Дмитрий Быков
Пятое действие
© bsd / Shutterstock.com
© Быков Д. Л., 2020
© Эдельштейн М. Ю., предисловие, 2020
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
* * *
Предисловие
Среди бессчетных призванных на пирне всем нальют божественный напиток,но мне нальют, прошу меня простить…Дмитрий БыковЭтих стихов, по всем правилам, не должно существовать. Их просто не может быть потому, что не может быть никогда. Ну в самом деле, что это за стихи такие: длинные, многословные, с перечислительными рядами и хлесткими афоризмами, выдающими изрядный газетно-журнальный стаж? С патетикой и риторикой? С минимумом метафор, с легко вычленяемой, по всем канонам школьного сочинения, «главной мыслью»?
И это та самая загадка, без разгадки которой невозможен разговор о стихах (да и о прозе) Дмитрия Быкова. Почему поэт, делающий все наоборот, поступающий так, как нельзя (не «не положено», а действительно, кроме шуток, нельзя), оказывается едва ли не единственным, кто знает, как надо?
Проще всего – и потому очень соблазнительно – указать в качестве ответа на феноменальное версификационное мастерство Быкова. На его способность говорить стихами на любую тему так же легко, как прозой, писать километрами без спотыканий, помарок и черновиков. На огромные еженедельные стихотворные фельетоны в «Новой газете» и «Собеседнике», на поэтическое шоу «Гражданин поэт». Наконец, на его постоянную готовность к экспромтам – нередко блестящим[1].
Однако легкость стихопорождения – качество, поэзии скорее противопоказанное. Мастера рифмованного table-talk’a далеко не всегда оказываются большими поэтами. Сочетание того и другого в случае Быкова – скорее совпадение, чем причинно-следственная зависимость.
Думаю, он и сам прекрасно это понимает и часто играет на зазоре между тем и другим.
Так, на резком переходе от остроумной болтовни к поэзии построено одно из лучших быковских стихотворений – «Свежесть», где почти полтора десятка строф поэт развлекает читателя описанием военной диорамы в одном из приморских городков:
На первом плане мы видим подвиг вахмистра Добченко:Фуражка сбита, грудь открыта, в крови рот.В чем заключался подвиг – забыто, и это, в общем-то,Не умаляет заслуг героя. Наоборот.На среднем плане мы видим прорыв батареи Тушина,Тушин сидит, пушки забыв, фляжку открыв.Поскольку турецкая оборона и так разрушена,Он отказался их добивать, и это прорыв.На заднем плане легко видеть сестру Тату –Правее флешей Бородина, левей скирд.Она под вражеским огнем дает солдату:Один считает, что наркоз, другой – что спирт –и вдруг перед самым концом взрывается:
Вот так, бывало, зимой, утром, пока молод,Выходишь из дома возлюбленной налегке –И свежесть смерти, стерильный стальной холодПройдет, как бритва, по шее и по щеке –и все стихотворение за счет резкости этого контраста превращается из яркой игрушки в шедевр.
Так что версификация версификацией, но ответ, полагаю, совсем в другом. Все дело в том, что Быков – поэт вертикали. Не той «вертикали власти», о которой мы два десятилетия слышим из телевизора, а настоящей, в основании которой уверенность в том, что выше тебя есть некто, к кому ты можешь обращаться и кто способен тебя услышать и ответить.
Однажды Александра Блока попросили оценить стихи Анны Ахматовой. Блок долго отказывался, а потом сказал: «Она пишет стихи как бы перед мужчиной, а надо писать как бы перед Богом»[2].
Рискну заметить, что Дмитрий Быков этому блоковскому критерию удовлетворяет: о чем бы он ни писал, он всегда ощущает присутствие рядом Бога.
Именно рядом, ибо Бог Быкова антропоморфен: добрый, усталый и теплый. Если он мучает поэта, превращая его в карандаш, то это лишь затем, чтобы в конце согреть:
И когда после всех мученийЯ забыл слова на родном –Ты, как всякий истинный гений,Пишешь сам, о себе одном.Ломая, переворачивая,Затачивая, чиня,Стачивая, растрачиваяИ грея в руке меня.Бог – это тот, кто отдает приказ прыгать без парашюта с горящего самолета, но перед самой землей непременно протягивает тебе руку: «Последний шанс последнего из последних, / Поскольку после последнего – сразу Он».
И если он воплощается, то в соседа по окопу, небритого, израненного, полуседого. И точно не всемогущего:
Я не вижу его верховным, как ни крути.Генеральный штаб не настолько прост.Полагаю, над ним не менее десятиКомандиров, от чьих генеральских звездТяжелеет небо, глядящее на МосквуКак на свой испытательный полигон.До победы нашей я точно не доживу –И боюсь сказать, доживет ли он.Вот тебе и ответ, как он терпит язвы земли,Не спасает детей, не мстит палачу.Авиации нет, снаряды не подвезли,А про связь и снабжение я молчу.Этот Бог зависит от человека не меньше, чем тот от него – «Это он навек исчезнет, если я навек исчезну / Или даже если что не так скажу»:
Кто из нас сидит в окопе, кто танцует на прицеле –Не подскажет никакое колдовство.Хорошо тебе, и плохо мне, держащемуся еле,А ему – боюсь и думать каково.Есть еще, правда, другой – «Бог созиданья, Бог поступка, / Водитель орд, меситель масс, / Извечный враг всего, что хрупко», «С ладонью жесткой, как напильник, / И лаской грубой, как наждак», один из тех, чьи генеральские звезды проступают на московском небе, – но: «И я тебе такой не нужен, / И ты такой не нужен мне».
И мир прекрасен потому, что в нем «все о Боге, всегда о Боге». В романе Быкова «Орфография» есть как бы второстепенный (на самом деле – главный) герой – чудак-антиквар Фридрих Клингенмайер, чье собрание «раритетов и древностей» оказывается прозрачной метафорой мироздания, где Клингенмайер играет роль Творца. Он наблюдает изнутри то, на что другие смотрят снаружи, и постигает смысл там, где остальные видят случайный набор вещей. Он единственный способен заметить, как сквозь любой затейливый, но бесполезный орнамент проступает иной узор – вязь божественного промысла. Лучшие стихи Быкова – они как раз об этом.
И поэт оказывается нужен миру только потому, что он этому миру вровень – так же уязвим, недолговечен, смертен, как всё вокруг: «Только тот тебя и заметит, кто с тобою вместе умрет – / И тебя, о мартовский ветер, и тебя, о мартовский кот».
Вообще это ощущение хрупкости человека и мира – основное переживание быковского героя:
Можно сделать дырку в моем боку,Можно выжать меня, как губку,Можно сжечь меня, истолочь в муку,Провернуть меня в мясорубку,Из любого дома погнать взашей,Затоптать, переврать безбожно –Но и это будет едва ль страшней,Чем сознанье, что это можно.Самые обыкновенные человеческие страхи и фобии, удесятеренные чувствительностью поэта. Поэзия ведь вообще не открывает ничего нового. Она сделана из того, что вы и сами знали о жизни, но не умели назвать. «Поэт есть тот, кто хочет то, что все хотят хотеть» (Ольга Седакова. «Стансы в манере Александра Попа».). Отсюда постоянно сопровождающее читателя хороших стихов ощущение, что все это твоей парой глаз увидено, твоей кожей прочувствовано.
И в стихах, и в прозе Быкова очень много тоски. Тоска, если она подлинная тоска, а не романтический суррогат, – самое высокое из человеческих чувств, писать ее чрезвычайно сложно, гораздо сложнее, чем любовь, скажем. Быкову удается. Лучшая, пожалуй, быковская книга, «Эвакуатор», была в чистом виде романом о тоске, там просто ничего больше не было.
Тоска эта вырастает из пронзительного и никогда не оставляющего поэта ощущения бренности всего сущего. Мир – пыльца на крыльях бабочки, в нем нет ничего прочного, устойчивого, на что можно было бы опереться, положиться, что можно было бы удержать – «Но я потеряю вас, несчастные вы мои». Любимая уйдет, снег растает, лист пожухнет, дом разрушится, сталь заржавеет. И, главное, это случится с неизбежностью, закроешь глаза – проснешься в другом мире, где все неуловимо, но бесповоротно изменилось.
Не власть поменяли, не танки ввели,А попросту кто-то увидел с балконаКленовые листья на фоне земли:Увидел и понял, что все непреклонноИ необратимо.В те далекие времена, когда «Известия» еще были вменяемой газетой, Быков напечатал там эссе про Черубину де Габриак и Серебряный век – из лучших быковских эссе и, рискну сказать, из лучшего, что вообще написано о Серебряном веке. Была эпоха, поверхностная и глубокая одновременно, люди ценили мишуру и играли в куклы, но из этой мишуры, как ни странно, вырастало настоящее искусство и настоящее знание. А потом пришли злые люди и наступили на кукол – и на игравших в них – кованым сапогом. И все эти игры получили дополнительное трагическое измерение и осветились другим светом.
Про этих строителей кукольных домиков Быков написал роман «Остромов», стихотворения «Ведь прощаем мы этот Содом…» и «Нет, уж лучше эти, с модерном и постмодерном…». Тема эта потому так его и занимает, что Серебряный век оказывается универсальной метафорой жизни вообще – никто не знает, что будет завтра, но все предчувствуют скорый конец и оттого особенно старательно закрывают глаза.
Еще более универсальной метафорой, разумеется, оказывается любовь. «Но знали безмолвно и бесповоротно, / Что вместе – нельзя и отдельно – нельзя», – эту максиму Быков сформулировал еще в 1989 году и сделал из нее инвариант всей своей лирики и почти всех романов. В помянутой «Орфографии» есть притча про двух героев, которые расстаются на следующее утро после свадьбы, чтобы никогда больше не увидеть друг друга: «Он за ней коршуном – она от него рыбой, он за ней рыбаком – она от него кобылицей, он за ней всадником – она от него облаком, он за ней ветром – она от него дождем». В этой истории важна прежде всего полная немотивированность, придающая всему описанному статус общего закона. Почему? Да в том-то и дело, что нипочему. Так все устроено другим демиургом, и от романиста здесь мало что зависит.
Встреча Орфея с призраком Эвридики вызывает мировую катастрофу, как в, страшно сказать, гениальной «Одиннадцатой балладе». Потерянную возлюбленную потом всю жизнь собираешь по частям, ловя ее отдельные черты в случайных женщинах:
Одна, как ты, со лба отдувает прядь,Другая вечно ключи теряет,А что я ни разу не мог в одно все это собрать –Так Бог ошибок не повторяет.Но – «вместе – нельзя, и отдельно – нельзя», этот закон неизменен и абсолютен.
Итак, мир груб, непрочен, ненадежен, в нем что не катастрофа, то подвох: «Я терплю этот мир иначе – как терпят бедствие. / Извини, что я иногда нетерпим к нему». Никаких «своих» в мире нет: «Из двух неправд я выбираю / Наименее не мою». Остается гибнуть, как тому солдату, «который бился браво, / Но испустил бы дух / Единственно за право / Не выбирать из двух».
Или – сделать шаг вверх. Недаром Быков называет свой роман «Остромов» пособием по левитации и отпускает в финале все потерявшего героя парить на уровне верхних этажей петроградских зданий. Ибо в любую эпоху слишком страшно жить в мире, где невозможно взлететь.
Сам Быков апеллирует при этом к Борису Пастернаку, чью поэтическую и жизнетворческую стратегию он описывает так: «Направо – плохо, налево – хуже, а прямо – лучше не спрашивай. Хорошо, тогда мы взлетим». На самом деле Быков здесь ближе скорее к нелюбимому им Владиславу Ходасевичу, стихи которого, особенно поздние, насквозь пропитаны этим ощущением: любой ценой – выход за пределы, трансценденция или смерть.
И потому книги стихов Быкова, конечно, должны заканчиваться «Пэоном четвертым», где захлебывающийся восторг преображения звучит откровеннее всего: «Лечу, крича: “Я говорил, я говорил, я говорил! Не может быть, чтоб все и впрямь кончалось тут!”»
Михаил ЭдельштейнДневное размышление о божьем величестве
Виноград растет на крутой горе,непохожей на Арарат.Над приморским городом в сентябревиноград растет, виноград.Кисло-сладкий вкус холодит язык –земляники и меда смесь,Под горой слепит золотая зыбь,и в глазах золотая резь.Виноград растет на горе крутой.Он опутывает стволы,Заплетаясь усиком-запятойв буйный синтаксис мушмулы,Оплетая колкую речь куста,он клубится, витиеват.На разломе глинистого пластавиноград растет, виноград.По сыпучим склонам дома ползут,выгрызая слоистый туф,Под крутой горой, что они грызут,пароходик идет в Гурзуф,А другой, навстречу, идет в Мисхор,легкой музыкой голося,А за ними – только пустой простор,обещанье всего и вся.Перебор во всем: в синеве, в жаре,в хищной цепкости лоз-лиан,Без какой расти на крутой горемог бы только сухой бурьян,В обнаженной, выжженной рыжинена обрывах окрестных гор.Недобор любезен другим, а мне –перебор во всем, перебор.Этих синих ягод упруга плоть.Эта цепкая жизнь крепка.Молодая лиственная щепотьсловно сложена для щипка.Здесь кусты упрямы, стволы кривы.Обтекая столбы оград,На склерозной глине, камнях, крови –виноград растет, виноград!Я глотал твой мед, я вдыхал твой яд,я вкушал от твоих щедрот,Твой зыбучий песок наполнял мой взгляд,виноград освежал мне рот,Я бывал в Париже, я жил в Крыму,я гулял на твоем пиру –И в каком-то смысле тебя пойму,если все-таки весь умру.1995«Оставь меня с собой на пять минут…»
Оставь меня с собой на пять минут –Вот тут,Где шмель жужжит и старец рыбу удит,Где пруд и сквер,А не в какой-нибудь из адских сфер,Где прочих собеседников не будет.Оставь меня с собой на пять минут.СойдутПотоки страхов, сетований, жалоб –И ты услышишь истинную речь.«Дать стечь» –Молоховец сказала б.У Петрушевской, помню, есть рассказ –Как разО том, как одинокий паралитикВстречает всех угрюмым «мать-мать-мать»,И надо ждать,Покуда жалкий гнев его не вытек.ПотомОн мог бы поделиться опытомЗажизненным, который в нем клокочет, –Минут пятнадцать надо переждать.Пусть пять.Но ждать никто не хочет.…Сначала, как всегда, смятенье чувств.Я замечусь,Как брошенная в комнате левретка.Мне трудно вспомнить собственный язык.Отвык.Ты знаешь сам, как это стало редко.Так первая пройдет. А на второйСлетится ройВоспоминаний стыдных и постылых.Пока они бессмысленно язвят,Придется ждать, чтоб тот же самый взглядРазмыл их.На третьей я смирю слепую дрожь.Хорош.В проем окна войдет истома лета.Я медленно начну искать слова:Сперва –Все о себе. Но вытерпи и это.И на четвертой я заговорюК царюНебесному, смотрящему с небес, но –Ему не надо моего нытья.Он больше знает о себе, чем я.Неинтересно.И вот тогда, на пятой, наконец –Творец,Отчаявшись услышать то, что надо, –Получит то, зачем творил певца.С его лицаИсчезнут скука и досада.Блаженный лепет летнего листа.ПростаПросодия – ни пыла, ни надрыва.О чем – сказать не в силах, видит Бог.Когда бы мог,Мне б и пяти минут не надо было.На пять минут с собой меня оставь.Пусть явьРасступится – не вечно же довлеть ей.Побудь со мной. Мне будет что сказать.Дай пять!Но ты опять соскучишься на третьей.«В полосе от возраста Тома Сойера…»
В полосе от возраста Тома СойераДо вступленья в бракЯ успел заметить, что все устроено,Но не понял – как.Примеряя нишу Аники-воинаИ сердясь на чернь,Я отчасти понял, как все устроено,Но не знал – зачем.К тридцати годам на губах оскомина.Разогнав гарем,Я догнал, зачем это все устроено,Но не понял – кем.До чего обычна моя история!Самому смешно.Наконец я знаю, кем все устроено,Но не знаю – что.Чуть завижу то, что сочту структурою, –Отвлечется взглядНа зеленый берег, на тучу хмурую,На Нескучный сад.Оценить как должно науку чиннуюИ красу системМне мешал зазор меж любой причиною –И вот этим всем.Да и что причина? В дошкольном детстве я,Говоря честней,Оценил чрезмерность любого следствияПо сравненью с ней.Наплясавшись вдоволь, как в песне Коэна,Перейдя черту,Я не стану думать, как все устроено,А припомню туПанораму, что ни к чему не сводится,Но блестит, –И она, как рыцарю Богородица,Мне простит.Мост
И все поют стихи БулатаНа этом береге высоком…Ю. МорицНа одном берегу Окуджаву поютИ любуются вешним закатом,На другом берегу подзатыльник даютИ охотно ругаются матом.На одном берегу сочиняют стихи,По заоблачным высям витают, –На другом берегу совершают грехиИ совсем ничего не читают.На другом берегу зашибают деньгуИ бахвалятся друг перед другом,И поют, и кричат, а на том берегуНаблюдают с брезгливым испугом.Я стою, упираясь руками в бока,В берега упираясь ногами,Я стою. Берега разделяет река,Я как мост меж ее берегами.Я как мост меж двумя берегами враговИ не знаю труда окаянней.Я считаю, что нет никаких берегов,А один островок в океане.Так стою, невозможное соединя,И во мне несовместное слито,Потому что с рожденья пугали меняНеприязненным словом «элита»,Потому что я с детства боялся всего,Потому что мне сил не хватало,Потому что на том берегу большинство,А на этом отчаянно мало.Первый берег всегда от второго вдали,И, увы – это факт непреложный.Первый берег корят за отрыв от земли –Той, заречной, противоположной.И когда меня вовсе уверили в том(А теперь понимаю, что лгали) –Я шагнул через реку убогим мостомИ застыл над ее берегами.И все дальше и дальше мои берега,И стоять мне недолго, пожалуй,И во мне непредвиденно видят врагаТе, что пели со мной Окуджаву.Одного я и вовсе понять не могуИ со страху в лице изменяюсь:Что с презреньем глядят на чужом берегу,Как шатаюсь я, как наклоняюсь,Как руками машу, и сгибаюсь в дугу,И держусь на последнем пределе, –А когда я стоял на своем берегу,Так почти с уваженьем глядели.«Старуха-мать с ребенком-идиотом…»
Старуха-мать с ребенком-идиотом –Слюнявым, длинноруким, большеротым, –Идут гулять в ближайший лесопаркИ будут там смотреть на листопад.Он не ребенок. Но назвать мужчинойЕго, что так невинен и убог,С улыбкой безнадежно-беспричиннойИ с головою, вывернутой вбок?Они идут, ссутулившись. Ни звука –Лишь он мычит, растягивая рот.Он – крест ее, пожизненная мука.Что, если он ее переживет?Он не поймет обрушившейся карыИ в интернате, карцеру сродни,Все будет звать ее, и санитарыЕго забьют за считаные дни.О, если впрямь подобье высшей волиИсторгло их из хаоса и тьмыНа этот свет – скажи, не для того ли,Чтоб осторожней жаловались мы?А я-то числю всякую безделкуЗа якобы несомый мною крестИ на судьбу ропщу, как на сиделкуВорчит больной. Ей скоро надоест.Но нет. Не может быть, чтоб только радиНаглядной кары, метки нулевой,Явился он – в пальто, протертом сзади,И с вытянутой длинной головой.Что ловит он своим косящим глазом?Что ищет здесь его скользящий зрак?Какую правду, большую, чем разум,Он ведает, чтоб улыбаться так?Какому внемлет ангельскому хору,Какое смотрит горнее кино?Как нюх – слепцу, орлиный взор – глухому,Взамен рассудка что ему дано?Что наша речь ему? –древесный шелест.Что наше небо? – глинаи свинец.Что, если он непонятыйпришелец,Грядущего довременныйгонец?Что, ежели стрела попаламимоИ к нам непоправимо занесенБлаженный житель будущегомира,Где каждый улыбается, какон?Что, ежели, трудов и хвореймежду,Он послан в утешеньеи надежду –Из тех времен, из будущейМосквы,В которой все мы будемтаковы?«Эгоизм болезни: носись со мной…»
Эгоизм болезни: носись со мной,Неотступно бодрствуй у изголовья,Поправляй подушки, томись винойЗа свое здоровье.Эгоизм здоровья: не тронь, не тронь,Избегай напомнить судьбой своеюПро людскую бренность, тоску и вонь:Я и сам успею.Эгоизм несчастных: терпи моиВспышки гнева, исповеди по пьяни,Оттащи за шкирку от полыньи,Удержи на грани.Эгоизм счастливых: уйди-уйди,Не тяни к огню ледяные руки,У меня, глядишь, еще впередиНе такие муки.Дай побыть счастливым – хоть день, хоть час,Хоть куда укрыться от вечной дрожи,Убежать от жизни, забыть, что насОжидает то же.О, боязнь касаться чужих вещей!Хорошо, толпа хоть в метро проноситМимо грязных тряпок, живых мощей,Что монету просят.О, боязнь заразы сквозь жар стыда:Отойдите, нищие и калеки! –И злорадство горя: иди сюда,Заражу навеки!Так мечусь суденышком на волнеТоржества и страха, любви и блуда,То взываю к ближним: «Иди ко мне!»,То «Пошел отсюда!».Как мне быть с тобой, эгоизм любви,Как мне быть с тобой, эгоизм печали, –Пара бесов, с коими визавиЯ сижу ночами?А вверху, в немыслимой высоте,Где в закатном мареве солнце тает, –Презирая бездны и те, и те,Альтруизм витает.Над моей измученной головой,Над счастливой парой и над увечной,Он парит – безжалостный, неживой,Безнадежный, хладный, бесчеловечный.««Кто обидит меня – тому ни часа…»
«Кто обидит меня – тому ни часа,Ни минуты уже не знать покоя.Бог отметил меня и обещалсяЗа меня воздавать любому втрое.Сто громов на обидчика обрушит,Все надежды и радости отнимет,Скорбью высушит, ужасом задушит,Ввергнет в ад и раскаянья не примет.Так что лучше тебе меня не трогать,Право, лучше тебе меня не трогать».Так он стонет, простертый на дороге,Изувеченный, жалкий, малорослый,Так кричит о своем разящем Боге,Весь покрытый кровавою коростой;Как змея, перерубленная плугом,Извивается, мечется, ярится,И спешат проходящие с испугом –Не дыша, отворачивая лица.Так что лучше тебе его не трогать,Право, лучше тебе его не трогать.Так-то въяве и выглядит все это –Язвы, струпья, лохмотья и каменья,Знак избранья, особая примета,Страшный след Твоего прикосновенья.Знать, пригодна зачем-то эта ветошь,Ни на что не годящаяся с виду:Так и выглядят все, кого отметишь –Чтоб уже никому не дать в обиду.Так что лучше Тебе меня не трогать,Право, лучше Тебе меня не трогать.Одиннадцатая заповедь
Опережай в игре на четверть хода,На полный ход, на шаг, на полшага,В мороз укройся рубищем юрода,Роскошной жертвой превзойди врага,Грозят тюрьмой – просись на гильотину,Грозят изгнаньем – загодя беги,Дай два рубля просящему полтинуИ скинь ему вдогонку сапоги,Превысь предел, спасись от ливня в море,От вшей – в окопе. Гонят за Можай –В Норильск езжай. В мучении, в позоре,В безумии – во всем опережай.Я не просил бы многого. Всего-то –За час до немоты окончить речь,Разрушить дом за сутки до налета,За миг до наводнения – поджечь,Проститься с девкой, прежде чем изменит,Поскольку девка – то же, что страна,И раньше, чем страна меня оценит,Понять, что я не лучше, чем она;Расквасить нос, покуда враг не тронет,Раздать запас, покуда не крадут,Из всех гостей уйти, пока не гонят,И умереть, когда за мной придут.Август
1Сиятельный август, тончайший наркоз.В саду изваяньеГрустит, но сверкает. Ни жалоб, ни слез –Сплошное сиянье.Во всем уже гибель, распад языка,Рванина, лавина, –Но белые в синем плывут облакаИ смотрят невинно.Сквозь них августовское солнце палит,Хотя догорает.Вот так и душа у меня не болит –Она умирает.2Осень пахнет сильной переменой –И вовне, и хуже, что во мне.Школьникам эпохи безвременнойХочется погибнуть на войне.Мечется душа моя, как будтоСтыдно ей привычного жилья.Жаль, что не дотягивать до бунтаНе умеем Родина и я.Надо бы меняться по полшага,Чтобы не обваливаться враз.Всякий раз взрывается полшара,Как терпенье кончится у нас.Все молчит в оцепененье чудном.Кастор с братом дремлют на посту.Гастарбайтер с гаденьким прищуромВыметает ломкую листву.Августейший воздух загустевшийРазгоняет пришлая метла,Разметая в жизни опустевшейМесто, чтобы сжечь ее дотла.Будет все, как водится при взрыве –Зов сирены, паника родни,Зимние, голодные и злые,Оловом окрашенные дни.Но зато рассвета багряница,Оторопь сучья и дурачья,Сладость боя, свежесть пограничья –Нищая земля, еще ничья!Все, что было, рухнет в одночасье.Новый свет ударит по глазам.Будет это счастье иль несчастье?Рай в аду, вот так бы я сказал.И от этих праздников и боенВсе сильней душа моя болит,Как страна, в которую не встроенМеханизм ротации элит.Свежесть
Бабах! из логова германских гадовСлышны разрывы рвущих их снарядов,И свист ужасный воздух наполняет,Куски кровавых гуннов в нем летают.Эдвард Стритер (пер. И. Л.)Люблю тебя, военная диорама,Сокровище приморского городка,Чей порт – давно уже свалка стального хлама,Из гордости не списанного пока.Мундир пригнан, усы скобкой, и все лицаКрасны от храбрости и счастья, как от вина.На горизонте восходит солнце Аустерлица,На правом фланге видны флеши Бородина.Люблю воинственную живость, точней – свежесть.Развернутый строй, люблю твой строгий, стройный вид.Швед, русский, немец – колет, рубит, скрежет,И даже жид чего-то такое норовит.Гудит барабан, и флейта в ответ свистит и дразнится.Исход батальи висит на нитке ее свистка.– Скажи, сестра, я буду жить? – Какая разница,Зато взгляни, какой пейзаж! – говорит сестра.Пейзаж – праздник: круглы, упруги дымки пушек.Кого-то режет бодрый медик Пирогов.Он призывает послать врагу свинцовых плюшекИ начиненных горючей смесью пирогов.На правом фланге стоит Суворов дефис Нахимов,Сквозь зубы Жуков дефис Кутузов ему грубит,По центру кадра стоит де Толли и, плащ накинув,О чем-то спорит с Багратионом, но тот убит.Гремит гулко, орет браво, трещит сухо.Японцы в шоке. Отряд китайцев бежит вспять.Бабах слева! бабах справа! Хлестнул ухоВыстрел, и тут же ему в ответ хлестнули пять.На первом плане мы видим подвиг вахмистра Добченко:Фуражка сбита, грудь открыта, в крови рот.В чем заключался подвиг – забыто, и это, в общем-то,Не умаляет заслуг героя. Наоборот.На среднем плане мы видим прорыв батареи Тушина,Тушин сидит, пушки забыв, фляжку открыв.Поскольку турецкая оборона и так разрушена,Он отказался их добивать, и это прорыв.На заднем плане легко видеть сестру Тату –Правее флешей Бородина, левей скирд.Она под вражеским огнем дает солдату:Один считает, что наркоз, другой – что спирт.Вдали – море, лазурь зыби, песок пляжей,Фрегат «Страшный» идет в гавань: пробит ют.Эсминец «Наш» таранит бок миноносцу «Вражий»,А крейсер «Грек» идет ко дну, и все поют.Свежесть сражения! Праздник войны! Азарт свободы!Какой блеск, какой густой голубой цвет!Курортники делают ставки, пьют воды.Правее вы можете видеть бар «Корвет».Там к вашим услугам охра, лазурь, белила,Кровь с молоком, текила, кола, квас,Гибель Помпеи, взятие Зимнего, штурм Берлина,Битва за Рим: в конечном итоге все для вас.Вот так, бывало, зимой, утром, пока молод,Выходишь из дома возлюбленной налегке –И свежесть смерти, стерильный стальной холодПройдет, как бритва, по шее и по щеке.«Пинь-пинь-тарарах!» – звучит на ветке. Где твое жало,Где твоя строгость, строгая госпожа?Все уже было, а этого не бывало.Жизнь – духота. Смерть будет нам свежа.Счастья не будет
Олененок гордо ощутилМежду двух ушей два бугорка,А лисенок притащил в норуМышь, которую он сам поймал.Г. ДемыкинаМузыка, складывай ноты, захлопывай папку,Прячь свою скрипку, в прихожей отыскивай шляпку.Ветер по лужам бежит и апрельскую крутитПыль по асфальту подсохшему. Счастья не будет.Счастья не будет. Винить никого не пристало.Влажная глина застыла и формою стала,Стебель твердеет, стволом становясь лучевидным.Нам ли с тобой ужасаться вещам очевидным?Будет тревожно, восторженно, сладко, свободно,Будет томительно, радостно – все, что угодно:Счастья не будет. Оставь ожиданья подросткам.Нынешний возраст подобен гаданию с воском:Жаркий, в воде застывает, и плачет гадалка.Миг между жизнью и смертью – умрешь, и не жалко –Больше не будет единственным нашим соблазном.Сделался разум стоглазым. Беда несогласным:Будут метаться, за грань порываться без толку –Жизнь наша будет подглядывать в каждую щелку.Воск затвердел, не давая прямого ответа.Счастья не будет. Да, может, и к лучшему это.Вольному воля. Один предается восторгамЭроса; кто-то политикой, кто-то ВостокомТщится заполнить пустоты. Никто не осудит.Мы-то с тобой уже знаем, что счастья не будет.Век наш вошел в колею, равнодушный к расчетам.Мы-то не станем просить послаблений, – а что тамБьется, трепещет, не зная, не видя предела, –Страх ли, надежда ли, – наше интимное дело.Щебень щебечет, и чавкает грязь под стопою.Чет или нечет – не нам обижаться с тобою.Желтый трамвай дребезжанием улицу будит.Пахнет весной, мое солнышко. Счастья не будет.Времена года
1. Подражание Пастернаку
Чуть ночь, они топили печь.Шел август. Ночи были влажны.Сначала клали, чтоб разжечь,Щепу, лучину, хлам бумажный.Жарка, уютна, горяча,Среди густеющего мракаОна горела, как свечаИз «Зимней ночи» Пастернака.Отдавшись первому теплуИ запахам дымка и прели,Они сидели на полуИ, взявшись за руки, смотрели.Чуть ночь, они топили печь.Дрова не сразу занимались,И долго, перед тем как лечь,Они растопкой занимались.Дрова успели отсыретьВ мешке у входа на террасу,Их нежелание горетьРождало затруднений массу,Но через несколько минутОгонь уже крепчал, помедлив,И еле слышный ровный гудРождался в багроватых недрах.Дым очертания менялИ из трубы клубился книзу,Дождь припускал по временам,Стучал по крыше, по карнизу,Не уставал листву листатьСвоим касанием бесплотным,И вдвое слаще было спатьВ струистом шелесте дремотном.Чуть ночь, они топили печь,Плясали тени по обоям,Огня лепечущая речьБыла понятна им обоим.Помешивали кочергойПечное пышущее чрево,И не был там никто другой –Леса направо и налево,Лишь дождь, как полуночный ткач,Прошил по странному наитьюГлухую тишь окрестных дачСвоею шелестящей нитью.Казалось, осень началась.В июле дачники бежалиИ в эти дни, дождя боясь,Сюда почти не наезжали.Весь мир, помимо их жилья,Был как бы вынесен за скобку, –Но прогорали уголья,И он вставал закрыть заслонку.Чуть ночь, они топили печь,И в отблесках ее свеченьяПлясали тени рук и плеч,Как некогда – судьбы скрещенья.Волна пахучего тепла,Что веяла дымком и прелью,Чуть колебалась и плылаНад полом, креслом, над постелью,Над старой вазочкой цветной,В которой флоксы доживали,И над оплывшею свечой,Которую не зажигали.2. Преждевременная автоэпитафия
Весенний первый дождь. Вечерний сладкий час,Когда еще светло, но потемнеет скоро.По мокрой мостовой течет зеленый глазПриветствующего троллейбус светофора,Лиловый полумрак прозрачен, но ужеГорит одно окно на пятом этаже.Горит одно окно, и теплый желтый свет,Лимонно-золотой, стоит в квадрате рамы.Вот дождь усилился – ему и дела нет:Горит! Там девочка разучивает гаммыВ уютной комнате, и нотная тетрадьСтоит развернута. Сыграет, и опятьСначала… Дождь в стекло. Потеки на стекле –Забылись с осени… И в каждом из потековДробится светофор. Под лампой, на столеЛежит пенал и расписание уроков,А нынче музыка. Заданье. За дверьми –Тишь уважения. И снова до-ре-ми.Она играет. Дождь. Сиреневая тьмаВсе гуще. Окна загораются, и вот ихВсе больше. Теплый свет ложится на томаНа полке, за стеклом, в старинных переплетах,На руки, клавиши и, кажется, на звук,Что ровно и легко струится из-под рук.И снова соль-ля-си… Соседнее окно –Как рано все-таки смеркается в апреле! –Доселе темное, теперь освещено:Горит! Там мальчик клеит сборные модели:Могучий самолет, раскинувший крыла,Почти законченный, стоит среди стола.Лишь гаммы за стеной – но к ним привычен слух –Дождем перевиты, струятся монотонно.Свет лампы. На столе – отряд любимых слуг:Напильник, ножницы, флакончик ацетона,Распространяющий столь резкий аромат,Что сборную модель родители бранят.А за окном темно. Уже идет к шести.Работа кончена. Как бы готовый к старту –Картинку на крыло теперь перевести –Пластмассовый гигант воздвигнут на подставкуИ чуть качается, еще не веря сам,Что этакий титан взлетает к небесам.Дождливый переплеск, и капель перепляс –Апрельский ксилофон по стеклам, по карнизу,И мальчик слушает. Он ходит в третий классИ держит девочку за врушку и подлизу,Которой вредничать – единственная цель,А может быть, влюблен и носит ей портфель.Внутри тепло, уют… Но и снаружи – плескДождя, дрожанье луж, ночного ксилофонаНегромкий перестук, текучий мокрый блескФар, первых фонарей, миганье светофора,Роенье тайных сил, разбуженных весной:Так дышит выздоравливающий больной.Спи! Минул перелом; означен поворотК выздоровлению, и выступает мелкоНа коже лба и щек уже прохладный пот –Пот не горячечный. Усни и ты, сиделка:Дыхание его спокойно, он живет,Он дышит, как земля, когда растает лед.…О тишь апрельская, обманчивая тишь!Работа тайных сил неслышна и незрима,Но скоро тополя окутает, глядишь,Волна зеленого, пленительного дыма,И высохнет асфальт, и посреди двораПо первым классикам заскачет детвора.А следом будет ночь, а следом будет день,И жизнь, дарующая все, что обещала,Прекрасная, как дождь, как тополь, как сирень,А следом будет… нет! о нет! начни сначала!Ведь разве этот рай – не самый верный знак,Что все окончиться не может просто так?Я знаю, что и я когда-нибудь умру,И если, как в одном рассказике Катерли,Мы, обнесенные на грустном сем пиру,Там получаем все, чего бы здесь хотели,И все исполнится, чего ни пожелай, –Хочу, чтобы со мной остался этот рай:Весенний первый дождь, вечерний сладкий час,Когда еще светло, но потемнеет скоро,Сиреневая тьма, зеленый влажный глазПриветствующего троллейбус светофора,И нотная тетрадь, и книги, и портфель,И гаммы за стеной, и сборная модель.19883. Октябрь
Подобен клетчатой торпедеВареный рыночный початок,И мальчик на велосипедеУже не ездит без перчаток.Ночной туман, дыханье с паром,Поля пусты, леса пестры,И листопад глядит распадом,Разладом веток и листвы.Октябрь, тревожное томленье,Конец тепла, остаток бедный,Включившееся отопленье,Холодный руль велосипедный,Привычный мир зыбуч и шатокИ сам себя не узнает:Круженье листьев, курток, шапок,Разрыв, распад, разбег, разлет.Октябрь, разрыв причин и следствий,Непрочность в том и зыбкость в этом,Пугающие, словно в детстве,Когда не сходится с ответом,Все кувырком, и ум не сладит,Отступит там, споткнется тут…Разбеги пар, крушенья свадеб,И листья жгут, и снега ждут.Сухими листьями лопочет,Нагими прутьями лепечет,И ничего уже не хочет,И сам себе противоречит –Мир перепуган и тревожен,Разбит, раздерган вкривь и вкось –И все-таки не безнадежен,Поскольку мы еще не врозь.19894. «Теплый вечер холодного дня…»
Никите Елисееву
Теплый вечер холодного дня.Ветер, оттепель, пенье сирены.Не дразни меня, хватит с меня,Мы видали твои перемены!Не смущай меня, оттепель. НеОбольщай поворотами к лету.Я родился в холодной стране.Мало чести – оставь мне хоть эту.Только трус не любил никогдаЭтой пасмурной, брезжущей хмури,Голых веток и голого льда,Голой правды о собственной шкуре.Я сбегу в этот холод. ЗанеОт соблазнов, грозящих устоям,Мы укроемся в русской зиме:Здесь мы стоим того, чего стоим.Вот пространство, где всякий живой,Словно в пику пустому простору,Обрастает тройной кожурой,Обращается в малую спору.Ненавижу осеннюю дрожьНа границе надежды и стужи:Не буди меня больше. Не трожь.Сделай так, чтобы не было хуже.Там, где вой на дворе в январе,Лед по улицам, шапки по крышам,Там мы выживем, в тесной норе,И тепла себе сами надышим.Как берлогу, поземку, пургуНе любить нашей северной музе?Дети любят играть на снегу,Ибо детство со смертью в союзе.Здравствуй, Родина! В дали твоейЛучше сгинуть как можно бесследней.Приюти меня здесь. ОбогрейСтужей гибельной, правдой последней.Ненавистник когдатошний твой,Сын отверженный, враг благодарный, –Только этому верю: роднойТьме египетской, ночи полярной.1996«Снова таянье, маянье, шорох…»
Снова таянье, маянье, шорох,Лень и слабость начала весны:Словно право в пустых разговорахНечувствительно день провести.Хладноблещущий мрамор имперский,Оплывая, линяя, гния,Превратится в тупой, богомерзкий,Но живительный пир бытия.На свинцовые эти белила,На холодные эти мехаПоднимается равная сила(Для которой я тоже блоха).В этом есть сладострастие мести –Наблюдать за исходами драк,И подпрыгивать с визгом на месте,И подзуживать: так его, так!На Фонтанке, на Волге и Каме,Где чернеют в снегу полыньи,Воздается чужими рукамиЗа промерзшие кости мои.Право, нам ли не ведать, какаяРазольется вселенская грязь,Как зачавкает дерн, размокая,Снежно-талою влагой давясь?Это пир пауков многоногих,Бенефис комаров и червей.Справедливость – словцо для убогих.Равновесие – это верней.Это оттепель, ростепель, сводня,Сор и хлам на речной быстрине,Это страшная сила Господня,Что на нашей пока стороне.«Он так ее мучит, как будто растит жену…»
Он так ее мучит, как будто растит жену.Он ладит ее под себя: под свои пороки,Привычки, страхи, веснушчатость, рыжину.Муштрует, мытарит, холит, дает уроки.И вот она приручается – тем верней,Что мы не можем спокойно смотреть и ропщем;Она же видит во всем заботу о ней.Точнее, об их грядущем – понятно, общем.Он так ее мучит, жучит, костит, честит,Он так ее мучит – прицельно, умно, пристрастно, –Он так ее мучит, как будто жену растит.Но он не из тех, кто женится: это ясно.Выходит, все это даром: «Анкор, анкор,Ко мне, ко мне!» – переливчатый вопль тарзаний,Скандалы, слезы, истерики, весь декор,Приходы, уходы и прочий мильон терзаний.Так учат кутить обреченных на нищету.Так учат наследного принца сидеть на троне –И знают, что завтра трон разнесут в щепу,Сперва разобравшись с особами царской крови.Добро бы на нем не клином сошелся светИ все пригодилось с другим, на него похожим, –Но в том-то вся и беда, что похожих нет,И он ее мучит, а мы ничего не можем.Но что, если вся дрессура идет к тому,Чтоб после позора, рева, срыва, разрываОна взбунтовалась – и стала равна ему,А значит, непобедима, неуязвима?И все для того, чтоб, отринув соблазн родства,Давясь слезами, пройдя километры лезвий,Она до него доросла – и переросла,И перешагнула, и дальше пошла железной?А он останется – сброшенная броня,Пустой сосуд, перевернутая страница.Не так ли и Бог испытывает меня,Чтоб сделать себе подобным – и устраниться,Да все не выходит?«Ведь прощаем мы этот Содом…»
Ведь прощаем мы этот СодомСловоблудья, раденья, разврата –Ибо знаем, какая потомЗа него наступила расплата.Им Отчизна без нас воздает.Заигравшихся, нам ли карать их –Гимназистов, глотающих йодИ читающих «Пол и характер»,Гимназисток, курсисток, мегер,Фам фаталь – воплощенье порока,Неразборчивый русский модернПополам с рококо и барокко.Ведь прощаем же мы моветонВ их пророчествах глада и труса, –Ибо то, что случилось потом,Оказалось за рамками вкуса.Ведь прощаем же мы КузминуИ его недалекому другуТу невинную, в общем, вину,Что сегодня бы стала в заслугу.Бурно краток, избыточно щедр,Бедный век, ученик чародеяВызвал ад из удушливых недрИ глядит на него, холодея.И гляжу неизвестно куда,Размышляя в готическом стиле –Какова ж это будет беда,За которую нас бы простили.«Смерть не любит смертолюбов…»
Смерть не любит смертолюбов,Призывателей конца.Любит зодчих, лесорубов,Горца, ратника, бойца.Глядь, иной из некрофилов,С виду сущее гнилье,Тянет век мафусаилов –Не докличется ее.Жизнь не любит жизнелюбов,Ей претит умильный вой,Пухлость щек и блеск раструбовИх команды духовой.Несмотря на всю науку,Пресмыкаясь на полу,Все губами ловят руку,Шлейф, каблук, подол, полу.Вот и я виюсь во прахе,О подачке хлопоча:О кивке, ресничном взмахе,О платке с ее плеча.Дай хоть цветик запоздалыйМне по милости своей –Не от щедрости, пожалуй,От брезгливости скорей.Ах, цветочек мой прекрасный!Чуя смертную межу,В день тревожный, день ненастныйТы дрожишь – и я дрожу,Как наследник нелюбимыйВ неприветливом домуУ хозяйки нелюдимой,Чуждой сердцу моему.«Все эти мальчики, подпольщики и снобы…»
Все эти мальчики, подпольщики и снобы,Эстеты, умники, пижончики, щенки,Их клубы тайные, трущобы и хрущобы,Ночные сборища, подвалы, чердаки,Все эти девочки, намазанные густо,Авангардисточки, курящие взасос,Все эти рыцари искусства для искусства,Как бы в полете всю дорогу под откос,Все эти рокеры, фанаты Кастанеды,Жрецы Кортасара, курящие «Житан»,Все эти буки, что почитывали Веды,И «Вехи» ветхие, и «Чайку Джонатан»,Все эти мальчики, все девочки, все детство,Бродяги, бездари, немытики, врали,Что свинство крайнее и крайнее эстетствоОдной косичкою беспечно заплели,Все эти скептики, бомжи-релятивисты,Стилисты рубища, гурманчики гнилья,С кем рядом правильны, бледны и неказистыКазались прочие – такие, как хоть я, –И где теперь они? В какой теперь богинеИскать пытаются изъянов и прорех?Иные замужем, иные на чужбине,Иные вымерли – они честнее всех.Одни состарились, вотще перебродили,Минуя молодость, шагнув в убогий быт,Другие – пленники семейственных идиллий,Где Гессе выброшен и Борхес позабыт.Их соблазнители, о коих здесь не пишем,В элиту вылезли под хруст чужих костейИ моду делают, диктуя нуворишам,Как надо выглядеть и чем кормить гостей.Где эти мальчики и девочки? Не слышно.Их ночь волшебная сменилась скукой дня,И ничегошеньки, о Господи, не вышлоИз них, презрительно глядевших на меня.Се участь всякого поклонника распада,Кто верит сумраку, кому противен свет,Кому ни прочности, ни ясности не надо, –И что, ты рад, скажи? Ты рад, скажи? О нет,Да нет же, Господи! Хотя с какою злобойНа них я пялился, подспудно к ним влеком, –И то, в чем виделся когда-то путь особый,Сегодня кончилось банальным тупиком!Ну что же, радуйся! Ты прав с твоею честной,Серьезной службою – со всем, на чем стоял.А все же верилось, что некий неизвестныйИм выход виделся, какой-то смысл сиял!Ан нету выхода. Ни в той судьбе, ни в этой.Накрылась истина, в провал уводит нить.Грешно завидовать бездомной и отпетойИх доле сумрачной, грешней над ней трунить.Где эти мальчики, где девочки? Ни рядом,Ни в отдалении. А все же и сейчасОни, мне кажется, меня буравят взглядом,Теперь с надеждою: хоть ты скажи за нас!С них спроса нет уже. В холодном мире новомЦарит безвременье, молчит осенний свет,А ты, измученный, лицом к лицу со словомОдин останешься за всех держать ответ.Песенка о моей любви
На закате меркнут дома, мостыИ небес края.Все стремится к смерти – и я, и ты,И любовь моя.И вокзальный зал, и рекламный щитНа его стене –Все стремится к смерти, и все звучитНа одной волне.В переходах плачется нищета,Изводя, моля.Все стремится к смерти – и тот, и та,И любовь моя.Ни надежд на чье-нибудь волшебство,Ни счастливых дней –Никому не светит тут ничего,Как любви моей.Этот мир звучит, как скрипичный класс,На одной струне,И девчонка ходит напротив кассОт стены к стене,И глядит неясным, тупым глазкомИз тряпья-рванья,И поет надорванным голоском,Как любовь моя.