Голос Илмы прозвучал в тишине комнаты так резко, что она сама вздрогнула:
— Нет!
Симанис не понял:
— Ты, Илма, серьёзно?
— Как же иначе? Пусть она идёт к Айне.
— Она ведь моя мать, — растерянно сказал Симанис.
— Но как же мы сможем ужиться, ненавидя друг друга?
Этого и Симанис не знал, он только ответил:
— Она бы примирилась…
— Я не желаю иметь в своём доме человека, который меня терпеть не может. Хватит и Фреда…
Симанис долго молчал. Потом проговорил с тоской, скорее подытоживая свои невесёлые мысли, чем отвечая Илме:
— Правильно. Детей — Айне, мать — Айне. — В его голосе была боль. — Зачем ты меня мучаешь, Илма, у тебя нет сердца.
Илма отодвинулась от него — холодная и равнодушная. Он с грустью подумал, как ловко она умеет из самого близкого существа в одно мгновение превращаться в чужого человека…
— Я тебя не мучаю, Симанис, я говорю то, что есть. И вообще — я тебя не держу. Не приглашала тебя, не звала. Я тебе уже предлагала однажды: останемся в своих семьях.
Она замолчала, ожидая ответа, но ничего не услышала.
— Симани!
Безмолвие.
— Симани, если тебя не устраивает твоё теперешнее положение, уходи. Уходи и больше не возвращайся. У тебя есть твоя Айна. И я найду человека, который…
Симанис резко повернулся.
— Ни за что!
Илма в темноте улыбнулась. «Так! Это опять прежний Симанис…»
— Ни за что, ты слышишь, Илма!
Симанис сжал её плечи словно тисками. Она съёжилась от боли, тихо смеясь ему в лицо.
— Дурачок милый…
— Зачем ты меня пытаешь? Ты сделала меня посмешищем в глазах людей. Говори, чего ты ещё хочешь?
— Поцелуй меня, — сказала она, продолжая смеяться.
В Симанисе боролись два чувства — желание оттолкнуть Илму и мучительный страх потерять её.
— Илма, перестань дурачиться. Я говорю серьёзно, а ты…
— Я тоже говорю серьёзно. — Она действительно перестала смеяться. — Симани, в будущую пятницу и субботу я хочу убирать картофель. Тебе придётся помочь.
— Я не смогу, Илма, — подумав, ответил он, чувствуя, как трудно, почти невозможно отказать ей именно сейчас, когда после досадной размолвки она опять стала такой близкой, что он пьянеет и голова кружится, как от запаха багульника. — В пятницу у меня в лесу…
— С Метрой я всё улажу, — перебила она его.
Симанис недоверчиво покачал головой.
— На этот раз не уладишь. Я должен на лошади вывозить дрова из болота на дорогу. В субботу утром придут машины. Хочешь, я приеду в четверг вечером и выпашу сохой столько борозд, сколько вы сможете убрать за пятницу? Выпашу хоть в темноте, — заверил он, убеждённый, что Илма не откажется.
Но она не согласилась:
— А кто будет поднимать мешки, кто повезёт картофель к ямам, кто будет копать? Конечно, я. Всё я. Спасибо, тогда уж лучше совсем не приходи. Фредис попросит лошадь в колхозе.
— Пойми, Илма, на этот раз я не могу…
В голосе Симаниса звучало искреннее сожаление, но она и слушать не хотела.
— Не можешь так не можешь. Чего уж…
— Может, лучше начать с понедельника? — с повой надеждой предложил он. — Я бы попросил недельный отпуск без сохранения содержания…
— А ты имеешь право брать отпуск за свой счёт? — с откровенной насмешкой спросила Илма. — Ты ведь платишь алименты…
Сказала и почувствовала, что на этот раз глубоко оскорбила Симаниса.
Он ничего не ответил, даже не шевельнулся, только между ними точно выросла незримая стена. Встать бы теперь и уйти. Уйти и освободиться от всего. Но это было выше его сил. Он уже не раз уходил — и снова возвращался. И каждый раз унижение ощущалось всё глубже и болезненнее. Вспыхнувшая так поздно страсть влекла его к Илме, привязывала тысячами нитей. Они оказались крепче тех, что привязывали его к детям, семье.
Симанис вспомнил, как чужая светловолосая девушка Гундега сегодня заплела косичку на гриве Инги. Вероятно, страсть седеющего мужчины в глазах людей кажется такой же нелепой, как косичка на лбу жеребца.
Ивару только шесть лет, он ещё ничего не смыслит, а Эдгару — семнадцать. Эдгар всё понимает и, наверно, стыдится позднего, непонятного для молодых безрассудного увлечения пожилого человека, своего отца.
— Симани!
Это опять Илма.
— Симани, ну придумай же что-нибудь!
Он так глубоко задумался, что не сразу понял, о чём Илма говорит. Он и на этот раз остался здесь, в комнате Илмы, несмотря на обиду, несмотря ни на что. Сопротивляться ей он не мог.
— Что я могу придумать? — беспомощно сказал он.
— Объясни лесничему, что тебе нужно убрать огород. Все знают, что у тебя дома одна старуха. Если ты пообещаешь отработать, тебя отпустят. Понимаешь, я не могу в другой день, ко мне придут помогать женщины из Дерумов.
«А как же наш огород? Как мать? Или ты требуешь, чтобы я лгал?» — подумал он, но вслух этого не произнёс, представив, как Илма с иронической усмешкой скажет: «Не впервые ведь, Симани…»
Не стоит говорить. Может быть, им с матерью удастся убрать свой картофель за воскресенье. Да если ещё прихватить вечерком попозже… Хоть бы по ночам не было так темно…
— Придёшь? — спросила Илма.
— Ладно, приду, — со вздохом ответил Симанис, чувствуя себя побеждённым.
Помолчав немного, он добавил:
— Илма, ты меня измучила, мне бы теперь следовало встать и уйти.
— Останься!
Плечи Илмы затряслись от беззвучного смеха. Широко открытые глаза казались в тёмных глазных впадинах светло-серыми. Они приближались, дразня и маня.
— Останься…
— Я не могу уйти…
Глава третья
Угрюмая сова на голом суку
Илма собиралась отпраздновать день поминовения с размахом. Было приготовлено угощение, натёрты полы и накрахмалены занавески. Она даже покрасила кухонный стол и стулья. Старая мебель и в самом деле выглядела облезлой и потёртой, но обычно глаз не замечал царапин и трещин. И лишь постелив новую скатерть, Илма ужаснулась, увидев неприглядно торчавшие из-под жёлтой бахромы коричневые ножки стола. А стулья? Их ведь ничем не прикроешь! Как глупо, что при постройке дома сделали один-единственный выход, и тот через кухню. Какой толк в том, что старый Бушманис устроил в доме комнаты, похожие на залы, если войти в них можно только мимо огромной печи и вёдер со свиным пойлом!
«Если бы я сейчас строила…» — думала Илма с сожалением. Но теперь уже ничем нельзя было помочь; оставалось отыскать на чердаке банку с засохшей краской и придать всей этой жалкой кухонной мебели, этому хламу, как называла её про себя Илма, хоть сколько-нибудь сносный вид. Она разбавила краску изрядной порцией олифы, вынесла с помощью Гундеги стол и стулья во двор и принялась красить. На долю Гундеги оставалось лишь сбегать за чем-нибудь, что-то поднять или повернуть. Остальное время она сидела на скамеечке, наблюдая за тем, как Илма ловко орудовала кистью. Но стоило ей попытаться самой взять в руки кисть, как Илма говорила:
— Оставь, Гунит. Ты только будешь мешать мне.
Окрашенная мебель едко пахла краской. Её не внесли в дом. Утром на закрашенных поверхностях сверкали капли росы, а в полдень на них уселись погреться на солнце сердитые осенние мухи, да так и прилипли. Илма, вернувшись после работы домой, даже застонала от огорчения. Бессовестных насекомых отодрали, но на мебели остались светлые пятна. Илма терпеливо закрасила их, и на этот раз стол и стулья внесли в кухню. И сырым сентябрьским вечером пришлось ужинать во дворе, держа миски с супом на коленях.
Ели молча, будто рассорившись, и Гундеге почему-то казалось, что стоит кому-нибудь заговорить, и напряжённое молчание тут же кончится и начнётся шумная сердитая перебранка.
Первый не выдержал Фредис.
— Собачья жизнь, — громко сказал он. — Я ведь не нищий какой-нибудь.
Он направился было в комнату, чтобы поесть там, но на полпути передумал и вылил остатки супа кошке.
Всю ночь в доме нестерпимо пахло краской. Едкий запах воровски, сквозь щели и замочные скважины пробирался из комнаты в комнату, поднялся по лестнице и в комнату Гундеги, упрямо избегая сквозняков и открытых окон.
Со всем этим Илма в конце концов примирилась бы, но тут подвела краска. Когда Илма дотронулась кончиками пальцев до поверхности стола, всё, казалось, было в порядке. А стоило только постелить клеёнку, как она намертво прилипла к столу. Ни у кого не нашлось мужества сесть на стул — ведь он мог превратиться в капкан.
Илма с сожалением смотрела на стулья. Она не могла понять, в чём дело. Тогда Фредис усомнился: олифой ли Илма разбавляла краску, ведь олифы-то у них, пожалуй, совсем и не было. В первый момент Илма вспылила, но, одумавшись, полезла на чердак и вернулась с бутылкой тёмного стекла, заткнутой бумажной пробкой. Все принялись взбалтывать содержимое, разглядывать его на свет, нюхать. Гундега тоже разглядывала и нюхала, хотя не имела ни малейшего понятия о том, какая вообще бывает олифа.
Гундеге всё это показалось немного таинственным — напомнило занятия в лабораториях средневековых алхимиков, о которых как-то рассказывал на уроке учитель химии. Сумеречная кухня, покрытая пылью тёмная бутылка, серьёзные, почти торжественные лица. Стоит лишь теперь кому-нибудь воскликнуть: «Есть!» — и окажется, что они открыли что-то особенное, необыкновенное…
— Нет, — проворчал Фредис. — Это пахнет… — Он запнулся, подыскивая наиболее подходящее определение, — как будто швейной машиной.
Гундега фыркнула.
— Сам ты пахнешь швейной машиной, — грубо осадила его Илма.
Гундега бросила на Илму быстрый взгляд. Она увидела нахмуренные брови, а в глазах не то злость, не то презрение. Почему тётя сердится из-за такой ерунды? Это было так же непонятно, как тогда, в день приезда Гундеги.
Илма заметила недоумённый взгляд девушки, и брови её разошлись, странный блеск в глазах погас, на лице появилась привычная, знакомая улыбка.
— Что ты так смотришь на меня? — спросила она.
— Да просто так… — ответила Гундега своей излюбленной фразой, чувствуя себя неловко, точно нечаянно подсмотрела то, что не было предназначено для её глаз.
— Расстроилась я с этими стульями, — оправдывалась Илма, усердно сдирая с бутылки старую этикетку. — Наверно, я вместо олифы подмешала какое-нибудь старое масло. На чердаке хватает разных склянок да банок. Но как же нам быть? Сегодня уже четверг. Может, к воскресенью высохнет? А лучше завтра с утра поехать в магазин, купить олифу и заново всё покрасить. Если не высохнет, я просто не знаю, что делать…
Растерянная и удручённая, она огляделась, словно спрашивая совета. Но Фредис спокойно, не поднимая головы, разувался, Лиена чистила картофель.
И Илма снова обратилась к Гундеге:
— Придумала! Стулья не будем трогать. Поставим их в ряд у задней стены. Фредис пусть подберёт в сарае пару чурбанов повыше, Ты слышишь, Фреди?
— Слушаюсь, госпожа! — откликнулся тот, развешивая портянки на дровах.
— И чего ты вечно паясничаешь! — прикрикнула на него Илма и опять обратилась к Гундеге: — Ты, Гунит, принеси сверху оба своих стула. Обойдёмся. А стол хорош, — добавила она уже весело, — только клеёнку мы, наверно, уже никогда не снимем…
Всё как будто шло гладко. Илма по нескольку раз в день ощупывала обновлённые стулья, важно выстроившиеся вдоль стены. Краска не приставала к пальцам. Выветрился и едкий запах, и все были убеждены, что загустевшая, разбавленная старым маслом краска не подвела.
В субботу утром Илма сама поехала в Саую. Вернулась улыбающаяся, с полной сумкой и белым продолговатым свёртком.
— Взгляни! — сказала она Гундеге, освобождая от бумаги белые розы, распространявшие нежный аромат.
Илма заметила, что лицо Гундеги вспыхнуло от восторга. Она даже осторожно прикоснулась к стеблям и опустила руку, не осмелившись дотронуться до нежных лепестков.
— Красивые? — : спросила Илма.
— Да, очень, — тихо проговорила Гундега.
— Тебе, наверно, никто никогда не дарил роз? — спросила Илма.
Гундега отрицательно покачала головой.
— Когда ты пойдёшь к конфирмации [7], я тебе подарю, Гунит.
— Да?!
В голосе её слышалась такая радость и вместе с тем недоверие, что Илма улыбнулась.