К. Жаков
Из жизни и фантазии
Несколько слов от автора
Предлагаемый сборник рассказов явился плодом «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет», как попытка воспроизвести безумие жизни и мудрость бытия, диссонансы житейских событий и гармонию во Вселенной. Противоречия взволновали душу, созерцание «сказки бытия» успокоило сердце. Стремление вдаль, неудержимое, неутомимое влечение к бесконечному спасает человека.
Слабовольный философ — бродяга Назарьев («На берегу Днепра») гибнет жертвою жизни, повиснув между двумя безднами: жаждой истинной красоты и гнетом безжалостной житейской прозы.
«Безумный» (В «Дневнике Безумного») спасается, приспособившись к жизни, женщиною притянутый к земле.
Феофил же («Дорогое счастье») успокаивается найдя «в конечном Бесконечное» и мирно сливается с природой, победив житейские волны.
В этих рассказах —
«Неве-хеге» последняя жизнь на земле, после чего начинается новая жизнь иных существ на новой планете, ибо за пределами этой земли лежит Беспредельное.
I
На берегу Днепра
Иван Степанович Назарьев жил в Киеве. Он был «без места и занятий», хотя в нем было ума палата и он имел диплом филологического факультета Московского Университета.
Я с ним познакомился совершенно случайно. Раз шел я в столовую и встретил человека, весьма плохо одетого, который обратился ко мне с вопросом: «вы люди»?
— Да, сказал я.
— Нет, я вам не верю, с живостью возразил человек. Я сейчас встретил студента, попросил у него двадцать коп. на хлеб и чай, и он послал меня к чорту. Неужели вы люди?
— Что ж, пойдемте я вас угощу чаем.
Мы зашли в ближайший трактир.
Мой новый знакомый был не кто иной, как Иван Степанович Назарьев, о чем он сообщил очень отчетливо, причем показал свой диплом.
Мы сели в угол и заказали чаю.
— Люди измельчали, сказал мой собеседник, занимаются пустяками…. сердце их очерствело.
— Про кого вы это говорите, Иван Степанович?
— Да про студентов, профессоров также. Возьмем напр. вас, филологов. Вы чем занимаетесь? Психологией у профессора Васильева? Толкуете, где материя, там и душа; неужели в печке есть душа? А? скажите, ради Бога. Как вам не стыдно? Были философы, Огюст Конт, Герберт Спенсер, а теперь чему вас учат?
Там еще другой у вас есть, профессор Геронтьев. Как-то он сидит на бульваре, я подхожу к нему и спрашиваю; «что мол, из чего построен мир, профессор философии»?
Из идей Платона, он мне ответил. А каково?
И, отшатнувшись от стола, Назарьев нервно захохотал. — Философы?!
— А о нравственности вашей я уж не говорю, продолжал он, ницшеянцы вы все, последователи сверхчеловека…. Что такое добро и зло, вы не знаете, вы в потьмах ходите… Соловьев написал «Оправдание добра», вы не читаете, вам нужно новое, оригинальное…
— Но вы, робко прервал я Назарьева, такой интеллигентный и развитой человек… как же вы?
— Понимаю ваш вопрос, сказал он, и гордая усмешка прошла по его лицу…. — Не спешите, молодой человек, узнать мою жизнь, нет, все вы так, напоили чаем золоторотца и сейчас же за это хотите душу его узнать, подождите немного.
— Вот вы, опять прервал его, чтобы загладить дурное впечатление, о философии говорите, какая же система по-вашему верная?
— Моя, громко сказал он.
Атомы — сущность вещей, думающие иначе — дураки… Но число атомов ограничено в природе.
— Неужели, по-вашему, мир конечен?
— Да.
— Я с вами не согласен.
— Мне это совершенно все равно, согласны вы или нет. (В мире существует все, а все нечто определенное, значит оно конечно).
Я Назарьеву стал возражать, он повышал свой голос. Я за ним. Мы на первый раз рассорились, и, не допив чаю, ушли из трактира. Я ушел направо, а Назарьев с гордостью направился налево. Через два дня мы снова встретились…
— Ну, что? истина горька? Не можете выносить, что мир конечен. Терпи, сказал мне он.
— Да, делать нечего, ответил я ему.
На этот раз мы с ним пошли чай пить на край города; по дороге я мог внимательнее осмотреть своего нового знакомого. Он был среднего роста и довольно плотен, хотя в плечах не широк. Лицо угловатое, нос довольно большой, рыжая борода и жесткие волосы — все это напоминало «предпринимателя», мелкого торговца, но смелого, самоуверенного и удачного. Походка Назарьева была «крутая», как и речь его. «Удивительно, думалось мне, что при такой наружности он однако имел душу неудачного философа».
На краю города мы вошли в грязную чайную. Там народу было много; здесь всегда собирался рабочий люд с окраин. Хозяин, человек высокого роста, внимательно осмотрел нас обоих из-за прилавка. Мы сели за чай. Назарьев заметил, что костюм его производит неприятное впечатление на публику и пришел в гневный экстаз: захотел показать всем «самого себя». Когда уж мы пили чай, он спросил меня.
— Как ты думаешь, по какой линии движется земля?
Я был удивлен элементарностью вопроса и звучностью голоса, каким он был предложен.
— По эллипсу, ответил я.
Назарьев, взглянув на публику, сказал — дурак!
Я был в студенческой форме. «Оборванец учит студента», у всех промелькнула мысль, и многие прислушались к нашему разговору.
— Конечно, не совсем правильный эллипс, тут притяжение планет, оправдывался я.
— Дурак! Гремел Иван Степанович.
— Как же иначе. Это же и в астрономии так.
— Дураки вы все, студенты и….
— Не ругайтесь же, вы скажите, по какой линии движется земля….
— Земля движется по винтовой линии.
— Как же это так?
— Вот так, вдохновлялся мой собеседник. Близко стоящая публика была удивлена его мудростью и громким голосом. Сам высокий хозяин из за прилавка взглянул на него с должным уважением.
— Вот так, говорил Назарьев. Солнце движется или нет?
— Да.
— То-то вот и есть. Земля вокруг солнца, а оно вперед. Что будет, умники? Громогласно закончил аккорд своей мысли мой вдохновенный философ.
После этого случая наше знакомство стало теснее.
Много у нас было споров с ним. Часто мы садились за обед искреннейшими друзьями, но, подняв философский вопрос и не согласившись в принципах о сущности вещей, расходились, не дотронувшись до пищи. Все же мы были большие друзья и не раз вели чистосердечные разговоры о беге жизни.
Раз Назарьев пришел ко мне пред обедом и заявил, что сегодня у нас будет прощальная беседа. Я наскоро оделся и собрался с ним за город, в пригородный, уютный трактир, чтобы там всей душой предаться искреннейшей беседе. В предчувствии интимных, тайных мыслей мы спускались по светлому бульвару, усаженному стройными тополями, к окраине города.
Перед нами расстилался синий горизонт. У подножья города длинное предместье тянулось по житомирскому тракту.
По ней извозчики ехали туда и сюда, стада коров шли по краю дороги, за ними свиньи куда-то бежали.
Далее за предместьем зеленый холм возвышался, на нем белая церковь, далее леса, за лесом в голубой дали окрестные деревни. Мы спустились и пошли по песчаной дороге, то и дело встречая хохлушек в их белых, украшенных пестрыми, яркими узорами, костюмах. Назарьев молчал, я наблюдал за ним. Уж близко назначенное место. Вон — оно! Маленький, деревянный домик с вывеской, приятной нам, «Чайная». Зашли и сели в отдаленный угол.
Народу здесь всегда было мало. Только два-три чумака с кнутами в широких шароварах и в высоких шапках столпились, у прилавка и что-то рассуждали с рыжебородым хозяином.
Назарьев сел за стол, тряхнул головою; приподнял нос и, как бы понюхав воздух и оставшись им доволен, он сказал:
— Да-с, прощай, еду, уезжаю навеки из этого города, чтобы более не возвращаться в него.
Я опешил. Я всего ждал, только не этого.
— Что вы, Иван Степанович?
— Да-с, решено. Судьба грустная моя… слеза показалась на глазах Назарьева, потекла по морщинистой щеке и застряла в рыжей бороде его.
— Я не выскажу глубокой, сердечной раны, которую нанесла мне жизнь, и что заставляет меня идти на край света, куда-нибудь в степи…
Я этого не выскажу, это не имеет мирового значения… Но мысли, мысли мои должен оставить я для людей… Расскажу тебе, а ты передай им…
Он остановился и задумался.
Я, удивленный, смотрел на него, не зная, что думать, но ожидая нечто редкое, глубоко интересное. Вот он опять поднял голову, тряхнул кудрями.
— Да, не все ли равно? произнес он: я или кто-другой открыл великие мысли, лишь бы они были известны миру… Я передам тебе, а ты возвещай миру.
Человек нам принес чаю. Мы выпили по чашке. Взглянули в окно на песчаную улицу, по которой шли стада коров. По другой стороне улицы возвышались красивые дома с садами, а вверху было дивное, голубое небо.
«Так, слушай. Первая часть моей философии — принципы.
Это все, что видишь ты, атомы и ничто более. Как гимназисту 1-го класса не понятно, как можно провести окружность через три точки, так не понятно вам, как из атомов возникает душа. Но не смущайтесь. Однако истина состоит в этом, что я сказал. Атомы, все атомы… Я проникся этой, истиной до глубины души». Так начал Назарьев. Вдохновение сменялось в нем с умилением и слезы текли обильно из глаз. «Милые атомы мои, пусть моя жизнь страдание, я кроток сердцем, ибо ничего нет во Вселенной!..
Конечно одна группа атомов (об этом не скажу я тебе) изранила мое сердце, и я уезжаю отсюда навеки… Но истина пребывает в своей красоте»…
Он плакал и заразил меня (и я тоже залился слезами), и мы пили чай, смешанный с горькою слезою.
«Друг мой, говорил он, не удалось написать мне истины мои! Но пусть ты передашь их. Разрежь Вселенную на две части своим умом и пойми, что нет свободы воли, нет духов, одни святые атомы пребывают в своей красоте»…
Долго Назарьев говорил вдохновенно о своих принципах; потом перешел к приложениям их, к истории, к жизни человека. Солнце мира уже близилось к закату, когда воскликнул мой философ последнее слово: «прогресс — гармония атомов»!
Умиленные вышли мы на улицу и, глядя на небо, высказали свои клятвы о вечной дружбе. Над нами дышало бесконечное пространство, в котором рассеяны были атомы; число же их было конечно, как говорил Назарьев.
Обнявшись в последний раз, глубоко растроганные, расстались мы и пошли в разные стороны: я зашагал к городу, а Назарьев бодро направился в даль степей по житомирскому тракту.
Прошло три дня. Назарьев не выходил у меня из ума. Какое глубокое горе заставило его уйти из города? Зачем он отправился в степи и что он там будет делать? Эти вопросы я задавал себе беспрерывно, но они оставались без ответа.
В грустном и тревожном настроении духа отправился я на четвертый день в обсерваторию. В беседе с астрономом думал я облегчить свою душу. День был солнечный, и время уже перешло за полдень. Поднимаюсь на холм, где обсерватория, подхожу к воротам. Гляжу — налево от них на зеленом лугу чья-то рыжая борода греется на солнце. Видно, там какой-нибудь гражданин мира улегся и спит у стен обсерватории, на самой высокой точке Киева. Я полюбопытствовал и подошел к человеку. Смотрю — лежит Иван Степанович Назарьев лицом кверху в лучах палящего солнца: он был мертвецки пьян.
Через несколько дней мы снова встретились с Иваном Степановичем.
— Я не отправился в степи. Что там делать? Я предпочел уйти в царство небытия, в царства тумана.
— Да, я вас видел на самой высокой точке Киева. Вы бороду грели на солнце.
Он весело захохотал.
— Жизнь — сказка и весело мне в природе. Смотри, какое синее небо, гляди, гляди, а?
При этих словах сильно жестикулировал Назарьев, и мне было неловко. Мы были на многолюдной улице в полуденное время. Городовой на нас так и глядел в оба. На этот раз Иван Степанович, как и всегда, был очень плохо одет; какая-то ермолка на голове, на плечах пиджак в пятьдесят дыр, на ногах опорки, брюки коротенькия (до колен). На мне тоже был плохой сюртучок (вероятно, много поколений студентов уже носили его), и оба-то мы машем руками посреди улицы.
— А небо-то, небо-то, а? Ты гляди, гляди? Повторял все Иван Степанович.
— Слушай, Иван Степанович, сказал я: — я человек своеобразный, а ты оригинальный в высшей степени, представь, какая картина получается от нас двух, когда мы вместе.
— Да, да, сказал он, захохотавши — мы оригиналы.
— Когда поодиночке мы идем, продолжал я, и то на нас обращают большое внимание, а когда мы вместе, рассуди, что должны испытывать люди?
— Да, да, ха-ха-ха, мы удивительные люди, говорил он и хохотал crescendo, а я удалялся от него.