«Заметил меня или что ему померещилось?» Выяснить это Иона не успел. Немец метнул гранату. Насмерть перепугавшись, Иона бросился на дно ямы. Он услышал, как граната шлепнулась на землю и покатилась вниз, в воронку. Иона хотел прикрыть голову руками, но они уже не послушались. Как у мертвого. Он и был мертвым. Но вот робко шевельнулось сердце. Шевельнулось и опять замерло. Потом удар за ударом, все громче, все чаще. И прежде чем радостная весть дошла до сознания, Иона плотью своей почувствовал, — граната не взорвалась! Не взорвалась! Не взорвалась!
Иона приподнялся и посмотрел на немца.
«Значит, не ты моя смерть», — подумал Иона. Немецкий солдат стоял там же и спокойно насвистывал. Иона понял: ничего он не заметил, и ничего ему не померещилось, просто скучно стало человеку, вот взял и бросил гранату, чтобы немного развлечься. На переднем крае такое нередко бывает: надоест дежурному тишина и одиночество, вот он и выпустит очередь, а то и гранату швырнет, побеседует с ночью… Всяк по-своему развлекается.
«Не ты моя смерть», — опять подумал Иона, но порадоваться своему солдатскому везению не успел: немец достал вторую гранату и снова нацелился на ту злосчастную воронку. Первая не взорвалась, шума не было — а ему, видимо, хотелось пошуметь на всю округу. Но представьте себе положение Ионы Мебуке — разве и вторая граната так же тихо и безобидно скатится в воронку? Шутишь! Оружие не подводит дважды.
Остался один выход: упредить этого бездельника, всадить в него пулю. Убить его. Только так Иона может спастись. Но нет, нельзя стрелять, когда в двух шагах немецкие окопы и твой напарник режет проволоку под самым носом у вражеских часовых.
Себя-то Иона спасет, он не промахнется, но его студентик неминуемо попадет в западню, живым его немцы оттуда не выпустят. Погибнет славный мальчик, и дело провалится. На эти размышления Иона потратил всего лишь мгновение…
Он не выстрелил. Только диском автомата прикрыл голову.
Трудно умирать дважды за одну минуту. И счастлив тот, кого жизнь пощадит, убережет от такого испытания. Но если человеку не повезло и такая минута все же наступила, то дай тебе бог, друг мой, столько силы и великодушия, сколько проявил в ту ночь Великий солдат Иона Мебуке.
Немец бросил гранату. И когда она, кувыркаясь в воздухе, полетела в воронку, Иона не шелохнулся, лишь сильнее прижался к земле.
Граната разорвалась.
Оружие не подводит дважды.
Хорошо, что Иона сразу потерял сознание: четырнадцать гранатных осколков вонзилось в его тело. Четырнадцать ран! Он и охнуть не успел. Ни стона, ни звука. Немец ничего не услышал ни до взрыва, ни после. Насвистывая все ту же песенку, он не спеша удалился.
Полумертвого принес Гури своего напарника в санбат. Полтора месяца боролся со смертью чаганский тракторист. Ему отняли правую ногу, изрезали всю спину, извлекая осколки. Выжил человек. А когда Ионе немного легче стало, его переправили морем в более спокойный сухумский госпиталь. Каким он был тихим и терпеливым в повседневной жизни, таким и остался в дни своих страданий. Молча лежал он на койке и, когда боль на часок-другой оставляла его, читал рассказы Давида Клдиашвили.
Я навестил его в госпитале. Поговорили о том, о сем. Я сказал ему:
— Ты еще легко отделался, Иона… Я, честно говоря, дивлюсь на тебя — как ты выдержал там, в воронке…
— Эх, милый мой Константин, смерть всегда немного подождет, если человек ее не испугается… Только позор не умеет ждать — придет и тут же снимет голову, — сказал Иона и грустно улыбнулся.
Цабуня
Когда идет дождь, — а в апреле в Рионской долине он хлещет беспрерывно, прямой, негибкий, словно стальная проволока, сбивая цветы с алычовых деревьев, — девочка достает из старенького, расшатанного комода серый полушалок.
Он совсем новый, еще кусают шею и плечи необмятые шерстинки, — мать только ползимы носила его.
«Вот прошла дочка Абуладзе», — говорят соседи, заслышав, как шлепают по мокрому асфальту ее большие мужские калоши.
И все знают, что маленькая Цабуня идет в это раннее утро на вокзал встречать санитарный вагон.
В хорошую погоду она пробегает добрую половину дороги босиком, и ее покрасневшие у жаркого очага худенькие ноги мелькают из-под короткого ситцевого платьица, и только за аптекой, где начинается главная улица городка, она, не присаживаясь, словно аистенок, стоя на одной ноге, надевает желтые сандалии.
У нее тонкие длинные руки с острыми локтями, да и вся она тонкая и длинная, как вязальная спица.
Наверное в свое время Цабуня станет стройной красавицей, а пока она лишь одиннадцатилетняя нескладная девочка, и столько золотистых веснушек на ее лице, словно кто-то высыпал на него целое сито отрубей.
На станции жалеют Цабуню, и, если поблизости нет большого начальства, ее пропускают в санитарный вагон. Он прибывает с первым потийским поездом, и обычно его отцепляют за высоким пешеходным мостом, который черной, закопченной дугой висит над железнодорожными путями.
— Вы в Керчи воевали, дяденьки? — спрашивает Цабуня, заглядывая в душное купе.
Ее чуть мутит от едкого запаха махорки и лекарств. И пока маневровый паровозик отводит вагон к деревянной платформе, девочка успевает поговорить со многими.
— Четыре месяца отец не пишет. Абуладзе его фамилия. Может, встречали?
— А зовут его как?
— Валико.
— Валико Абуладзе? Нет, девочка, не встречал.
Цабуня тихо закрывает дверь. Легко, бесшумно скользит она по длинному узкому коридору вагона, и через минуту снова слышится ее прерывающийся от волнения голос:
— Вы в Керчи воевали, дяденьки?
Жили они на старой Самтредской дороге, в поселке у чайной фабрики, на которой отец Цабуни с мая до поздней осени работал весовщиком. Когда на плантациях кончали сбор зеленого листа, отец уходил в городок. Там, на большой товарной станции, его охотно принимали в бригаду грузчиков.
Под вечер, накинув на плечи старую бурку, зажав под мышкой буханку свежего хлеба, он возвращался домой. До поселка было около трех километров. Трезвым отец Цабуни проходил это расстояние за полчаса, хотя вообще, как и все грузчики, он не любил быстро ходить.
Но когда случалось ему выпить с приятелями в станционном буфете, на эти три километра уходило куда больше времени, потому что, захмелев, он любил немного помечтать да и по сторонам поглядеть, как люди добрые живут. А известно, когда в пути человек размечтается или заглядится на что-нибудь, ноги не особенно торопятся.
А мечтал он иметь постоянную работу на чайной фабрике: к дому ближе, и заработок верный. Он еще с прошлого года откладывал на сберкнижку деньги, чтобы семья не нуждалась, когда он поедет в Кутаиси на курсы механиков. Но началась война.
Цабуня часто писала отцу. Вечером, затенив лампу бумажным колпачком, чтобы свет не мешал спящему братишке, девочка, склонившись над тетрадью, старательно выводила чернильным карандашом большие жирные, словно печатные, буквы.
А утром она просыпалась с лиловой полоской на нижней губе, и маленький Уча обиженно хныкал:
— Опять на меня папе нажаловалась…
Последнее письмо отца пришло под Новый год. Оно было с крымского направления. С того дня минуло четыре месяца, а почтальон еще ни разу не заходил в их дом.
Мама болела. Под ней сломалась лестница, когда она собирала тутовые листья для шелкопряда.
Ее привезли из больницы в гипсовой повязке. Мать велела поставить свою кровать у самого окна, и, когда в полдень почтальон проходил по улице, она подзывала Цабуню и говорила:
— Сбегай, доченька, к соседям. Узнай, кто там письмо получил. Может, что о нашем отце пишут…
А потом в городок начали прибывать раненые из-под Керчи. Цабуня почти каждое утро бегала на вокзал, но все понапрасну: след ее отца затерялся где-то за далеким Азовским морем.
Так прошел дождливый апрель.
Как-то раз девочка опоздала к потийскому поезду. Санитарный вагон уже отцепили, и около него тихонько подрагивали два стареньких автомобиля с красными крестами.
Цабуня, как обычно, прошла по вагону. Раненых было немного, они охотно разговаривали с девочкой, кто-то даже подарил ей плитку шоколада, но больше ничем не могли ее порадовать. Валико Абуладзе они не знали.
Цабуня немного постояла в конце коридора, все еще не решаясь покинуть вагон.
Вдруг ее окликнул какой-то раненый. Он уже лежал на носилках, и санитарки торопливо собирали на полке его небогатый солдатский багаж.
— Девочка, а кто он тебе, Валико Абуладзе?
Цабуня увидела бледное, худое лицо раненого с такими светло-золотистыми усами, словно они были сделаны из кукурузных шелковинок.
— Отец… — всхлипнула девочка и, не ожидая никакого чуда, хотела пройти мимо.
— Отец? — переспросил он. — Что ж ты раньше мне не сказала, маленькая! Отец твой жив-здоров, я его недавно видел. Велел передать, чтобы дома не беспокоились…
Он еще что-то сказал, но, потрясенная, Цабуня уже ничего не слышала: кровь зашумела у нее в ушах. Не помня себя от радости, она перепрыгнула через какие-то свертки, мешки с бельем, чуть не сбила с ног санитарку и выскочила из вагона.
«Скорей обрадовать маму! Скорей!..» — только об этом думала она сейчас, задыхаясь от быстрого бега. Не. разбирая дороги, не жалея свои сандалики, она бежала домой по весенним, невысохшим лужам, и маленькие желтые утята испуганно разлетались во все стороны.
Военный госпиталь находился в бывшем санатории железнодорожников, у самого берега Риони, в глубине большого старинного парка.
За чугунной оградой на садовой скамье сидел дед-вахтер с обвислыми белыми усами, в фуражке железнодорожника с изломанным козырьком. На коленях он держал солдатский котелок с горячей похлебкой. Рука у него дрожала, и, чтобы не пролить ни капли, дед подставил под ложку ломоть черного хлеба.
Беспокоить рабочего человека во время еды неприлично, поэтому Цабуня некоторое время молча постояла в сторонке, в тени белой акации. И только когда вахтер закончил свой стариковский обед, девочка подошла к калитке:
— Дедушка, пропусти меня в госпиталь.
Старик не спеша повесил на ветку пустой котелок:
— А тебе кого нужно?
— Одного раненого хочу видеть.
— А кто он?
— Товарищ моего отца… А как зовут — не знаю.
И Цабуня, волнуясь и сбиваясь, рассказала старику о том, что произошло вчера в санитарном вагоне.
— Ах ты, дурочка! — неодобрительно покачал головой старик. — Как же ты имя у него не спросила?!
Цабуня коротко вздохнула:
— Мама меня тоже поругала. Сперва плакала от радости, а потом говорит: «Горе мне, как же мы теперь этого человека найдем?» А я говорю: «Не беспокойся, мама, найду…»
— Ишь ты!.. — сказал старик, приоткрывая калитку. — А ты из каких Абуладзе? Из Заречных или Ящеролизов?
— Ящеролизов, — неохотно ответила Цабуня. Она терпеть не могла этого уличного прозвища семьи Абуладзе.
— А-а, Нестерова внучка! Знавал я твоего знаменитого деда. Знавал!.. — Старик даже крякнул от удовольствия. — Скупой он был мужик, упаси боже! И через свою скупость фамилию вашу навеки погубил. Ох, и была потеха!.. Слыхала?
Еще бы! Цабуня не раз слышала всякие небылицы про скупость покойного деда Нестора. Рассказывали и такое: однажды, когда он работал на своем винограднике, ему принесли обед. Дед расположился на траве, и, пока нарезал хлеб, в миску с лобио нечаянно прыгнула зеленая ящерица. Для другого человека обед после этого уже не обед, а Нестор был не таков.
«Твоего не хочу, а своего не дам!» — воскликнул он и, не долго думая, схватил вымазанную в густом соусе ящерицу, облизал ее с головы до хвоста и бросил в кусты.
Так оно было или не так, но с того часа прилипла к семье Абуладзе обидная кличка — Ящеролизы.
— Спичку на четыре части делил! Ох-хо-хо!..
Долго еще смеялся старик, вспоминая проделки скупого Нестора. Потом его начал душить кашель. Он махнул рукой и, немного отдышавшись, сказал девочке:
— Входи, входи, Нестерова внучка. Только как ты своего раненого найдешь? Много их у нас…
— По усам, дедушка. Они у него рыжие, в жизни таких не видела. Я быстро… Поговорю с ним немного — и назад.
— Нет, доченька, так нельзя. Это тебе не вокзал. У нас другой порядок. Подожди меня здесь, — сказал старик и, закрыв на замок калитку, бодро зашагал по усыпанной битым кирпичом дорожке.
Вернулся он не скоро, вместе с молодой санитаркой.
— Вчерашние еще в приемной лежат, — сообщил он девочке. — Пойдешь с ней, она покажет…
«Товарищ начальник госпиталя! Обращается к вам младший сержант Арчил Месхи, находящийся на излечении в палате № 2 хирургического корпуса. Я бы не беспокоил вас, но попал в такое затруднительное положение— просто спасения нету. А потому настоятельно прошу перевести меня в другой госпиталь, все равно в какой, по вашему усмотрению.
Может, причина покажется вам неуважительной. Скажете: «Мудрит солдат», — но дочитайте мое письмо до конца и судите сами.
Вы, наверное, слыхали, что ко мне ходит маленькая девочка, по имени Цабуня. Она думает (да и все в госпитале уверены в этом), что я друг ее отца, близкий ему человек. Но, товарищ начальник, тут недоразумение получилось.
Дело в том, что отца этой девочки я в глаза никогда не видел и фамилию его услышал впервые две недели тому назад от самой Цабуни, когда она пришла к нам в санитарный вагон.