Бутин решительно встал с лавки, туго затянул пояс рыжей гураньей куртки, перекинул через плечо ружье, висевшее до того рядом с дверью на крюке, натянул поплотней широкую рысью шапку.
— Все, Михаил Андреич! Почаевали, потолковали, до прииска верст тридцать, не менее, аккурат к ужину поспеем!
Поймали лошадей, дружно пасшихся за зимовьем, на елани, оседлали и, обогнув ключ, распадком неспешно двинулись в путь.
Ехали голова в хвост, а когда тропа ширилась, то Зензинов подгонял мерина к Мунгалу. Нельзя ж без разговора!
— Очень одобряю я названия приисков ваших, — по справедливости, по правде названы! — Медлительный, хрипловатый, тяжелый голос был сродни тайге и сопкам, и этой плутающей в чаще тропе. — Прииски, вами открытые, разработанные, оборудованные, — трудами вашими, средствами, энергией, законно носят семейные, дорогие нам имена! Дмитриевский — значит, в память батюшки, Никольский и Михайловский — в честь двоих братьев, первопроходцев забайкальской и амурской золотодобычи! Одобряю и незабывчивость вашу в отношении Капитолины Александровны, достойной супруги Николая Дмитриевича.
— Потому, милостивый государь, и везу вас на Капитолинский прииск! — рассмеялся Бутин. — Вот и посмотрите, достоин ли он сего имени! Крестил не я, крестили всей семьей! — Он снова рассмеялся. — За обедом. Невестка суп с потрохами разливает, я глянул, как она легко, спокойно, справно хозяйничает, и подумал: ей дом наш обязан покоем, удобствами, миром, — и для себя уже решил, а меж тем без навязки вопрошаю: как, господа, назовем тридцать шестой нумер на Нерче? На субботу отца Епифания звать надо, освящать. Гляжу на брата, может, он догадается. «Тимофеевским по прапрапрадеду, — рассуждает брат, — либо Киприановским по прапрадеду». Нет, думаю, в другой раз будет и для предков, светлая им память! А женщины вроде не слышали, обсуждением были заняты — чей хлеб предпочтительней: из булочной господина Попандопуло или выпечки господина Мордаховича. Я и говорю, пошучиваю, что хлеб и у Попандопуло и у Мордаховича одинаково хороший, но пироги с черемухой предпочтительней у Капитолины Александровны, посему прииск назовем ее именем! Брат взглядом поблагодарил, а невестка растерялась: «Очень длинно, господа: Ка-пи-то-лин-ский, до конца дойдешь, начало забудешь», — вот какой довод привела! А зять покосился на Татьяну Дмитриевну и — офицер есть офицер — только и нашелся: «Это большая приятность, что длинно, дольше обмывать! Ваше здоровье, дражайшая Капитолина Александровна!»
Бутин, закончив рассказ, опять улыбнулся. Улыбка была неожиданной, недолго длилась и мгновенно преображала строгое смуглое лицо.
А добродушный Зензинов нахмурился: при всей своей терпимости, он к Вольдемару Заблоцкому относился с едва скрываемой неприязнью. А сейчас его прорвало:
— Откровенно скажу, Михаил Дмитриевич, лукавить не умею: жаль мне Татьяну Дмитриевну. Я ведь с малых лет вашу сестру наблюдаю, очень в ней развито чувство прекрасного, хотя бы эта проникновенная любовь к цветам. Не просто плющ, а прекрасная гедерас. Не просто хмель, а воинственный стланец гумулус, близкий к человеку! С какой поэзией описывает нашу облепиху, найдя в ней вкус ананаса! И что же будет с ее талантами? Поймала, извините, эполеты и теперь возится с ними! А эполеты, доложу вам, частенько прикрывают или солдафона грубого, либо дурака пошлого! Для жизни семейной с образованной девушкой надобен человек просвещенный, с душой. Нельзя, чтобы таким нежным существом, как ваша сестра, командовали, как пешим казаком: «Правое плечо вперед! Марш! Марш!»
Он так зычно скомандовал, что стайка весенне-перелетных скворцов, усевшаяся было отдыхать на еловой ветке, испуганно сорвалась с дерева и взметнулась ввысь.
Значит, весна уже близко, совсем рядом, раз скворушки прилетели, — времени тебе, приискатель, в обрез!
— Ну, любезный Михаил Андреевич, не обманывайтесь насчет моей сестры, не заблуждайтесь! Характер у нее бутинский, не шибко ею покомандуешь. Да это Татьяна утащила его и в Китай, и в Японию, и в Индию, всю Азию объездила, чтобы для сада нашего образцы тропических растений привезти! Поглядите, какой худющий да заезженный наш бедняга-зятюшка явился из сего вояжа! Кого жалеть, так его! А насчет военных вообще, так давайте вспомним нашего Николая Николаевича Муравьева!
— Nomen est omen! Муравьев! Не просто личность, гений! — Уши у Мори встали хлопушкой, так громогласно было восклицание Зензинова. — Сожаления достойно, что такого великого человека принудили покинуть наш край! И дело, которому он с честью служил!
Крылатая память мгновенно перенесла Бутина, казалось бы, в недавние, а уж отошедшие годы. И как бы одним вихревым событием проявились события того дня в Петровском заводе. Как мчались мы с братом в коляске-бестужевке от самого Нерчинска вдоль Шилки и Хилка, сопками и падями, рассуждая дорогой о своих первых шагах в купеческом деле. И как чуть не столкнулись на подъезде к Петровску с экипажем военного губернатора, мчавшимся в сторону конторы Дейхмана, — требовалось, как после выяснилось, много железа для предстоящих амурских сплавов. Они и не предполагали, братья, что встретятся с Муравьевым в доме у старого декабриста — цели их с братом поездки! Большая, крепко сбитая лиственничная изба на идущей вверх, в сопку, улице; простой, тщательно и мастеровито сколоченный стол посреди комнаты, убранство которой — книги да медвежьи шкуры; старинная фамильная чаша-миска, присланная родичами, а в этой чаше — до краев золотисто-красный борщ, парящий сытно и пряно; еще деревенская крынка — от другой, жениной родни! — со сметаной неубывающей, и гора сибирских тарочек на длинном овальном блюде — круглых, румяно пропеченных, с мелкорубленым по-бурятски мясом с луком... И чаек из медного богатырского самовара, заваренный докрасна и накрепко до съедобной густоты! Милое хлебосольство, а не хваленые разносолы!
И за сим столом седоусый, львиноголовый, военной выправки и гражданской доблести старый черниговец. И статная, с гладким лицом и теплыми голубыми глазами, невенчаная достойная спутница его, на пышных волосах женщины кокошник, словно королевская корона! И напротив двух молодых нерчинских купцов, приехавших по наивности приглашать старого декабриста в торговое дело, напротив них — маленький, всевластный, вспыльчивый и честолюбивый человек, хорошо знающий, для чего и для кого его служба. Ох, все-таки страховито потрясал он не генеральскими, а дамскими ручками, и неподдельный гнев его в праве был виноватить их, еще не оперившихся и не вразумившихся купеческих племянников! «Где ваша честь, где ваша совесть, купцы вы российские или обиралы чужеземные! Не шейлоки надобны отечеству, нужны здоровые силы всех сословий!»
А все из-за старого пройдохи Хрисанфа, — ведь начинали братья у него приказчиками, не ведая и не подозревая, что как бы прикрывают собой темные дела бесчестного и жестокого человека. Ну не вовсе ничего не ведали...
— Вы у Кандинского? Вы, молодые люди, у того, кто с кистенем бесчинствовал в Якутии на большой дороге, а здесь, под маской купца, разорил на фальшивых расписках тысячи людей, ввергая их в голод и нищету! Славно начинаете на купеческом поприще, в помощниках у висельника. — И к Горбачевскому: — Иван Иванович, святая душа, с кем же вы меня свели за вашим столом!
Едва его Ирина Матвеевна успокоила!
Они тогда с братом, вернувшись в Нерчинск, немедля и с облегчением покинули Кандинского. Нет, не из страха перед Муравьевым, а в душевном согласии с его проповедью! Они ушли, не дожидаясь дня позора и разорения старого Хриса. На три с половиной миллиона долговых расписок были перечеркнуты одним взмахом неумолимой руки генерал-губернатора! Не все возрадовались решительному действию Муравьева. Не то чтоб Кандинского жалели. Капитал есть капитал, как бы нажит не был, — это раз. Не лезь в долги, коли без отдачи, — пункт второй. Купечеству всему срам, грязная отметина, надо было тишком, уговором. А Бутины, Зензиновы, Собашниковы, Лушниковы — те в один голос: купец не ростовщик, не кубышник, не должен во вред бедноте. Как ей быть-то, когда то засуха, то половодье, то бездорожье, то болезни, то смерть кормильца, то пожары — как же ей не одолжаться, негоже людям шею плетью захлестывать. Вон сколько горемык и страдальцев уберегла от нищеты и голода муравьевская беспощадная рука!
Зензинов почти вплотную подогнал мерина к бутинской кобыле, тропа еле-еле на двоих.
— Кто Муравьева затронет, тот со мной столкнется! Уж одно то, что не погнушался моим скромным домом, простой деревенской едой и моими повседневными занятиями. Это еще в первый приезд свой. Я-то ему, обрадовавшись, как из мешка вытряхиваю: и о промысле тарбаганьем, и про выращивание табака в окрестных деревнях, и про улов белки, и особливо насчет благоприятства природы здешнему скотоводству, как фундаменту благосостояния края — даже кормовой вострец упомянул — «элюмус» по-латыни — он степи населяет, к югу, по Шилке и Онону. И разноцветные камни показал, что в Урульгинских горах собрал, и звероловство к северу от Яблоневого не забыл... А уж про ундинских хлебопашцев наших, трудолюбивых пахарей — татауровских и доронинских малороссов, взахлеб поэму прочитал! Боялся остановит, а он слушает! Да как слушает-то, сударь мой! «А где сие? В каких местах? А кто именно?
Прошу повторить!» — не верите — походную карту изволил извлечь, дабы сопоставить на местности излагаемые мною сведения! Даже пролистал тетрадку с наблюдениями температуры в разные часы суток, восхода и захода солнца, прилета и отлета птиц — любимейшее мое каждодневное занятие... А, каков? Вот за этими эполетами ум, деятельность, энергия... А ваш Заблоцкий, при вас зятем состоящий, с образованной девушкой сочетавшись, сам-то что? Да он бессмертника от зверобоя не отличит! Овцы от барана, ежли она не в кринолине, а он не в лосинах! Извините старика, я ведь как-никак тоже ближняя родня ваша, могу вольность допустить...
Глубоко вздохнув, он надолго примолк, массивная голова обратилась налево, йотом направо, и зоркие глаза, к которым со всех сторон подступали во множестве морщины, с вниманием и любовью всматривались в окружающий мир...
Бутин помнит ту пору, когда Зензинов, полный сил и бодрости, проезжал за год на лошади по пяти тысяч верст! Когда ему ничего не стоило проскакать семьдесят верст за день! И кони у него были быстрые как ветер, легкие как воздух, не то что этот смирный и покладистый мерин! И где он только не побывал смолоду в этих краях, могущих поглотить всю Европу! И чего только не выглядел, облазивши все уголки степей борзинских и тургинских, тайги олек-минской и витимской, хребтов Яблонового, Удоканского, Стано-вика, Малханского... Ключ на Амазаре, бьющий углекислотой, как током. Древняя часовенка на Иргени, может, еще с Аввакумовыми затесками на стенах. Красные, жаром пышущие сердолики на незаметной лощинистой речке Ярамил. Заросли двухсотлетних кедров за изгибом Чикоя, у верховушки ее. Пастбища Ульхунского караула с гулливеровыми травами, целебными для скота, Магнитная гора Кондуя, почитаемая по невежеству жителями как волшебная и колдовская, потому как у одного охотника ружье к камню притянуло, а у бурятского ламы священные железяки из халата вытянуло! Соленое озеро Дабасу-Нор со следами древнейших промыслов. Божественные для бурят раздолы-пади Умухэй, Банбай, Бичиктуй, Байгул, где в былую пору древние моленья совершались у священных источников.
А ныне, на склоне лет, он снова бодро в седле, бок о бок со своим молодым другом, и светлеет душа его: снова дышит воздухом тайги, слышит переплеск ручьев, видит, как тихонько свежеют и молодеют листвянки, приготовляясь к зеленой обновке!
— Вот вы вспомните только, как Муравьев прибыл к нам в Нерчинск после заключения договора с китайцами! Мы что, как генерала, как полководца, как завоевателя чествовали? Разве в мундире его видели мы его величие! Ну как не поздравить с тем, что ныне не просто граф, но граф Амурский. Вспомните, сударь мой, в чем я узрел достойность и бессмертность трудов и заслуг Муравьева-Амурского. Вот, в дословности повторяю: «Мирный государственный подвиг ваш, возвративший Амур России, есть и будет блестящим, неслыханным периодом во всей русской истории!» Мирный подвиг, это не под силу Цезарям и Наполеонам, а наш русский сумел! А мундир есть мундир...
Он снова замолчал, любуясь крутой сопкой, по склонам которой березняк весело спускался в западушку — белая кора серебряно сверкала на весеннем солнце.
Бутин под впечатлением зензиновских слов невольно вспомнил, как тогда, в свой торжественный приезд в Нерчинск, Муравьев в кругу узком, после всех официальных встреч и речей, после шампанского — а пил он не вовсе умеренно, — сказал:
— Господа, исполнились все мои жизненные желания, — и на поприще огромном, и вдали от всех интриг и пересудов нашего общества и света.
Он должен был сказать эти слова.
Бутин ждал их.
Бутин ездил за советом к Горбачевскому.
Бутин прислушивался к словам Муравьева.
И Бутина привлекали и волновали едкие, бескомпромиссные статьи в изданиях, приходивших через Кяхту из Лондона, и подписанные Искандером. Ни для кого не было секретом, кто этот Искандер, особенно когда в московских и петербургских журналах началась ругня ругательская. То молчали, будто и нет его, а то вдруг рев поднялся... Может, он в чем-то и ошибается, господин Герцен, а правду режет, а правда глаза колет. Об этом и разговоры между всеми, кто близок Бутину.
Почему Муравьева так тянуло к декабристам? Они были близки ему по взглядам, не только происхождением. Не он ли еще при Николае, будучи в Туле, писал петицию царю о необходимости освобождения крестьян. А позже, при новом царе, поддержал предложение тверских помещиков, не согласных с освобождением крестьян без земли! То духовное, что было в Муравьеве, оно от декабристов, и ему страстно хотелось одобрения его действий с их стороны. Хорошо, а Искандер? Искандер тоже от декабристского корня. Ему вспомнились горячие строки, прочитанные вскорости после смерти государя Николая Первого: «Двадцать девять лет тому назад... на рассвете, погибли под рукой палача пять русских мучеников, гордо и величаво погибли они, не прощая врагам, а завещая нам свое дело... Проснитесь же к деятельности... дайте волю своей мысли...» Там были еще слова — прямые, дерзкие, страшные, звавшие именем погибших декабристов «на участие»...
Нет, на «участие» Муравьев вряд ли пошел бы.
А он, Бутин?
— Эгей, Михаил Дмитриевич! Купец первой гильдии Михаил Бутин? Уважаемый деятель торговли? Гляньте-ка налево!
Зензинов осадил послушного мерина.
Неподалеку, в гуще сосняка и стланика, что-то мелькнуло, что-то темное, живое, словно бы пригнувшееся, желающее проскользнуть, остаться незамеченным, и послышался удалявшийся треск сучьев и шелест ветвей.
Бутин быстрым движением сдвинул с плеча ружье, перехватил его руками и навел было на привлекшие их внимание высокие колыхнувшиеся кусты.
Зензинов положил ладонь на приклад бутинского ружья.
Обе лошади стояли смирно.
— То не зверь, — сказал Зензинов. — То — люди. Вот и там, меж березок, мелькнули.
— Может, беглые?
— Может, и беглые, — согласился Зензинов. — Ну и пущай их. Не хотят встречи, это точно. Им как бы мимо пройти. Не будем пужать. Мы не солдаты, не полиция.
Бутин еще раз вгляделся в кусты. Нет, ветки не шевелятся. Люди скользнули низом, в распадок.
Тронули лошадей. Еще один перевал, еще две пади, и они на Капитолийском прииске.
Все здесь воспринималось Михаилом Андреевичем с полудетским изумлением и неподдельным восторгом.
Такая масса разного народа — вместе, в куче, в общей заботе, — такое трудовое кипение с утра до вечера, такой четкий распорядок работы на всех участках, — это для него внове. Не купцы в лавках, не казаки-земледельцы, не буряты-скотоводы, не городские ремесленники, — совсем иной люд, безо всякой своей собственности, лишь пара рук — все имущество!
На переходе от зимних холодов к студеной весне люди еще в шубах овчинных, не рваных, видать, с осени надеванных, а под шубами кафтаны из серо-фабричного сукна, крепкие порты, а на ногах целенькие коты и чистые онучи, — то у мужиков, а на бабах под длинными юбками видны шаровары, в них вправлены холщовые рубахи, все теплое, чистое, исправное. И шапки на людях зимние, и все в рукавицах, не голорукие на ветру, вид у всех здоровый, а еще детишки на улицах, во дворах, у изб, кто в бабки, кто в горелки, со смехом, озорством, а чтоб раздетых, озябших, в рванье, и обнищалых — нет, не видать!
Зензинов понимал, что бутинский глаз да приказ тут в действии, и все же от здешнего смотрителя прииска главный дозор да призор.
А увидев подошедшего к ним смотрителя, не сразу понял, что он и есть! Болезненный на вид, с бледным худым лицом, с тощей фигурой, он выглядел, при своей очевидной молодости, куда поплоше любого приискового работника. А глаза умные и живые, держится ровно, независимо, изъясняется учтиво и любезно, но без поклонов и расшаркивания. Он-то и сопровождал их, порой с мягкой решительностью отлучась, дабы дать распоряжение служителю, что-то наказать рабочим.
— Кто ж такой, Михаил Дмитриевич? — спросил Зензинов при одной отлучке смотрителя. — Дельный, гляжу, тут хозяин!
— Других не держим! — отозвался Бутин. — Горный инженер Михайлов, Петр Илларионович!
— Михайлов? Илларионович? Фамилия слыханная и отчество совпадающее... Неуж он того Михайлова?
— Он, точно, Михаил Андреевич, — родной брат поэта ссыльного... Михаила Илларионовича Михайлова, назначенного в Кадаю, где нежданно скончался... Пока жив был, то Петр Илларионович неусыпно облегчал участь брата...
— Славно тот немца Гейне перевел... А собственные стихи его к разряду мятежных отнести надо, в них и сочувствие народным бедам, и сатира на высшие круги... Так что слухи, что не своей смертью мученик помер, что помогли ему, — не вовсе безосновательны.
— Да как сие проверишь? — не уклоняясь, отвечал Бутин. — Там, в Нерзаводских рудниках, таковые порядки, что и помогать не надо. Допетровские времена, на казенных-то разработках. Выживает тот, у кого телеса каменные да железные! Михайлов из Петербурга прибыл уже в полной чахлости — каземат, суд, допросы, дорожные фельдъегери достаточно поработали. Опасаюсь Петра Илларионовича расспрашивать... Он тут схоронил брата, со службы не вполне благополучно уволился, а инженер каких мало и к народу с подходом. Полезнейший человек!
— Вот-вот... Вы таким манером и почтенного Оскара Дейхмана прибрали к себе! — невозмутимо сказал Зензинов. — Милейшей Лизаньки Александровны брата. Его за послабления политическим по шапке, сторож тюремный из него никудышный вышел... А Бутины его к себе в контору, надзирать за своими миллионами! А Лизаньку в Петербург, на учение.
— А как же! И от суда Оскара Александровича отвел... Вот Петру Илларионовичу вдвойне плачу против казенного жалованья, а Дейхману даже втройне в сравнении с прежним! Более знающего служащего у меня нет. И прямодушен, и честен, и надежен! А Ли-заньке помог, так и ради брата, и ради Ивана Ивановича, и ради нее самой — в ней и ум, и душа; что касаемо брата ее, то Оскар Александрович, когда внял моему приглашению, произнес очень памятные слова: «В моем лиходейском положении даже слабая тень гласности утешительна!» Вдумайтесь, друг мой, в эти слова.
— Михаил Дмитриевич, неуж безбоязненно так поступаете? Ведь могут за дерзость почесть! За вызов властям!
— А что же тогда для нас, прямо спрошу, Муравьев-Амурский! Муравьев отважился в свое время весьма смелую депешу царю написать, где всех декабристов возвысил! А для меня и моего скромного дела Петр Михайлов и Оскар Дейхман, неугодные властям, первейшие и ценнейшие люди! Поглядите, как поставлено дело на Капитолийском, — не стыдно невестке доложить, что имя ее здесь в наилучшем почете представлено! Не везде так, Михаил Андреевич, далеко не везде так, даже на наших предприятиях! Новшества кое-какие имеются. Однако же от современности отстаем. В Америке нынче машины интенсивно вытесняют и кирку и лопату.
...Об этой поездке на Капитолинский Михаил Андреевич отписал своему почтенному корреспонденту, известному историку Михаилу Петровичу Погодину:
«Впервые посетив прииск моего племянника Михаила Дмитриевича Бутина (это родной мой племянник, жена его Сонечка, моя крестница и племянница... увы, ее нет в живых!), впервые увидев сей прииск на реке Дарасунке, я был восхищен и поражен неуго-монством деятельности, порядком, гармоническим целым; моим глазам явилась невиданная картина человеческого труда...»
...Михайлов, когда прощались, подзамявшись, отвел Бутина в сторону.
— Не мое, Михаил Дмитриевич, дело, если в узком смысле. А в общих интересах утаить не могу. Для пользы Товарищества весьма желательно, если бы вы немедленно посетили прииск Ивановский, хотя и бывший господина Капараки, а при прежних порядках, вернее беспорядках. Какая, спрошу вас, может быть подготовка к сезону, ежли люди бегут! А кто еще там не сбежал, терпит лишения и притеснения. Не хочу вдаваться в рассуждения, почему да как, но с позиции инженера и человека не могу не осудить тамошнее горестное положение.. Прошу извинить мое вмешательство в чужую сферу!
«Вмешательство»! Да ежли бы все работники были таковые «вмешатели»!
Вероятнее всего, то Ивановские были люди, что в кустах прятались, там не двое, не трое, а более от зловредного глаза таились. Не ружье сдергивать и не Зензинова благодушно слушать, а окликнуть бы тех, беглых: «Ребятушки, не бойтесь, Бутин я, подходи кто есть, я с добром к вам». А он — не по-Горбачевскому, не по-Муравьеву, а по-глупому, не по-хозяйски!
Бледное тонкое лицо Михайлова укрылось хмурой тенью: зря высказался. Не понял бутинского состояния.
— Спасибо, Петр Ларионыч, — тепло сказал Бутин смотрителю Капитолийского прииска, — за прямоту и беспокойство ваше...
И когда тот, тощий, сутулый, покашливая, шел к своему дому, Бутин, уже в седле, посмотрел ему в след со смешанным чувством благодарности, тревоги и опасения. Да, этот человек заглянул в наглухо, казалось, укрытый тайник его планов и расчетов. В самую болевую точку угодил... Надо бы не на глухом прииске держать, а чтобы рядом был, как Оскар Александрович... С кем еще совет держать, ежли не с такими преданными умами!
— Что ж, Михаил Андрееич, способны вы со мною крюк на Жерчу совершить?
— А я, подобно Санчо Пансе при Донкихоте, а мой мерин в хвост Россинанту, — с вами, Михаил Дмитриевич, с вами — хоть и старый воин, а на любой подвиг готов!
Осень выдалась в Забайкалье урожайная.
Густо и рясно созрели хлеба, озимые и яровые, овсы просто на диво — быть людям с овсяными блинами и киселями, и скотине хрушкой прикорм!
Изрядными были и укосы трав, пышнотелые, сияющие на солнце зароды высились у дорог, подле бережков, на лугах и лесных еланях.
Скотина — сытая, гладкая, лениво и степенно паслась на травянисто щедрых выпасах.
Редкостный для засушливого края год...
Удачливым выдалось это лето и для Бутиных: и на разработках, и по торговле, и во всех предприятиях.
К тому времени, то есть к концу лета, вернулись уехавшие еще ранней весной и гулявшие по Европе брат и невестка Михаила Дмитриевича, полные впечатлений от Парижа, Рима, Флоренции, Вены.
Столь долго и терпеливо ждавший их Михаил Дмитриевич, похудевший, загорелый, озабоченный, но, как всегда, подтянутый и элегантный, встретив их с очевидной радостью и убедившись, что они расположились и отдохнули с пути, предложил собраться всем участникам Золотопромышленного товарищества братьев Бутиных и Капараки.
И весьма досадными были, при согласии старшего брата, недостойные увертки третьего члена корпорации — Капараки. То недосуг, то поездки в Иркутск и Кяхту, то гости у него. Поднажал было Бутин на «грека» — иной раз в домашнем кругу так именовали зятя, — а тот куклой резиновой вывернулся, сказался больным. Простыл, бедняга, суставы разломило разнесчастному, еще прошлогодняя простуда в костях отзывается...
Зять все же. Пришла к нему через площадь в белый затейливый дом с колоннами и узкими ячеистыми окнами Капитолина Александровна — проведать, подлечить, чаем с медом попоить, — опа и при характере, она и с понятием, она и сердобольная, не пусторукая пришла, а с нею примочки, отвары, свежее малиновое варенье, еще у Зензинова лечебной травы прихватила, забежала, компаньонку свою Феликитаиту да горничную Дашутку прихватила — ну больница целая к Капараки заявилась! — жаль ведь родича, один-одинешенек в огромном доме, купленном перед самой свадьбой у нуждавшегося в средствах купца Верхотурова.
Воротилась вместе с набожной Феликитаитой своей, всене-пременной участницей милосердных предприятий, поднялась к деверю; знала, что и Николай Дмитриевич у него, еще не все европейские впечатления выговорил.
— Ну вот, господа Бутины, — на полном лице ее играла лукавая улыбка. — Вам невтерпеж, знаю, начать разговор с Капараки, а ему положительно не во вред встретиться с вами. Одного прошу у вас, Николай Дмитриевич и Михаил Дмтириевич: не горячитесь, решайте полюбовно. И худой мир лучше доброй ссоры, — она с глубокой печалью покачала головой. — Ах, Женечки нашей нет, все бы, возможно, по-другому обернулось.
Она не договорила, глаза договорили, мягко повернулась и вышла...
Капитолина Александровна, жена Николая Дмитриевича и невестка всему семейству, по отцу Котельникова, вошла в Бутинское гнездо так, словно в нем родилась.
Ко времени женитьбы Николая Дмитриевича старшие сестры уже были пристроены и жили своими семьями. Стефанида была за Чистохиным, Наталья стала Налетовой, Евгению, вскорости после вхождения в дом Капитолины Александровны, выдали за Капараки, — бедняжка недолго с ним протянула... Младшая невестка вошла в дом уже при Капитолине Александровне. Капитолина держала и ее под крылом, как наседка беспомощного птенца... У Софьи Андреевны не то чтобы сил да времени для хлопот по дому, ей бы хоть с нянькой да кормилицей своих двух малышек управить!
Крепким орешком для Капитолины Александровны оказалась се сверстница — самая старшая из сестер, — жесткая, упрямая и вспыльчивая Татьяна Дмитриевна; суровость ее натуры не мешала ее любви к розам и орхидеям. Впрочем, десять лет назад она была в вихре несколько запоздалого увлечения — сначала каждодневными встречами с женихом, а попозже — прелестями брачной жизни. Вольдемар Заблоцкий утром, Вольдемар Заблоцкий днем, Вольдемар Заблоцкий вечером, про ночь и говорить нечего. Вольдемар худел на глазах, офицерский мундир висел на нем как на вешалке. Татьяна Дмитриевна в ту медовую пору была рада-радешенька, что деятельная, снисходительная и хозяйственная невестка сняла с ее плеч домашние заботы и что ключи от всех погребов и кладовых в ее экономных и рачительных руках.
Притом молодые вскоре решили отделиться. Сначала они нопор-хали по заграницам — Китай, Япония, Сингапур, Индия, Египет... С год шли открытки с изображением диковинных зданий, площадей, улиц, парков, набережных чужеземных городов. Заблоцкий с женой катаются на джонке. Татьяну Дмитриевну и мужа везет рикша. Нерчинская парочка у пагоды, нерчинская парочка в малайском одеянии, нерчинская парочка у подножий пирамиды... Часто шли трогательные телеграммы одного содержания: сидим без денег! И братья денег для сестры не жалели, а когда были затруднения, то Капитолина Александровна посылала молодым из своего собственного капитала.