться власти, она поступает вопреки воле божией; каким образом ополчаться всем чистым сердцем; какое правление сходно с законом божиим; противны ли богу присяга, и т. д.[200]
Пропаганда в войсках, помимо пасквилей или листков, могла вестись систематическим путём в школах для солдат по ланкастерской системе, которые существовали в то время при многих частях войск. Раевский был преподавателем одной из таких школ, и ниже мы остановимся на этой сфере его деятельности.
Таким образом, быть может, приведённые выше слова С. Г. Волконского о «самоотвержении от аристократических начал, придававшем какую-то восторженность частным убеждениям», содержат свидетельство о том «хождении в войска», о котором осталось весьма мало сведений.
Ареной действий южного отдела Союза благоденствия, а с 1821 года Южного тайного общества, была вторая армия, состоявшая из двух корпусов, 6-го и 7-го, и расквартированная на юге России, в губерниях Киевской, Подольской, Херсонской, Екатеринославской, Таврической и Бессарабии. Душою дела и вождём движения на юге был П. И. Пестель, адъютант начальника штаба второй армии, П. Д. Киселёва. Квартира штаба была в местечке Тульчине, ставшем центральным пунктом движения. Другой пункт, памятный в истории декабристов,— поместье Раевских (известного генерала 12-го года) в Киевской губернии, Каменка. Здесь ежегодно собирались члены тайного общества. В первый период движения (1818—1821), период пропаганды, важным центром был Кишинёв. Здесь было управление наместника Бессарабии и штаб 16-й дивизии. Главным действующим лицом и руководителем был генерал Михаил Фёдорович Орлов, человек необыкновенной привлекательности и выдающихся способностей. Он был одним из влиятельнейших членов Союза благоденствия. Он деятельно пропагандировал идеи общества, занимаясь специально распространением просвещения в духе исповедуемых им истин, и был главным деятелем по устройству школ взаимного обучения[201]. Из других членов тайного общества, живших в Кишинёве, мы знаем Владимира Федосеевича Раевского, адъютанта Орлова, капитана Охотникова[202], подполковника Липранди[203]. Членами «Союза» был командир 32-го егерского полка Непенин[204], майор того же полка Юмин[205], поручик Таушев[206], гевальтигер дивизии и, конечно, многие другие, фамилии коих нам неизвестны.
До нас дошли скудные известия о кишинёвской жизни 1818—1825 гг. и ими мы обязаны только тому, что в Кишинёве жил Пушкин. Из отрывочных данных можно заключить, что кишинёвские члены общества самым точным образом исполняли обязанности, налагаемые на них «Союзом». К ним можно было применить слова Якушкина, сказанные им о главных членах Союза благоденствия в 1818—1819 гг.: «В это время они [члены] вполне ценили предоставленный им способ действия посредством слова истины, они верили в его силу и орудовали им успешно»[207]. Они настойчиво распространяли идеи, лёгшие в основу общества; в своих беседах постоянно направляли мысль на критику существующего порядка вещей и строя всей государственной жизни, говорили о необходимости реформ частичных и общих. Одно обстоятельство особенно подогревало пыл кишинёвских членов и придавало их речам резкое, боевое настроение. В порабощённой Греции шла в это время борьба за освобождение и подготовлялось восстание гетеристов, вспыхнувшее в 1820 году. В Кишинёве было очень много греческих патриотов: здесь именно и действовал их революционный комитет. Понятно, какой отзвук нашли в сердцах русских мечтателей призывные клики восстания, имевшие целью свержение турецкого ига. Раевский писал:
В Кишинёве была масонская ложа; надо думать, что члены «Союза» придавали её собраниям резкий политический характер. Когда Пушкин, в 1826 году, в своём письме к Жуковскому, припоминал все свои связи, могущие компрометировать его с точки зрения политической благонадёжности, он писал: «Я был массон в Киш<инёвской> ложе, т. е. в той, за которую уничтожены в России все ложи»[209]. Основателем ложи был бригадный командир, генерал П. С. Пущин.
К нему обращено послание Пушкина, начало которого стало нам известно только в 1912 году[210]:
Пропаганда оппозиционных идей шла всюду, где собирались члены общества, и когда они бывали друг у друга, и на обедах у генерала Орлова. Не ограничиваясь распространением идей в обществе, кишинёвские члены старались проложить им путь в среду солдат. Действуя в духе свободомыслия, они старались вывести жестокое обращение с солдатами, но от этих забот, обязательных для всякого, они переходили к заботам о духовной личности солдата. Старались стать в более близкие и искренние отношения к своим подчинённым, и, пытаясь расшатать чувство слепого подчинения, они признавали в солдате независимую личность,— и это был факт глубоко революционный. Орлов ставил своей задачей ввести в своей дивизии человеческое отношение к «людям»; преследовал начальников, жестоко обращавшихся; с известной точки зрения он являлся нарушителем военной дисциплины, принимая и поощряя жалобы нижних чинов на жестокость обращения и этим самым вызывая пробуждение сознания человеческого достоинства. Внимание Орлова было обращено на распространение грамотности и просвещения среди солдат. Им была открыта при дивизии школа взаимного обучения по ланкастерской методе для солдат, и он ревностно заботился о её процветании. В письмах П. Д. Киселёва, начальника штаба второй армии, от 1818—1822 годов, сохранились различные сведения о брожении в войсках. 22-го января 1822 года он писал А. А. Закревскому в Петербург: «Удалите от военной службы всех тех, которые не действуют по смыслу правительства; все они в английском клубе безопасны, в полках чрезмерно вредны; дух времени распространяется повсюду, и некое волнение в умах заметно; радикальные способы к исторжению причин вольнодумства зависят не от нас; но дело наше — не дозволять распространяться оному и укрощать, сколько можно, зло. Неуместная и беспрерывная строгость возродит его, а потому остаётся заражённых удалять и поступать с ними, как с чумными;
Распространение брожения побудило Киселёва, в 1821 году, учредить при армии тайную полицию. 15-го марта 1822 г. он писал об этой полиции Закревскому следующее: «Секретная полиция, мною образованная в июле 1821 года, много оказала услуг полезных, ибо много обнаружила обстоятельств, чрез которые лица и дела представились в настоящем виде; дух времени заставляет усилить часть сию». Вот ещё один отзыв из письма Киселёва от 22-го января 1822 г.: «Касательно армии я должен тебе сказать, что в общем смысле она, конечно, нравственнее других; но в частном разборе, несомненно, найдутся лица неблагомыслящие, которые стремятся, но без успеха, к развращению других; мнения их и действия мне известны, а потому, следя за ними, я не страшусь какой-либо внезапности и довершу из давно начатое»[212].
Секретные агенты доносили следующие характерные подробности о брожении в Кишинёве. «В ланкастерской школе, говорят, что, кроме грамоты, учат и толкуют о каком-то просвещении. Нижние чины говорят, дивизионный командир [М. Ф. Орлов] наш отец, он нас просвещает. 16-ю дивизию называют орловщиной… Пушкин ругает публично и даже в кофейных домах не только военное начальство, но даже и правительство… Липранди говорит часовым, у него стоящим: „Не утаивайте от меня, кто вас обидел, я тотчас доведу до дивизионного командира. Я ваш защитник. Молите бога за него и за меня. Мы вас в обиду не дадим, и, как часовые, так вестовые, наставление сие передайте один другому“. Охотского полка 3-я гренадерская рота при выходе со двора корпусного командира, рассуждала, и, между прочим, вот разговор одного унтер-офицера с рядовым за квартою водки.
Владимир Федосеевич Раевский был деятельным помощником Орлова и вполне оправдывал своё звание члена тайного общества. Он определённо и ясно заявлял свои взгляды, верный своему резкому характеру; между прочим, своими разговорами он влиял на Пушкина, жившего в это время в Кишинёве, и поддерживал в нём оппозиционное настроение; но об отношениях Раевского и Пушкина мы будем говорить особо. Конечно, в донесениях агентов имя Раевского попадалось нередко, и Киселёв в течение долгого времени до ареста имел под надзором Раевского, который ему был известен «вольнодумством, совершенно необузданным»[214]. Но, помимо постоянной устной пропаганды в среде, окружавшей Раевского, Раевский находился в тех особых отношениях к солдатам, при которых, пользуясь их любовью и уважением за гуманное обращение, он мог рассчитывать, что его слова найдут путь в головы солдат. Когда Орлов открыл при своём дивизионном штабе ланкастерскую школу, он выбрал преподавателем В. Ф. Раевского. Здесь Раевский (употребим специальный термин) «занимался» с солдатами. В 1821 г. Союз благоденствия был закрыт, и тайное общество, действовавшее в двух его организациях — северной и южной,— вступило на путь активной пропаганды с ясным сознанием тех целей, которых надо достигнуть. В это время уже ясно поняли, какой помощи в их деле нужно ждать от солдат, и что нужно делать, чтобы этой помощи добиться. Если прежде с солдатами толковали о просвещении, то теперь старались просветить их в духе исповедуемых обществом истин. Известно, что на съезде членов Союза благоденствия в феврале 1821 года в Москве М. Ф. Орлов, по личным соображениям, формально порвал связи с обществом и с этих пор уже не принимал участия в тайных обществах. Не следует думать, что он изменил всем своим убеждениям,— в своей основе его взгляды были убеждением человека гуманного и отрицательно относящегося к существующему порядку. Отдалившись от членов общества, он, понятно, знал об их работе, не препятствовал ей и оставил Раевского по-прежнему преподавателем школы. Раевский после закрытия «Союза» остался в числе членов общества и остался верен, по выражению князя С. Г. Волконского, «принятой им клятве»[215]. Он, очевидно, сочувствовал перевороту в направлении общества и понимал, какая работа предстояла теперь ему. Недаром он вспоминал впоследствии, что таинственность его дела объяснилась на Сенатской площади 14-го декабря 1825 г. Оставаясь учителем в дивизионной школе, Раевский рассчитывал на поддержку Орлова, но, по словам Якушкина, «в надежде на покровительство Орлова, слишком решительно действовал и впоследствии попал под суд»[216]. Когда Раевский был арестован, он ни словом не обмолвился об Орлове. Из тюрьмы он просил передать Орлову, что «он судьбу свою сурову с терпеньем мраморным сносил,— нигде себе не изменил».
Владимир Федосеевич Раевский был арестован 6-го февраля 1822 г. О возможности ареста он был предупреждён и успел почиститься. Кроме того, друзья его и сочлены постарались о скрытии вещественных доказательств. «В квартире моей,— сообщил Раевский в записках,— был шкаф с книгами более 200 экземпляров французских и русских. На верхней полке стояла
Началось продолжительное следствие. Главное внимание следственных властей привлекли действия Раевского в ланкастерской школе. «Необузданное вольнодумство» было известно и засвидетельствовано резкими заявлениями самого Раевского; искали преступных действий. Доказать, что Раевский принадлежит к тайному обществу, не удалось, хотя нити заговора были в руках судей.
На следствии назывался Союз благоденствия, упоминалась «Зелёная книга» — устав «Союза», были показания о вербовке в члены этого «союза». Но следователи не сделали из всего этого никаких выводов и не придали значения существованию того тайного общества, которое создало «14 декабря». Весьма любопытное известие сообщает Раевский в своих записках (рукопись). «Когда ещё производилось надо мною следствие, ко мне приезжал начальник штаба 2-й армии генерал Киселёв. Он объявил мне, что государь император приказал возвратить мне шпагу, если я открою, какое тайное общество существует в России под названием „Союза благоденствия“. Натурально я отвечал ему, что „ничего не знаю. Но если бы и знал, то самое предложение вашего превосходительства так оскорбительно, что я не решился бы открыть. Вы предлагаете мне шпагу за предательство?“ Киселёв несколько смешался.— „Так вы ничего не знаете?“ — „Ничего“…»[218]
При обыске, в бумагах Раевского нашли список всех тульчинских членов. Якушкин рассказывает удивительную историю об этом списке. Генерал Сабанеев отправил при донесении этот список, и члены ожидали очень дурных последствий по этому делу. Киселёв, который, без сомнения, знал о существовании тайного общества, призвал к себе Бурцева (Бурцев тоже был членом Союза благоденствия вплоть до его закрытия в 1821 году; потом он, подобно Орлову, не принимал никакого участия в делах Южного общества), «который был у него старшим адъютантом, подал ему бумагу и приказал тотчас же по ней исполнить. Пришедши домой, Бурцев был очень удивлён, нашедши между листами данной ему бумаги список тульчинских членов, писанный Раевским и присланный Сабанеевым отдельно; Бурцев сжёг список, и тем кончилось дело»[219].
Таким образом, следствию оставалось заниматься только делом о пропаганде Раевского среди солдат в ланкастерской школе. Тайные агенты в своё время доносили о том, что Раевский «в ланкастерской школе задобривает солдат… и что прописи включают в себе имена известных республиканцев: Брута, Кассия и т. п.»[220] Трудно было уловить следы преступной пропаганды, потому что она совершалась устно. Следственная комиссия хотела найти документальное подтверждение изветам шпионов в тех прописях, которые употреблялись в школе Раевского. Раевский воспользовался весьма остроумным средством для распространения своих идей. Прописи заключали в себе, кроме имён революционеров, известные сентенции, те истины, которые декабристы желали распространить в войсках. Фразы прописей воспринимались памятью без участия сознания, прочно оседали в памяти, и нужно было ждать известного момента, который ярко осветил бы содержание этой фразы, чтобы вслед последовала активная реакция на это содержание. Комиссия, производившая дознание, кинулась искать таинственных прописей, но нашла только дозволенные и обращавшиеся во всех ланкастерских школах печатные таблицы Греча. Тогда привлекли к делу гевальтигера 16-й пехотной дивизии, поручика Таушева. Ему поставили в вину то, что он, «получа от начальства предписание о принятии в ведение своё, после ареста Раевского, всех находившихся в школе таблиц, книг и разных вещей, взял только одни печатные таблицы Греча, а книги и письменные прописи, под предлогом ненужных, отдал служителю капитана Охотникова, который жил на одной квартире с майором Раевским и находился с ним в тесной связи»[221]. Нам известно, что Охотников был также членом Союза благоденствия, и только смерть спасла его от преследований. Как бы там ни было, но прописей, компрометирующих Раевского, не нашли. Остались только подозрения и доносы. Среди доносчиков были не только безыменные тайные агенты,— были и всем известные доносители. Об одном из них и мы знаем. Это был иркутский архиерей Ириней; его знали ещё по «иркутскому бунту». Будучи уже иркутским архиепископом, он отказался признать за подлинные синодские указы о своей отставке и обвинил губернские власти в злоумышлении на его жизнь и государственной измене и т. д.[222]. Он был сослан в Вологду, в Прилуцкий монастырь; здесь ему учинили допросы, и на этих допросах он сообщил следующее о своём разговоре с городским головой. Между прочим, городской голова сказал Иринею, что «есть в Иркутске [собственные показания Иринея] Р а е в с к и й[223] и что, когда я был ещё на пути из Пензы в Иркутск, распространилась молва, что я виною ссылки его, Раевского, в Сибирь, что он проводит часто время у Муравьёва…[224] При сём я вспомнил, что ещё когда был ректором в Бессарабии, то мною первоначально было открыто зловредное для государства учение, которое преподавал бывший тогда майором сей Раевский юнкерам в военном бессарабском лицее. Тогда дивизионным генералом был Мих<аил> Фёд<орович> О р л о в, а корпусным — С а б а н е е в. Раевский найден виновным и сослан в Сибирь»[225].
Для возбуждения дела против Раевского было достаточно причин на месте, но тут играли роль и другие обстоятельства. По характерному выражению Липранди, из главной квартиры настоятельно требовали открытия заговора. Почти с самого вступления в должность начальника штаба (в 1819 году) Киселёв получал обильные предостережения от Закревского относительно Пестеля: «Возьми свои меры,— писал Закревский 2 июня 1819 года: — государь о нём мнения не переменял и не переменит. Он его хорошо, кажется, знает»[226]. В 1821 году была подана имп. Александру I графом Бенкендорфом известная записка о тайных обществах. С самого начала своего служения во 2-й армии Киселёв был озабочен созданием правильно организованной секретной полиции. Ему ревностно помогал в этом деле корпусный командир Сабанеев. Полиция должна, была выслеживать нити заговора. О необходимости открытия общества писали, по всей вероятности, из Петербурга. Поиски разрешились арестом Раевского, который не пользовался симпатиями ни корпусного командира Сабанеева, ни начальника его штаба Вахтена. Вахтен уже давно имел свои причины негодовать на Раевского. При инспектировании полка, когда Раевский был ещё ротным командиром, Вахтен сообщал, — «что он много говорит за столом при старших и тогда, когда его не спрашивают; что он, на свой счёт, сшил для роты двухшовные сапоги; что он часто стреляет из пистолета в цель»[227]. Начиная данное расследование о преступной деятельности Раевского, рассчитывали открыть самый заговор. Пушкин, подслушавший разговор Сабанеева с Инзовым о Раевском накануне его ареста, ясно уразумел из последних слов Сабанеева, настаивавшего на арестовании Раевского, что «ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован»[228]. Любопытно, что декабристы, знавшие Раевского и по его деятельности в тульчинском отделе, и по Сибири, очень глухо говорят о сущности его дела. Почему же глухо? Не по соображениям ли, внушённым осторожностью? Басаргин, сидевший в Петропавловской крепости рядом с Раевским и переговаривавшийся с ним, ограничивается только сообщением: «он мне рассказал подробности своего дела»[229]. Деталей своего дела не сообщает в письмах и сам Раевский.
Уже после появления в печати нашей работы в «Вестнике Европы»[230], мы ознакомились с огромнейшим производством по делу В. Ф. Раевского. Не имея возможности входить здесь в подробности, мы даём в приложениях заключительный всеподданнейший доклад, в котором изложена сущность дела и производство по оному. К нему мы и отсылаем читателя.
История бурных лет кишинёвской жизни Владимира Федосеевича была бы неполна, если бы мы прошли молчанием важный в истории нашей литературы эпизод сношений Раевского и Пушкина, жившего в это время в ссылке в Кишинёве. Подробности этих отношений обрисовывают личность Раевского с других, ещё неизвестных нам сторон и помогут нам составить о нём более ясное представление.
Кажется, ни в одной истории провинциального русского города не разрабатывались с такими подробностями и таким вниманием события короткого, двух- или трёхлетнего периода городской жизни, как в летописях города Кишинёва 1820—1823 годов.
Особенный интерес именно этих лет кишинёвской летописи объясняется тем, что на это время падает пребывание в этом городе Пушкина. Эпизод его отношений к Владимиру Федосеевичу Раевскому — одна из наиболее интересных и значительных страниц истории кишинёвской жизни поэта. Среди массы кишинёвских приятелей, собутыльников, приятных и весёлых собеседников, знакомых просто — Раевский был одним из немногих людей, которых поэт дарил своей дружбой, и единственным человеком, который был достоин этой дружбы. К «друзьям» великих людей нужно относиться особенно осторожно: стоит только подумать о том, как много, например, было друзей у Пушкина, да таких, о дружбе которых с поэтом мы знаем не из их собственных рассказов только, а из свидетельства самого Пушкина. Истинных друзей, людей, которые вносили бы своё творчество, свою индивидуальность в отношения дружбы, у Пушкина было немного, а обилие друзей находит своё объяснение в богатстве и щедрости души поэта. Он не брал дружбы, а дарил её. Различные воспоминания о кишинёвских годах жизни Пушкина называют имена пяти лиц, с: которыми он был дружески близок и общение с которыми доставляло ему искреннее удовольствие; это — Алексеев, Горчаков, Вельтман, Липранди и Раевский. Алексеев и Горчакова платили поэту за его отношение чувствами искренней преданности, но вряд ли дружеские чувства, связавшие их с Пушкиным, были глубоки. Одна характерная фраза из письма Алексеева (от 1826 года) к Пушкину освещает характер их отношений; вспоминая о названиях: «лукавый соперник и чёрный друг», данных ему Пушкиным, Алексеев пишет: «Я имел многих приятелей, но в обществе с тобою я себя лучше чувствовал, и мы, кажется, оба понимали друг друга; несмотря на названия:
У Раевского была одна общая черта со многими декабристами, в особенности с декабристами-писателями,— своеобразный патриотизм. Возвысившись до идеального представления о высокой цели жизни и «благе родины», посвятив свою деятельность самоотверженной любви к своим соотечественникам,— и Раевский, и многие другие не могли освободиться от чувства национальной исключительности и нетерпимости. <…> Наряду с этой нетерпимостью необходимо отметить стремление к национальной самобытности,— борьбой за самобытное, национальное содержание определяется значение литературной деятельности декабристов. Раевский в своих разговорах с Пушкиным не раз утверждал, что в русской поэзии не должно приводить ни имён из мифологии, ни исторических лиц Греции и Рима,— что у нас то — и другое есть своё. К достоинствам Раевского нужно отнести его образованность, его солидные и большие знания, в особенности в области исторических наук. Наконец, Раевский был поэтом и, следовательно, мог быть судьёй поэтических произведений. Вот те данные, которые, во всей их совокупности, не были ни у одного из кишинёвских приятелей Пушкина и которые вызвали дружбу Пушкина к Раевскому и выдвигают последнего на первое место в кишинёвской толпе друзей поэта. В общении с Раевским на Пушкина мог ещё действовать темперамент поэта и заговорщика. Человек громадной энергии, редкой силы воли, пылкий и горячий, он всегда находился, по выражению Липранди, «в весело-мрачном» расположении духа.
Соберём теперь разбросанные данные, освещающие картину отношений Пушкина и Раевского[234]. В своём письме к Жуковскому от 13 января 1826 года Пушкин, перебирая все свои связи, могущие компрометировать его в глазах правительства, на первом месте вспоминает о Раевском. «В Кишинёве я был дружен с майором Раевским»,— пишет Пушкин. Вот его собственное показание о характере отношений к Раевскому. Пушкин бывал у Раевского и часто встречался с ним у Липранди. Эти встречи очень часто сопровождались спорами «всегда о чём-нибудь дельном»; из чтения «Воспоминаний» Липранди выносишь такое впечатление, будто споры — специфическая особенность отношений Раевского и Пушкина. Первый был очень резок в своих возражениях, но Пушкин, не переносивший резкостей со стороны собеседников, выслушивал их от Раевского и не обижался. Липранди подметил, что Пушкин иногда завязывал споры с видимым желанием удовлетворить своей любознательности; поэтому-то он не оскорблялся резкими выражениями своего оппонента, а, напротив, как казалось Липранди, «искал выслушивать бойкую речь Раевского». Пушкин, очевидно, находил пользу в этих спорах, так как не раз, через день, два после таких бесед, обращался к Липранди, обладавшему большой библиотекой, за книгами, которые имели отношение к предмету спора. Между прочим, Пушкин условился с Липранди на тот счёт, что если у него, Липранди, не найдётся нужных Пушкину книг, то Липранди будет доставать их у других лично для себя, скрывая, что они предназначаются поэту. Эти споры, по свидетельству Липранди, очень содействовали расширению умственного кругозора Пушкина и обогатили его знания, особенно в области исторических наук; очевидец приводит следующий любопытный факт: «Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь; человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других; но на другой день взял „Мальтебрюна“»[235]. Сохранилась записочка Пушкина к Раевскому, как раз свидетельствующая об их книжных отношениях: «Пришли мне, Раевский, Histoire de Crimée[236], книга не моя, и у меня её требуют. Vale et mihi faveas»[237]. Едва ли эта «История Крыма» не занадобилась во время работ над «Бахчисарайским фонтаном»[238].
В памяти Липранди осталось несколько споров Раевского с Пушкиным. Один раз Пушкин оспаривал приведённое выше мнение Раевского о том, что в русской поэзии не должно приводить не русские имена; не один раз в своих беседах они обращались к вопросу о месте ссылки Овидия (кстати, у Раевского было своё прозвище для Пушкина — «Овидиев племянник»). В спорах часто затрагивались, конечно, темы политические и исторические, но, кроме этих тем, Пушкин беседовал с Раевским о литературе. Липранди пишет об этих спорах: «Так как предмет этот меня вовсе не занимал, то я не обращал никакого внимания на эти диспуты, неоднократно возобновлявшиеся»[239]. Только один спор, по теме своей тоже отчасти литературный, сохранился в памяти Липранди. «Помню очень хорошо,— пишет он,— между Пушкиным и В. Ф. Раевским горячий спор (как между ними другого и быть не могло) по поводу „режь меня, жги меня“; но не могу положительно сказать, кто из них утверждал, что „жги“ принадлежит русской песне, и что вместо „режь“ слово „говори“ имеет в „пытке“ то же значение, и что спор этот порешил отставной фейервекер Ларин, который обыкновенно жил у меня. Не понимая, о чём дело, и уже довольно попробовавший за ужином полынкового, потянул он эту песню — „Ой жги, говори, рукавички барановые“. Эти последние слова превратили спор в хохот и обыкновенные с Лариным проказы»[240].
Пушкин и Раевский сыпали остроумием в своих беседах. В одну из них Раевскому пришла мысль приспособить известную песню о Мальбруге, отправившемуся в поход, к смерти известного фронтовика, подполковника Адамова. По почину Раевского и при усердном содействии Пушкина из переделки получилась сатира, затронувшая многих лиц по начальству.
Когда 6-го февраля 1822 года был арестован Раевский, — и совершенно внезапно порвались тогда и его личные сношения с Пушкиным,— Пушкину, жившему у Инзова, пришлось узнать о готовящемся аресте Раевского, и он за день до ареста, 5 февраля, предупредил своего друга. Вот как рассказывает сам Раевский об этом:
«1822 года, февраля 5-го в 9 часов пополудни, кто-то постучался у моих дверей. Арнаут, который стоял в безмолвии передо мною, вышел встретить или узнать, кто пришёл. Я курил трубку, лёжа на диване.
— Здравствуй, душа моя! — сказал мне, войдя весьма торопливо и изменившимся голосом Алекс<андр> Сергее<вич> Пушкин.
— Здравствуй, что нового?
— Новости есть, но дурные, вот почему я прибежал к тебе.
— Доброго я ничего ожидать не могу после бесчеловечных пыток С<абанеева>… но что такое?
— Вот что,— продолжал Пушкин.— С<абанеев> уехал от генерала [Инзова]. Дело шло о тебе. Я не охотник подслушивать, но, слыша твоё имя, часто повторяемое, признаюсь, согрешил — приложил ухо. С<абанеев> утверждал, что тебя непременно надо арестовать; наш Инзушко, ты знаешь, как он тебя любит, отстаивал тебя горою. Долго ещё продолжался разговор, я многого не дослышал, но из последних слов С<абанее>ва ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.
— Спасибо,— сказал я Пушкину,— я этого
Раевский был отвезён в Тираспольскую крепость. Несмотря на строгие предписания, всё-таки была возможность видеться и говорить с ним. Липранди, в середине 1822 года, нашёл случай поговорить с Раевским во время его прогулки по глазису крепости. Раевский передал ему своё большое стихотворение «Певец в темнице» и поручил сказать Пушкину, что он пишет ему длинное послание[242]. «Певец в темнице» произвёл большое впечатление на Пушкина и, быть может, оказал непосредственное влияние на его произведения; мы не знаем, к сожалению, этого стихотворения в полном виде. Послание к Пушкину вовсе не дошло до нас; зато в сохранившемся «Послании к друзьям в Кишинёве», написанном в Тираспольской крепости 28 марта 1822 года, мы находим строки, относящиеся к Пушкину. В них дан как бы итог всех разговоров между друзьями; в них «певец в темнице» шлёт своё завещание поэту, оставшемуся на свободе. Раевскому приходят на мысль те страдания, которые готовит ему тюремное заключение, быть может, долголетнее, и он чувствует, что его сил не хватит на изображение этих страданий. Он вспоминает о Пушкине, и это обращение содержит в себе высокую оценку поэтического дарования поэта и выражает взгляд Раевского на задачи поэзии:
Пушкин очень интересовался судьбой «спартанца», как они прозвали Раевского. Он очень много, с видимым участием, расспрашивал о Раевском Липранди после его свидания с заключённым; но он, очевидно, никак не мог добиться точных и определённых разъяснений, за что же собственно был взят «спартанец» в крепость. Дело Раевского представлялось ему таинственным, важным и страшным. Во время известного свидания Ив. Ив. Пущина с Пушкиным в селе Михайловском, 11-го янв. 1825 года, в разговоре они незаметно коснулись опять подозрений насчёт общества. «Когда я ему сказал,— вспоминает Пущин,— что не я один поступил в это новое служение отечеству, он вскочил со стула и вскрикнул: „Верно, всё это в связи с майором Раевским, которого пятый год держат в Тираспольской крепости и ничего не могут выпытать“»[246].
Быть может, сложившееся у Пушкина представление о важности дела Раевского и было причиной того, что он в одном случае, о котором мы расскажем ниже, выказал неожиданное и несвойственное ему житейское благоразумие. В 1824 году Пушкину случилось заночевать в Тирасполе, и здесь ему представилась возможность иметь свидание с Раевским. Сабанеев, которому были известны дружеские отношения Раевского и Пушкина, дал на это согласие, но Пушкин решительно отвергнул предложение повидаться с Раевским, отговариваясь тем, что ему надо быть в определённый час в Одессе. В Одессе Липранди задал Пушкину вопрос, почему он не повидался с Раевским, когда ему было предложено это самим корпусным командиром. «Пушкин,— пишет Липранди,— как мне показалось, будто бы несколько был озадачен моим вопросом и стал оправдываться тем, что он спешил, и кончил полным признанием, что в его положении ему нельзя было воспользоваться этим предложением, хотя он был убеждён, что оно было сделано Сабанеевым с искренним желанием доставить ему и Раевскому удовольствие, но что немец Вахтен не упустил бы сообщить этого свидания в Тульчин, а там много усерднейших, которые поспешат сделать то же в Петербург» — и пр.[247]. Такое поведение было благоразумным с практической точки зрения и имело свои основания[248], но из стихотворений Раевского мы видим, как тяготило его во время пребывания в тюрьме безучастное отношение друзей:
Всё же надобно думать, что Раевский не причислял Пушкина к тем друзьям, о которых он говорит в этих стихах…
Атмосфера, окружавшая Пушкина в кишинёвский период его жизни, атмосфера политических разговоров, бесед о «тех» и «той»[249], мечтаний о заре свободы золотой поддерживала оппозиционное настроение поэта и питала его гражданские стремления.
Кишинёвский период был эпохой наибольшего воздействия на поэта оппозиционных течений первой четверти прошлого века; мы не ошибёмся, если скажем, что эти годы были поворотными в отношении Пушкина к движению, в котором принимали участие многие из его друзей. Быть может, то житейское благоразумие, которое поэт выказал в 1824 году в Тирасполе относительно свидания с Раевским, было результатом уже сложившегося в душе Пушкина решения о своих отношениях к заговорщикам. Ни в какой другой период Пушкина не занимали так сильно мысли и убеждения, разделявшиеся членами тайных обществ и людьми, радикально настроенными; никогда его так не волновали их чувства и настроения. В поэтических произведениях Пушкина, написанных в эти годы, мы найдём немало отражений политической атмосферы, окружавшей поэта. Его «поэзия,— по справедливому замечанию В. Мякотина,— и теперь не стала поэзией гражданской, тем менее политической, но в ней прорывались в эту пору более резкие и страстные звуки, чем когда бы то ни было»[250]. Стоит только вспомнить, что в это время написаны «Кинжал», стихотворение необыкновенной силы, известное послание к В. Л. Давыдову о «тех» и «той», «Наполеон», отрывок, заключающий сопоставление Наполеона с Александром и т. д. Ещё более драгоценные свидетельства о степени влияния политических настроений на творчество поэта — в отдельных фразах, заметках, стихах, начатых и брошенных рисунках, рассеянных в кишинёвских тетрадях поэта[251]. Все эти мелочи, набросанные на бумагу, быть может, совершенно непроизвольно, дают ключ к тому, что занимало и волновало поэта. Мы найдём в рукописях и многочисленные рисунки фригийских шапок, и рисунки голов с резкими чертами лица (одна в ночной повязке с надписью «Marat»; под другой, с длиннокудрыми волосами, подписано «Sand» и т. д.)[252]. Вот, напр<имер>,афоризм: «только революционная голова, подобная Мар. (Мир?). (И.?), может любить Россию так, как писатель может любить её язык… Всё должно творить в этой России и в этом русском языке»[253]. А вот отрывок: «Везде ярем, секира иль венец; везде злобный иль малодушный. Предрассуждения Тиран-льстец,— Предрассуждений раб послушный…»[254]
В рукописях поэта много подобных заметок, этих тайных и невольных свидетелей того, о чём думал их хозяин. Не будет, кажется, преувеличением утверждать, что мысли политического характера давали тон всему настроению поэта в течение его кишинёвской жизни. Нет сомнения, что одним из наиболее усердных, даже самым усердным и энергичным проводником и защитником политических идей перед Пушкиным — был Раевский. Мы, конечно, не можем точно определить степень влияния Раевского на склад политических убеждений и настроения поэта; невозможно уловить и фиксировать это влияние. Но есть другие области, в которых влияние Раевского сказывается гораздо ощутительнее.
Вспомним строфы из послания к Чаадаеву:
К этим стихам, как к свидетельству самого поэта о своих занятиях с целью расширения кругозора, часто относились с недоверием; но вспомним о спорах Пушкина с Раевским и их значении для поэта. Вот своеобразно выраженное мнение Липранди о беседах с Раевским (кроме него ещё и с Охотниковым, Орловым и Вельтманом): «они, так сказать, дали толчок к дальнейшему развитию научно-умственных способностей Пушкина по предметам серьёзных наук». Раевский особенно интересовался историей и географией родной страны; этот интерес стоит в связи с чувствами своеобразного патриотизма и характерным для многих декабристов стремлением к самобытности. В литературе типичный образец этого обращения к национальному представляют «Думы» Рылеева. Мы знаем взгляды Раевского на необходимость русского содержания в поэтических произведениях. Надо думать, что Раевский не раз толкал Пушкина к подобным сюжетам; впоследствии и Рылеев побуждал Пушкина к ним. «Ты около Пскова,— писал он ему: — там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы»[256] и т. д. Во всяком случае, Раевский, несомненно, обратил внимание Пушкина на русскую старину и содействовал обогащению его исторических знаний. Как раз в кишинёвских рукописях поэта мы найдём много свидетельств того, что поэта очень занимали в это время темы древней русской истории. Сохранился целый ряд исторических программ различных произведений об Олеге, Изяславе, Владимире и т. д. К этому времени относится и первый план для сказки о «Царе Салтане». Тогда же поэт делал вступительные наброски к поэме о Вадиме, но об этом скажем ниже. Наконец, к этому же периоду относятся заметки Пушкина о русской истории со времён Петра I; взгляды, высказанные в этих заметках, вполне соответствуют мнениям передовых элементов русского общества. Под известной «Песнью о Вещем Олеге» стоит дата: «1-го марта 1822 г.» Раевский был арестован 6-го февраля этого же года. Не вспомнил ли Пушкин о беседах с Раевским, о его проповеди самобытного содержания поэтических произведений, когда он набрасывал эту балладу?
Липранди записал в своём дневнике о том впечатлении, которое произвело на Пушкина первое чтение «Певца в темнице». Начав читать стихотворение, Пушкин «заметил, что Раевский упорно хочет брать всё из русской истории, что и тут он нашёл возможность упоминать о Новгороде и Пскове, о Марфе Посаднице и Вадиме, и вдруг остановился: „Как это хорошо, как это сильно; мысль эта мне нигде не встречалась; она давно вертелась в моей голове; но это не в моём роде, это в роде Тираспольской крепости, а хорошо“,— и пр. Он продолжал читать, но, видимо, более серьёзно». Прочитав стихотворение до конца, он продекламировал вслух недоумевающему Липранди отрывок, его поразивший:
После чтения зашёл разговор ещё об одном четырёхстишии из стихотворения Раевского, но у Пушкина не проходило впечатление поразившего его отрывка. Он был в волнении… Вдруг начал бороться с Таушевым, потом схватил Таушева под руку и ушёл. На другой день Таушев передавал Липранди мнение Пушкина, что мысль этого отрывка едва ли Раевский не первый высказал[257].
Вслед за этим отрывком в стихотворении Раевского находятся обращение к русской старине и упоминания о Новгороде и Пскове, Вадиме и Марфе Борецкой. Так как в неоконченных набросках Пушкина из поэмы или трагедии из жизни Вадима можно проследить отдалённое влияние произведения Раевского и его теоретических рассуждений о поэзии, то мы остановимся несколько подробнее на истории темы о Вадиме в русской литературе и целиком приведём известные нам строфы послания Раевского, следующие за приведёнными отрывками:
Конец стихотворения нам неизвестен.
Обращения к Новгороду, Пскову, Вадиму, столь обычные в нашей литературе первой четверти века, являются, без сомнения, результатом старательного желания создать самобытную, национальную русскую литературу; но у поэтов оппозиционного лагеря обращения именно к Пскову и Новгороду имели особый смысл. Искренно желая свободы своей стране, они искали свободного состояния своих сограждан в глубокой древности. История Новгорода и Пскова казалась им историей древней славянской свободы. В борьбе за свободу им нужен был легендарный эпический герой, и они нашли его в Вадиме, вожде новгородского восстания, убитом в 873 году[260]. Тема о Вадиме имеет любопытную литературную историю. За обработку её брались и Екатерина II, и Херасков, и М. Н. Муравьёв, и Княжнин, и Жуковский. Каждый из авторов, при полнейшем отсутствии исторических данных, решал вопрос о личности Вадима по-своему. И вот как изменился образ Вадима в нашей литературе. В то время как, по изображению Екатерины, Вадим является дерзким бунтовщиком против верховной власти Рюрика, представителя просвещённого абсолютизма,— Княжнин в своей трагедии выводит Вадима, новгородского гражданина, борца за свободу своих граждан, русского Брута. Приходит французская революция, и взгляды меняются. В поэме Хераскова, посвящённой Павлу I, Вадим — «юноша предерзкий, злобный, свирепством льву подобный», честолюбивый бунтарь и ярый республиканец. «Дней Александровых счастливое начало» будит вновь неясные, неопределённые мечты о свободе, и Вадим Муравьёва и Жуковского является сентиментально-романтическим ревнителем национальной свободы. Для Рылеева и лиц, разделявших его взгляды, Вадим является опять желанным героем, русским Брутом. Этот тип удовлетворял и их стремлениям к самобытности и чувству, требовавшему героя. Вадим стал своего рода паролем для радикалов Александровской эпохи, подобно тому, как Псков и Новгород были синонимами древнеславянской свободы. Темы о Вадиме касался Рылеев в своей «думе»[261]. В его «думе» Вадим является мощным и сильным борцом за свободу, крепко верящим в успех своего дела[262].
«Дума» Рылеева не была известна Пушкину во время его пребывания в Кишинёве; зато от Раевского, постоянно проповедовавшего о самобытности, Пушкин немало наслышался о древнеславянской свободе Новгорода, Пскова, о Вадиме. Принимаясь за обработку темы о Вадиме, Пушкин не только вспоминал рассуждения Раевского, но имел перед собой и «Певца в темнице». Из его планов ничего не вышло; до нас сохранилось, кроме программ, два отрывка: один предназначался для драмы о Вадиме, другой — для поэмы. В первом отрывке мы найдём кое-что и о древнеславянской свободе и о народе, влачащем своё ярмо. Вадим расспрашивает Рогдая: «Ты видел Новгород,— ты слышал глас народа: скажи, Рогдай, жива ль славянская свобода? — Иль князя чуждого покорные рабы — решились оправдать гонение судьбы?» Рогдай отвечает: «Народ нетерпеливый,— старинной вольности питомец горделивый, досадуя, влачит позорный свой ярем», и т. д. (VII, 245). Невольно вспоминается то впечатление, которое произвёл на Пушкина отрывок из стихотворения Раевского, рисующий положение народа под ярмом власти. В отрывке из поэмы образ Вадима развит подробнее и представляет уклонение от типа Вадима — героя-революционера; тут заметно влияние Вадима в изображении Жуковского. Между прочим, во сне Вадим Пушкина видит Новгород. Поэт рисует картину запустения: «Он видит Новгород великий,— знакомый терем с давних пор; но тын оброс крапивой дикой; обвиты окна повиликой,— в траве заглох широкий двор» и т. д. (IV, 369) Не приходили ли на память Пушкину стихи Раевского: «Погибли Новгород и Псков,— во прахе пышные жилища», и т. д.? Конечно, сближения отдельных стихов не могут дать прочных выводов: они всегда случайны, и они должны быть приводимы под знаком вопроса.
Мы исчерпали все данные об отношениях Раевского и Пушкина; нам кажется, что в биографии Пушкина Раевский должен быть помянут как человек, дружба которого была полезна Пушкину и оказала влияние на развитие его миросозерцания. Мы не должны забывать и попыток Раевского побудить Пушкина ввести русское содержание в поэзию,— но в этой области Пушкин был мастером, понимавшим самобытное в литературе бесконечно глубже и проникновеннее Раевского.
В заключение скажем несколько слов о стихах самого Раевского. Как поэт Раевский совершенно неизвестен, и мы впервые касаемся его поэтической деятельности. Опубликовано немного его стихотворений, и все они написаны им или в тюрьме, или в ссылке, в Сибири. В рукописях находится ещё много неизвестных стихотворений. Правда, стихотворения Раевского не появлялись в печати в момент их создания[263] и никакого влияния на развитие русской поэзии не могли оказать, но в истории русской поэзии имя В. Ф. Раевского должно быть упомянуто, потому что его стихи — исторический памятник гражданского направления поэзии, которое было выдвинуто и нашло деятельных представителей среди декабристов. Раевский должен быть поставлен рядом с А. И. Одоевским, с другим поэтом из декабристов, тоже не оказавшим влияния на современную ему литературу[264].
Из многочисленных отрывков из произведений Раевского, выше приведённых нами, читатель может составить известное представление о характере его дарования. Его стихи не блещут отделкой, красотой формы, но они производят сильное впечатление выразительностью и энергией стиля. Припомним, как восторгался Пушкин строфами «Певца в темнице». Неотъемлемое достоинство стихов Раевского — их простота и безусловная искренность. Во всех известных нам произведениях он говорит о себе и своих пережитках, или же с необыкновенной силой исповедует свои политические убеждения. Взгляды Раевского на сущность и значение поэзии нам уже известны. Он советовал Пушкину обратиться к социальным темам:
Мы видели — Раевский, разделяя взгляды своих современников, стремился вложить национальное содержание в поэзию. Вместе с этим искусству он ставит задачу непосредственного служения жизни, служения определённому направлению. Обе эти черты сближают Раевского с Рылеевым и позволяют зачислить его в ряды первых по времени представителей того направления, которое распространилось в литературе шестидесятых годов.
Владимир Федосеевич Раевский, арестованный 6 февраля 1822 года и заключённый в Тираспольскую крепость, пробыл в заключении, в различных крепостях, почти 6 лет (5 лет и 8 1/2 мес.). Он вспоминал об этом времени: