Одолень-трава
…Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
БУДЬТЕ НЕ ЛЕНИВЫ НА ДЕЛА, ДОСТОЙНЫЕ ЧЕЛОВЕКА.
ГЛАВА I
НЕРАЗОРВАВШАЯСЯ ГРАНАТА
Тихо плещет море.
Ровно, неторопливо набегают на берег невысокие светло-зеленые волны. А вдаль поглядеть, туда, где садится подернутое марью солнце, — там все горит, сверкает, переливается белым серебром. И непонятным кажется, как это серебро превращается у берега в обыкновенную зеленую воду.
В дальней дали, на той стороне пролива, невнятно проступает сквозь сиреневую дымку узкая прерывистая полоска суши: чем дальше на север, тем она у́же, а вот и совсем оборвалась. И похоже, будто плывут кильватерной колонной в открытом море большие корабли.
Еще немного — и солнце скроется за дальней сиреневой полосой.
«А ведь это, считай, оно за Японию садится!» — только сейчас доходит до сознания Николая Сергеевича. И как-то странно, весело видеть эту картину. Сколько лет в свое время прослужил он на Дальнем Востоке, но Япония все равно оставалась для него Страной восходящего солнца. И вот — солнце медленно тонет за синими холмами Хоккайдо.
Тихо, мерно плещет море. Вдруг плеск этот как бы стал усиливаться. С левой стороны бухточки, из-за крутого берегового выступа, показалась большая черная лодка. Гребцы с силой налегали на весла: лодка тащила конец тяжелого невода. Рыбаки на фоне закатного солнца и серебряного моря тоже были совершенно черными, и над их головами стояло золотое апостольское сияние.
Лодка все ближе. А вот с разгону она и уткнулась с шумом в береговую гальку.
Рыбаки не мешкая начали дружно вытягивать невод на берег, а потом выбирать из него улов — крупную икряную кету. Рыба была еще живой, она билась о звонкую гальку, отливая тусклым серебром.
Улов не так чтобы очень богатый. Утром рыба шла гуще.
— Постой, а это что за добыча? Что за рыбина?
— Похоже, железная. Похоже…
— Точно: граната! Лимонка!
— Неразорвавшаяся граната?! — Стоявший поодаль Николай Сергеевич быстро пошел, почти побежал к рыбакам. — Осторожно!
Насчет осторожности он, наверное, крикнул зря. Ну какую опасность мог представлять этот уже потерявший форму кусок металла, поржавевший и обросший ракушками? Сколько лет пролежал он здесь, в прибрежной полосе? Да, действительно, сколько? Считай, больше двадцати лет!
Рыбаки раскинули мокрый невод на траву и пошли в стоявший здесь же, неподалеку домик готовить ужин. А Николай Сергеевич все еще стоял, держа на ладони странный от прикипевших к нему мелких ракушек, тяжелый предмет. Предмет, когда-то начиненный смертью и на многие годы затаивший ее в себе.
Значит, он не ошибся. Значит, это было именно здесь, а не в соседней бухте, как ему поначалу показалось.
Николай Сергеевич огляделся.
Да, пожалуй, как раз из-за того крутого выступа берега они тогда и атаковали оборонявших эту часть острова японцев. Остров Кунашир — самый большой и самый южный в Курильской гряде. Он же и самый ближний к Японии. Надо думать, потому именно сопротивление японцев здесь было особенно упорным…
Николай Сергеевич вдруг почувствовал разом навалившуюся усталость и опустился на гладкий, отшлифованный прибоем валун.
В немыслимой небесной дали догорал закат. И все так же тихо и мерно накатывались на берег неутомимые волны.
…Таким же спокойным было море и так же ясно горел закат и в тот далекий вечер, когда их десантное судно взяло курс на открытый океан.
— Наконец-то все по-настоящему! — уже в который раз весело повторял Костя Важников, с явным удовольствием оглаживая новенький автомат, ощупывая запасные диски и висевшие у пояса гранаты. — И патроны не холостые, и гранаты взаправдашние, и противник без кавычек…
Да и только ли Костя — все радовались. Все были возбуждены, веселы, точно собрались на долго ожидаемую морскую прогулку, не больше.
И это не так уж трудно было понять.
Там, на Западе, долгих четыре года шла страшная кровопролитная воина. Война, в которой гибли их отцы и братья, гибли их друзья. Сколько их, закадычных товарищей, с которыми не один пуд соли был съеден, ушло с флота только под Москву и Сталинград! Они вместо с Костей тоже дважды подавали рапорты командованию, они тоже хотели быть там, где решалась судьба Родины, хотели стоять рядом со своими братьями и товарищами. Но им отвечали, что они нужны здесь. И они понимали, конечно, что для них может найтись дело и здесь: им слишком часто собственными глазами приходилось видеть в дальномеры безбоязненно разгуливавшие вблизи наших берегов японские корабли. Да, им могло найтись дело, и здесь.
Но год шел за годом, война уносила миллионы и миллионы жизней, а они продолжали как ни в чем не бывало подыматься по боцманской дудке, бежать на камбуз, а потом по тревоге становиться у своих дальномеров, пушек и пулеметов и делать вид, что они тоже воюют: отражают то ли воздушную, то ли торпедную атаку противника. Иногда они стреляли, но это были выстрелы холостыми патронами, холостыми снарядами по воображаемому противнику, по противнику в кавычках. И как бы ни были дисциплинированны они, как бы серьезно ни относились к своему делу — где-то в глубине души они все же не считали, не могли считать его серьезным. Они не могли забыть — а радио, газеты, письма родных и друзей к тому же и постоянно напоминали об этом, — они не могли забыть, что в то самое время, когда они стреляли холостыми, там, на другом краю родной земли, рвутся бомбы и снаряды, там идет смертельный бой с жестоким, вполне реальным, а не условным врагом… И даже не самым храбрым было горько от сознания, что они не там…
Находясь в постоянной боевой готовности, они спали, по неделям не раздеваясь. Редко сходили на берег. А если и сходили… Когда-то, при увольнении с корабля, твое сошествие на берег было не только радостным, но и как бы торжественным. В струнку выглаженные брюки, сияющая пряжка матросского ремня, и сам ты весь сияющий, чуть вразвалочку, как и подобает морскому волку, гордо ступаешь по земле. Ты горд своей принадлежностью к морскому братству, горд за свою матросскую — не самую ли красивую на свете?! — форму.
А теперь даже перед девушками красоваться своими золотыми нашивками или сине-белым воротником было как-то неловко. И полосатый воротник, и такая же полосатая тельняшка как бы и тебе, и всем окружающим напоминали, что ты человек военный, а военному во время войны куда более уместно быть именно там, где идет война, а не утюжить клешем мостовую за тысячи и тысячи верст от нее. Если же встречалась пожилая женщина или человек в рабочей спецовке, то в их, может, просто внимательном взгляде тебе мерещилось что-то совсем другое. «Мой сын там, а ты вот почему-то надраился и гуляешь себе с девчонкой, словно и нет никакой войны», — казалось, молча упрекала тебя женщина. А рабочий вторил ей: «Я-то работаю, пушки для фронта лью, а ты что здесь поделываешь в такой дали от войны?»
Нет, так ни разу никто никому не сказал. И все же, когда ты сходил на берег, то с гордо поднятой головой идти почему-то не мог. Предписанное уставом и когда-то так радовавшее глаз золотое сияние пуговиц на бушлате теперь казалось неуместным. Лихо заломленная бескозырка и то выглядела никчемным фанфаронством. Демонстрируя свою неустрашимость, лихо заламывали бескозырки там те, кто шел во весь рост в атаку на вражеские цепи. А что ты этим мог демонстрировать?
Так жили эти долгие годы мы, невоевавшие военные.
И как же не понять было сейчас и Костю, и всех, кто шел вместе с нами к вражеским берегам.
— Наконец-то все по-настоящему!
А еще в эти слова вкладывался и другой, особый смысл: «Наконец-то и мы сможем внести свою долю в общее дело!»
Все, конечно, понимали, что идем не на морскую воскресную прогулку. Понимали, что кому-то из нас не суждено вернуться назад и кто-то сейчас, может быть, уже в последний раз видит родную землю. Землю, которая таяла, растворялась в синеватой дымке за кормой нашего судна. Все это мы понимали и — видно, уж так устроен человек! — все же были оживленными, чуть ли не радостными. Все с нетерпением ждали встречи теперь уж не с условным, а с настоящим противником.
Бесконечно томительным был следующий день. Мы ждали появления японских самолетов. Ждали и очень боялись. Быть разбомбленными и бесславно, безвестно утонуть средь морской пустыни, утонуть, даже не повидав врага в лицо, — что для нас еще могло быть более нелепым и бессмысленным?!
— Куда ни шло угодить рыбам на кормежку где-нибудь у своих берегов, — балагурил Костя, внося некоторую разрядку в общее тревожное ожидание. — А здесь… ни чести, ни славы. Памятник и то поставить негде…
Самолеты так и не появились. В Корее шло стремительное наступление наших войск, и японцам, должно быть, было не до нас.
К Курильской гряде подошли глухой ночью. А перед самым рассветом начали высадку.
Мы с Костей в последний раз проверили снаряжение, поправили ремни, бескозырки и… как-то так получилось — разом поглядели друг на друга. Глаза в глаза. Я не знаю, сколько это заняло, может, всего один миг, одно мгновение. Но ведь и в один миг очень многое можно и сказать глазами и прочитать в других глазах. Особенно если это глаза друга. А с Костей мы были самые близкие, самые первые друзья.
И помню, так противно, так тоскливо заныло вдруг у меня сердце в ту последнюю секунду: кто-то из нас, подумалось, не вернется отсюда. И ведь оба могли не вернуться — очень свободно! — а подумалось почему-то про одного.
И очень мне захотелось сказать другу, как я люблю его, какой он хороший, душевный человек, какой он верный товарищ. Хотелось сказать: что бы ни случилось — мы останемся друзьями, на всю жизнь, до самой смерти. А если кому из нас нынче суждена смерть — он и тогда в памяти товарища навечно останется другом.
И как знать, может, что-то похожее хотелось сказать и Косте. Но ведь у мужчин не принято говорить нежных слов, у мужчин это считается сантиментами. Да и вообще, с какой стати нам вдруг об этом — что мы, в самом деле, умирать, что ли, собираемся?! Мы еще поживем, и у нас еще будет время сказать друг другу всякие хорошие слова!
И, взглянув друг другу в глаза, мы лишь коротко обнялись, и каждый легонько толкнул другого: ну, мол, ни пуха нам ни пера…
Должно быть, из-за темноты японцы подпустили нас довольно близко.
Но вот с острова ударили орудия, резко застучали пулеметы. Начался бой.
Кораблям прикрытия удалось подавить артиллерию противника. Но уже начинало светать, и мы оказались под кинжальным огнем тяжелых пулеметов. Теперь японцы били не наугад, а прицельно, и шлюпки, на которых мы двигались к берегу, одна за другой начали тонуть. Наша посудина тоже получила пробоины, двоих товарищей ранило, но мы уже успели подойти совсем близко.
— Полундра! — гаркнул Костя и первым прыгнул за борт. Воды было только по пояс. — А ну, братва, суши весла!
Следом за Костей мы тоже попрыгали в воду и россыпью побежали к берегу…
Бой длился несколько часов и закончился вот в этой бухточке.
Оттесненные сюда, японцы укрывались за выступом берега, и к ним нельзя было подступиться ни с моря, ни с суши.
Костя вызвался забросать их гранатами. На учебных занятиях он кидал их дальше всех. Я пошел вместе с Костей.
Одна граната, вторая… Нам слышно, как они рвутся, но не видно, попадают ли в цель.
— Вот что, — предложил Костя, — давай разделимся. Ты — отсюда, а я — оттуда.
Теперь мы кидали гранаты поочередно из разных мест, и это было удобней и безопасней: пока японцы открывали огонь по одному, другой мог точнее выбрать цель.
Но, видно, я слишком увлекся, потому что Костя вдруг дико закричал мне:
— Колька, назад!
И в ту же секунду слева от меня грохнул взрыв.
Я потом только узнал, что ко мне с левого фланга совсем близко подползли два японца и еще бы немного, еще бы какая-то секунда — и… и я не сидел бы сейчас на этом валуне.
Но это я узнал потом, а тогда только услышал, как разорвалась слева от меня брошенная Костей лимонка, и все.
При броске Косте пришлось приподняться. А может, он вгорячах пренебрег осторожностью — ведь дело решали не минуты, а секунды, даже доли секунд. И когда Костя поднялся — по нему прошла автоматная очередь.
Кто скажет, знал или не знал Костя, что смертельно ранен, но он еще нашел в себе силы сорвать с пояса новую — она оказалась последней — гранату и поднять ее над головой…
Нет, гранату эту он так и не кинул. Должно быть, на то, чтобы подняться в рост и замахнуться на врага, ушли все его силы, без остатка.
Сколько он так простоял? Тоже, наверное, какую-то долю секунды. Граната выпала из ослабевшей руки, и сам он рухнул, будто кто разом выдернул у него из-под ног землю.
Какую-то долю секунды… Но я и теперь, через столько лет ясно — будто вчера это было — вижу его поднявшимся в рост перед врагом. Вижу его облитую солнцем, черную — совершенно черную против света — фигуру, вижу над его широкими плечами и бескозыркой золотое сияние. Такое же, как над рыбаками. Только Костя стоял вон там…
Николай Сергеевич встряхнул головой, словно бы освобождаясь от нахлынувших воспоминаний, и с удивлением увидел на своей ладони местами порыжевший от ржавчины, а местами покрытый ракушечной накипью кусок железа.
«Ах да, граната!.. Граната… Не та ли?!»
За холмом натужно затарахтел мотор, а через минуту на малоезжей, едва приметной дороге показался старенький «козлик». Это возвращался с соседней тони председатель колхоза. Вот он вылез из машины, плотный, кряжистый, в «чертовой коже» нараспашку, и зашагал к Николаю Сергеевичу.
— Ты что тут сидишь на камне, как Христос в пустыне? Или думаешь, как одним хлебом накормить бригаду рыбаков? — Председатель коротко хохотнул. — В наше время — задача непосильная. Люди перестают верить в чудеса. — Он подошел совсем близко, не выбирая места, опустился прямо на гальку. — Что за камешек?
Николай Сергеевич молча протянул председателю гранату.
— О-о, да это бывший боевой снаряд, — сразу узнал тот.
Николай Сергеевич слышал, что председатель тоже воевал на Курилах, был ранен, а когда подлечился — решил на годик-другой остаться на острове. И вот незаметно «годик» этот растянулся на двадцать с лишним лет.
— Мы недалеко от озера Кипящего высаживались, — думая о чем-то своем, сказал председатель.
— А мы — здесь, в этой бухте…
Сколько-то времени они сидели молча. Каждый думал о своем, хотя, в общем-то, думали они об одном и том же: о войне, о друзьях и товарищах, кровью которых оплачен нынешний мир на земле.
На остров опускались сумерки. Размылись, стерлась очертания ближних сопок, теперь на фоне неба лишь контурно рисовалась общая волнистая линия их вершин. И море тоже темнело, теряя свой живой блеск, с каждой минутой становясь все более однотонным, непроницаемым. Горизонт придвинулся и словно бы сжал, сузил окрестный мир.
— Ну, мужики, наверное, уже уху сварганили, ждут. — Председатель шумно встал. — Пошли.
Рядом с рыбацким домиком стоял немудреный навес, под навесом — длинный, грубо сколоченный стол.
Свободно и легко было сидеть за этим просторным, надежно вкопанным в землю столом, и таким вкусным все казалось на свежем воздухе, вприкуску с солоноватыми запахами моря!
Ну, правда, и то сказать, такую пищу Николаю Сергеевичу приходилось едать не каждый день.
Свежая темно-розовая икра из только что пойманной рыбы стояла посреди стола не в розетке, не в блюдечке, как это бывает, да и то не часто, в городских застольях, а в большой хлебальной чашке, и ее можно было брать прямо ложкой. А уха!.. В последние годы куда только не забрасывала журналистская судьба Николая Сергеевича: и на Белое море, и на Черное, и в бухту Тикси, и на Памир, на Печору и Ангару. И приходилось ему отведывать и горной форели, и байкальского омуля, приходилось хлебать и осетровую, и стерляжью ушицу. И все же такой ухи он еще не едал. Даже трудно сказать, чем она таким брала, здешняя уха: ароматом или густотой навара, особой тонкостью вкуса или еще чем. Но опрокинешь дымящуюся ложку в рот, посмакуешь языком — и чувствуешь, как лицо твое само собой в этакой блаженной улыбке расплывается. И даже слов не находишь, чтобы выразить свой восторг, а только промычишь что-то невразумительное. Впрочем, мычание-то это в подобных случаях бывает красноречивее любых слов.
Сидящим рядом с Николаем Сергеевичем рыбакам, конечно, было все это не в диковину. И они ели деловито, буднично, ведя с председателем неторопливую беседу о том о сем, а больше о предстоящей путине. И о необычной находке тоже как-то к слову упомянули: надо же, сколько лет пролежала! Но от гранаты опять перешли к путине, к повседневности. «Довлеет дневи злоба его», — пришло на ум Николаю Сергеевичу где-то давно читанное. Первоначальный смысл слова «довлеть» память почему-то не сохранила. Запомнился более понятный «вольный перевод» древнего речения: довлеет над нами злоба дня…
И чем больше вслушивался он в разговор за столом, тем дальше отодвигалось, уходило в глубь времени все то, о чем ему только что там, на камне, вспомнилось. Все то было уже как бы историей и к нынешней жизни, к нынешнему дню имело уже не прямое, а тоже лишь как бы весьма отдаленное отношение: да, когда-то что-то было, но было очень давно…
Эта мысль не давала Николаю Сергеевичу покоя всю дорогу, когда после ужина они с председателем возвращались в Южно-Курильск.
Ему предложили в редакции поехать на Курилы и написать очерк о жизни, какая идет сейчас в местах, где он когда-то воевал. А Николай Сергеевич думал: очерк очерком, книгу бы написать! Книгу о своих друзьях, с которыми он когда-то высаживался на эти острова и которые не вернулись отсюда.
Человеческая память несовершенна. С течением времени многое забывается, уходит в небытие. Забывается постепенно и война. А для нынешней молодежи — не только выросшей, но и родившейся после войны, — для них война если и не древняя, но все равно история. История, которую они «проходят» по учебнику. И кто-то из них задумывается, а кто-то и нет, какой ценой добыта нынешняя мирная жизнь и их безоблачная юность в том числе…
«Козлик» прытко бежал неширокой лесной дорогой, жестко подпрыгивая на ухабах, высвечивая придорожные кусты и деревья. И если все время глядеть вперед, то начинает казаться, что, кроме этого светлого коридора впереди машины, нет ничего ни сзади, ни по сторонам. Только ночь, только непроницаемая пустая чернота. Но отведи глаза — и они, пообвыкнув в темноте, различат и мягкие очертания гор слева, и тусклый блеск лесного озера справа. Ты увидишь и небо над головой, и чистые крупные звезды. Ты вспомнишь, что окрест лежит огромный мир, и существует он независимо от того, видишь ты его или нет…
Не так ли и мы, постоянно озабоченные «злобой дня», загипнотизированные, завороженные безостановочным движением вперед и вперед, начинаем и видеть только то, что перед глазами. А что проходит по сторонам, что осталось и остается позади — это уже вне поля нашего зрения, а с глаз долой — из сердца вон…
— Как называется бухта, в которой мы были? — спросил Николай Сергеевич.
— Называется-то? — не сразу ответил председатель. — Каменистая называется. Малая Каменистая. Есть и Большая Каменистая.