Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь Льва Толстого. Опыт прочтения - Андрей Александрович Зорин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В ту пору Софья Андреевна еще верила, что речь идет об очередном временном зигзаге в биографии мужа, поскольку давно привыкла к его «переменчивым мнениям». Новый кризис угрожал самым основаниям ее существования. Она чувствовала, что сострадание его мужа бедным и обездоленным подрывает ее положение в его душе и его жизни:

Я часто думаю, отчего Левочка поставил меня в положение вечной виноватости без вины? Оттого, что он хочет, чтоб я не жила, постоянно страдала, глядя на бедность, болезни и несчастия людей, и чтоб я их искала, если они не попадаются в жизни. То же он требует и от детей. Нужно ли это? ‹…› Если случится на пути такой больной, то пожалей и помоги ему, но зачем искать его, (СТ-Дн., I, 112) –

записала она в дневник в октябре 1886 года. Софье Андреевне трудно было осознать, насколько естественно образ жизни ее мужа, вызывавший у нее столь сильное отторжение, вытекал из природы его художественного дара, которому она была готова преданно служить. За письменным столом он вырабатывал свою уникальную способность вживаться в другого человека и понимать его душу, и эта способность парализовала в нем работу обычного защитного механизма невосприимчивости к чужому горю. Дневники и записные книжки Толстого этих лет переполнены почти ежедневными упоминаниями о голодных, нищих, больных и гонимых. Он был со всех сторон окружен зрелищем человеческих страданий. Едва ли он «искал» таких случаев, скорее – потерял спасительную способность не замечать их.

Простые люди с их проблемами сами искали Толстого. Среди них были отнюдь не только просители, стремящиеся поделиться своей бедой и получить практическую или душевную поддержку. В Ясную Поляну и дом Толстых в Хамовниках потянулись крестьяне, разочарованные в официальной церкви, преследуемые сектанты, самопровозглашенные пророки, странники и бродяги, мечтавшие поговорить с графом о Боге, нравственности и любви. Софья Андреевна презрительно прозвала их «темными». И она, и Александра Толстая вспоминают тверского крестьянина Василия Сютаева, который проповедовал братство между людьми и отрицал частную собственность, церковные ритуалы и образовательные учреждения. По словам обеих мемуаристок, беседы с ним произвели на автора «Войны и мира» сильнейшее впечатление.

Впрочем, самый важный гость, когда-либо посетивший Толстого, был выходцем из того же социального круга, что и он сам. Владимир Григорьевич Чертков принадлежал к сливкам русской аристократии и был очень богат. Как и подобало молодому гвардейскому офицеру, он вел рассеянный образ жизни, пока не покаялся и не начал заниматься обучением крестьян и благотворительностью. Около года он провел в Англии и сблизился с английскими евангелистами. Когда Чертков в первый раз пришел к Толстому, ему было 29 лет. Оставшиеся 53 года жизни, поделенные ровно пополам смертью учителя, он занимался распространением трудов Толстого и пропагандой его взглядов.

Поначалу Софья Андреевна благосклонно приняла Черткова – по крайней мере, он не был «темным». Постепенно, однако, отстраненная симпатия сменилась настороженной неприязнью, а потом и неистовой ненавистью. Софья Андреевна нашла идеальный объект для ревности. Она винила Черткова в отчуждении мужа, хотя прекрасно знала, что ее семья стала рушиться до того, как Владимир Григорьевич впервые постучал в дверь дома в Хамовниках. За несколько месяцев до смерти Толстого Софья Андреевна набрела на сделанное им в дневнике признание, что он всегда влюблялся в мужчин, а не в женщин, и обвинила своего восьмидесятидвухлетнего мужа в гомосексуальной связи с Чертковым.

Это обвинение, сделанное на основании записи шестидесятилетней давности, где к тому же говорилось о «страшном отвращении» к однополой любви, было, конечно, совершенно диким. И все же Софья Андреевна уловила что-то существенное. Красивый, аристократичный и уверенный в себе Чертков соответствовал тому мужскому идеалу, который описан в обоих романах Толстого. Владимир Григорьевич мог исполнять роль князя Андрея для Льва Николаевича, вечно по-безуховски мятущегося и склонного к сомнениям и мучительному самоанализу.

Для Толстого, тяжело переживавшего отчуждение сыновей, Чертков стал духовным сыном и наследником. В то же время, несмотря на разницу в возрасте, он с самого начала занял по отношению к учителю своего рода отцовскую позицию. Толстой, которому с подростковых лет недоставало отца и наставника, всегда мог поделиться с ним самыми интимными переживаниями, сомнениями и тревогами, рассчитывая при этом на ясный и определенный ответ.

Как и многие религиозные визионеры, Чертков обладал редкой деловой хваткой. По совету Толстого он организовал издательский дом «Посредник», специализировавшийся на дешевых изданиях для народа. Бóльшая часть напечатанных там книг представляла собой истории, сказки и очерки, написанные, отредактированные или рекомендованные Толстым. Переработка народных сказок и сочинение религиозных и моралистических притч для «Посредника» позволяли ему удовлетворять свою потребность в художественном творчестве, не ставя под сомнение отказ от писательской деятельности. Некоторые из этих сочинений, вроде рассказов «Чем люди живы?» или «Сколько человеку земли нужно?», показывают, что литературный дар не оставил его.

И все же Толстому хотелось написать для образованного читателя произведение, которое было бы настолько же психологически глубоким и убедительным, как «Анна Каренина», и настолько же сухим и нравственно однозначным, как «Книги для чтения». Этого невозможного синтеза он сумел достичь в рассказе «Смерть Ивана Ильича».

Толстому казалось, что он должен оправдываться в том, что вообще взялся за эту работу. Черткову он писал, что обещал «Смерть Ивана Ильича» «жене для нового изданья, но эта статья только по форме (как она начата) относится к нашему кружку – по содержанию ко всем» (ПСС, LXXXV, 210). Софья Андреевна нашла рассказ «мрачным немножко, но очень хорошим» (ПСС, XXVI, 681) и с радостью включила его в двенадцатый том издававшегося ею собрания сочинений мужа. Она все еще надеялась, что литературная работа Толстого спасет их семью.

«Немножко мрачно» – пожалуй, слишком мягкое определение для рассказа, подробно описывающего смерть от рака. Медики отмечали точность передачи симптомов, позволявшую диагностировать не только природу болезни, но и фазы ее развития и место расположения опухоли. Конечно, изображение физиологии умирания не было главной задачей Толстого. Он вновь писал о главной проблеме всей своей жизни.

Толстой давно пришел к выводу, что присутствие смерти лишает жизнь смысла и оправдания. Успешная карьера, благополучная, по крайней мере с точки зрения окружающих, семейная жизнь, утонченные вкусы и достойный образ жизни позволяли Ивану Ильичу гордиться собой, но на смертном одре у него не оказалось воспоминаний, которые могли бы его поддержать. Его болезнь была спровоцирована ушибом, который он получил, расставляя модную мебель в своем доме. В конце жизни он чувствует, что безразличен своей жене, детям, друзьям и коллегам, и никто, кроме одного слуги, не сочувствует его положению, не старается понять его нужды и облегчить страдания.

Однако последний поворот сближает Ивана Ильича скорее с князем Андреем, нежели с Анной Карениной. Жалость к сыну-школьнику, который разражается рыданиями у его постели и пытается поцеловать его руку, и к жене, стоящей неподалеку со слезами на глазах, позволяет ему наконец почувствовать любовь, в которой растворяется страх смерти, а сама смерть, вместо того чтобы высасывать смысл из жизни, придает ей высшее назначение:

И вдруг ему стало ясно, что то, что томило его и не выходило, что вдруг всё выходит сразу, и с двух сторон, с десяти сторон, со всех сторон. Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. «Как хорошо и как просто, – подумал он. – А боль? – спросил он себя. – Ее куда? Ну-ка, где ты, боль?»

Он стал прислушиваться.

«Да, вот она. Ну что ж, пускай боль».

«А смерть? Где она?»

Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.

Вместо смерти был свет.

– Так вот что! – вдруг вслух проговорил он. – Какая радость!

Для него всё это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа. В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье.

– Кончено! – сказал кто-то над ним.

Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. «Кончена смерть, – сказал он себе. – Ее нет больше».

Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер. (ПСС, XXVI, 113)

В 1886 году, когда работа над «Смертью Ивана Ильича» шла к завершению, Толстой, помогая в работе старой крестьянке, поранил ногу; началось заражение крови, едва не ставшее для него смертельным. Длительное и тяжелое выздоровление вдохновило его на трактат «О жизни», где писатель дополнил свое моральное и социальное учение философией жизни и смерти, объединившей его веру в Природу и Разум, его понимание Евангелия и его усиливающийся интерес к восточной религиозной мысли. Первоначально Толстой собирался озаглавить трактат «О жизни и смерти», но потом отказался от второго слова, сказав: «смерти нет» (СТ-Дн., I, 123).

Толстой пришел к выводу, что жизнь каждого человека есть лишь крошечная капля в океане «общей жизни» и индивидуальная смерть представляет собой необходимое и освобождающее соединение с целым. Единственное проявление общей жизни, доступное человеку, – это любовь, которая не может ограничиваться узким кругом родных по крови. В своем переводе Толстой передал соответствующий стих из Евангелия от Луки так: «Потому что тот, кто поймет мое учение, для того не будут ничего значить: ни отец, ни мать, ни жена, ни дети, ни все его имущество» (ПСС, XXIV, 859).

Подлинная христианская любовь не могла иметь ничего общего с половым влечением, основанным на эгоизме и жажде обладания. Если настоящая любовь приносила свет и превращала смерть в радостное соединение с общей жизнью, то сексуальная страсть была сродни убийству. В «Анне Карениной» Толстой сравнивал Вронского, целующего тело Анны после их первой плотской близости, с убийцей, ударяющим ножом уже мертвую жертву. Противоположность обеих этих форм любви была для Толстого абсолютной – даже если первородный грех мог быть частично искуплен зачатием и рождением, по сути он оставался имморальным не только вне, но и внутри семьи.

Толстой долго испытывал эротическое влечение к жене, но ощущал его как слабость, с которой он должен бороться. Софья Андреевна не раз замечала в дневнике, что после их самой страстной любви, муж становился холодным и отчужденным. Вероятнее всего, он испытывал стыд за себя и свои порывы. В 1908 году, перед восьмидесятилетним юбилеем он пожаловался в «тайном дневнике», который специально прятал от жены, что биографы не станут писать о его «отношении к 7-ой заповеди». По словам Толстого, хотя он «ни разу не изменил жене», его сопровождала «похоть по отношению жены скверная, преступная. Этого ничего не будет и не бывает в биографиях. А это очень важно…» (ПСС, LVI, 173).

Толстой, конечно, отдавал себе отчет, что после его смерти дневник может оказаться доступен и жене, и публике. Тем не менее у нас нет ни малейших оснований заподозрить его в неискренности. Он всегда был готов обвинять себя в реальных или вымышленных прегрешениях. Однажды в 1879 году он поддался искушению и назначил свидание кухарке Домне. По дороге его остановил сын, попросив помочь с домашним заданием. Толстой не сомневался, что его спасло провидение. Он попросил учителя детей Василия Алексеева всюду сопровождать его, чтобы удержать от падения в бездну, а через пять лет в деталях описал этот случай в покаянном письме Черткову.

Показательно, что маниакально ревнивая и подозрительная Софья Андреевна ни разу не упрекала мужа ни в чем подобном в дневниках, переполненных самыми горькими и злыми обвинениями в его адрес. В мемуарах, написанных специально, чтобы свести счеты с Львом Николаевичем, она даже, несколько преувеличивая, подчеркивает, что никогда не сомневалась в его физической верности. Еще показательнее, что такого рода намеков совсем нет в сотнях антитолстовских памфлетов, авторы которых искали малейшего повода, чтобы обвинить его в лицемерии.

Всякий человек, минимально представляющий себе биографию Толстого, понимает, что бытующий в русской культуре миф о нем как сатире, гоняющемся за сельскими нимфами, совершенно нелеп в фактическом отношении. Вместе с тем у него, как и у всякого устойчивого мифа, есть корни, и они таятся в никогда не иссякавшем интересе Толстого к «половому вопросу».

Через год после публикации «Смерти Ивана Ильича» он начал писать повесть «Крейцерова соната», над которой работал до 1889 года. В том же году он набросал и черновик рассказа «Дьявол». Истории убийств, описанные в обоих этих произведениях, взяты из криминальной хроники, но фактическая основа здесь переосмыслена в свете жизненного опыта и этических идей автора.

Позднышев из «Крейцеровой сонаты» убивает неверную жену, Иртеньев из «Дьявола» – бывшую любовницу; стремясь сохранить чистоту своего брака, он был не в силах справиться с охватившей его страстью и решился на преступление. В первой версии «Крейцеровой сонаты» герой обдумывал самоубийство как альтернативу убийству, в оставшемся неопубликованном «Дьяволе» Толстой колебался между двумя вариантами финала, в одном из них Иртеньев также кончает с собой.

Толстой был уверен, что причиной семейной катастрофы, постигшей его героев, стала их сексуальная распущенность до брака, приучившая их ожидать от семейной жизни прежде всего удовлетворения плотских желаний. Разочарование доводит Позднышева до ненависти к жене и маниакальной ревности, а Иртеньева делает рабом собственного эротического воображения. Оба сохраняют верность женам, но расплачиваются за былые грехи безумием, подталкивающим их к убийству или самоубийству.

Вне всякого сомнения, Толстой размышлял о своей мужской биографии. Связь Иртеньева с замужней крестьянкой Степанидой разительно схожа с его собственными отношениями с Аксиньей Базыкиной. В «Крейцеровой сонате» автобиографический подтекст спрятан глубже, но все равно ощутим. Жена Позднышева после пятых родов пользуется советами врачей, чтобы исключить возможную беременность, и начинает искать возможность утолить на стороне свою потребность в любви. В конце концов это и приводит ее к адюльтеру. Софья Андреевна также собиралась прибегнуть к контрацепции после появления пятого ребенка, и Толстой как бы ретроспективно представлял себе, что могло случиться, если бы он не воспротивился этим намерениям.

Взгляды Толстого на адюльтер были известны читателям хотя бы по «Анне Карениной». Шокирующе новой в «Крейцеровой сонате» была трактовка романтической любви как социально приемлемого выражения похоти, средства скрывать правду, прежде всего от себя самого. По Толстому, мужчины поэтизируют любовь, чтобы превратить похоть в чувство достойное одобрения и зависти и внушить молодым женщинам, что главное их предназначение – быть сексуально привлекательными для противоположного пола. В семье природа этого общественного устройства выходит наружу: колебания отношений четы Позднышевых между любовью и ненавистью всецело определяются ритмом их эротического возбуждения.

Русское общество находилось в начале необратимого процесса женской эмансипации. Взгляды Толстого были вызывающе патриархальными, но он говорил о «проклятом вопросе» со свойственными ему прямотой и определенностью. «Крейцерова соната» буквально прорвала плотину. Рукопись, которую Толстой дал почитать Кузминским, литографировалась и гектографировалась в сотнях копий. Цензурный запрет только подогрел интерес к рассказу, который был напечатан за границей и контрабандой ввозился в Россию. Большинство читателей были заворожены толстовским анализом психологии любви, ревности и преступления, но не были готовы принять его моральные выводы. Многие не могли поверить, что автор вложил свои сокровенные мысли в уста кающегося убийцы.

Сторонники «мягкого» чтения «Крейцеровой сонаты» указывают на то, что в итоговой редакции, в отличие от более ранних вариантов, Толстой оставляет читателей в неведении, действительно ли произошло прелюбодеяние или оно было плодом воображения помешавшегося от ревности мужа. Для Толстого, однако, чувства и желания всегда были важнее поступков. Он предпослал повести эпиграф из Евангелия от Матфея: «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». Жена Позднышева «прелюбодействовала в сердце своем», и для Толстого этого было достаточно. Чтобы развеять возможные заблуждения, Толстой написал послесловие к повести, где не только повторил взгляды Позднышева от своего имени, но и усилил их. По словам Толстого, послесловие к «Крейцеровой сонате» было «необходимо написать, так уж смело притворялись люди, что они не понимают того, что там написано» (ПСС, LXV, 70).

Такой взгляд на отношения между полами оказался слишком радикальным даже для Черткова, который к тому времени был уже счастливо женат. Он попросил учителя добавить в послесловие к повести «хоть полстранички или несколько строк, принимающие во внимание законность нравственного брака». Чертков полагал, что непримиримость Толстого приведет к тому, что «сотни миллионов современных людей, которые еще не поднялись до уровня возможно более целомудренного брака», «будут оттолкнуты от жизни Христа» (ПСС, LXXXVII, 25).

Обычно склонный прислушиваться к советам Черткова, Толстой на этот раз остался непоколебим. С его точки зрения, человеку можно простить естественную слабость, но не упрямое нежелание видеть истину. Как он примерно в это же время по другому поводу написал одному из своих последователей: «В идее нельзя допускать ни малейшего компромисса. Компромисс выйдет неизбежно в практике (как вы верно говорите), и потому тем меньше можно допустить компромисс в теории» (ПСС, LXV, 72). На отчаянную мольбу любимого ученика он отозвался твердым суждением: «…я не мог в „Послесловии“ сделать то, чтó вы хотите и на чем настаиваете, как бы реабилитацию честного брака. Нет такого брака» (ПСС, LXXXVII, 24).

Пожалуй, в этом случае Софья Андреевна согласилась бы со своим заклятым врагом. Ей мало улыбалась перспектива служить в моральном мире своего мужа наименьшим злом. В 1888 году она родила своего последнего ребенка, Ивана, который, по ее саркастическому замечанию, был настоящим послесловием к «Крейцеровой сонате». В мемуарах она написала, что повесть «унизила» ее «перед всем миром» и разрушила «последнюю любовь», которая еще была в семье[50]. В то же время она отправилась в Петербург на аудиенцию с императором ходатайствовать о разрешении напечатать повесть в издававшемся ею полном собрании сочинений Толстого.

Александру III «Крейцерова соната» понравилась. Он дал согласие на публикацию повести в составе собрания сочинений, но запретил отдельные издания, стремясь ограничить ее распространение среди массовой аудитории. Достичь этой цели ему, по-видимому, не удалось, зато монополию Софьи Андреевны на текст скандального произведения этот запрет поддержал эффективно: тринадцатый том собрания, включавший «Крейцерову сонату», выдержал три издания, причем второе из них вышло тиражом в двадцать тысяч экземпляров.

Помимо очевидных коммерческих интересов, у Софьи Андреевны имелся и личный мотив бороться за разрешение и распространение ненавистной ей повести – она даже переписала ее специально для французских переводчиков. Ей надо было продемонстрировать всему миру, что все, о чем пишет ее муж, никак не связано с их семейной ситуацией. Однако горечь не утихала. 30 января 1890 года она писала сестре:

Фета (Шеншина) видела недолго, вечером. Он написал Страхову блестящее письмо о «Крейцеровой сонате» и мне читал. Вот, на другом полюсе с Львом Николаевичем врось стоит! Письмо кончает: «да здравствует Амур и брат его Вакх!» Это тебе объяснит все[51].

После религиозного обращения Толстого их дружба с Фетом постепенно сошла на нет. Отношения поддерживались через Софью Андреевну, которая продолжала переписываться с Фетом и до смерти поэта в конце 1892 года навещала его. В мемуарах она писала, что Фет ее «обожал», и стихотворения, которые он ей посвятил, давали ей основания так думать.

В начале 1890-х годов Софья Андреевна стала писать повесть «Чья вина?», герой которой князь Прозоровский, подобно Позднышеву, убивает свою жену, красавицу Анну, из ревности и только после этого осознает, как чисты и целомудренны были ее отношения с художником Бехметевым. Софья Андреевна стремилась не столько переписать сюжет «Крейцеровой сонаты», сколько опровергнуть мысль Толстого о том, что романтическая влюбленность есть лишь уловка, призванная завуалировать половой инстинкт. Позднее она рассказывала, что возвышенная дружба Анны и Бехметева была навеяна историей ее общения с Фетом[52].

Софья Андреевна читала этот дилетантский опус друзьям дома и даже планировала его опубликовать. 22 января 1894 года Татьяна Андреевна Кузминская передавала ей отзыв Страхова:

Я очень интересовалась его мнением о твоей повести и расспросила его. Он говорит: очень мило написано, местами отдельными в особенности. Одна сцена ревности и кое-где описания природы очень недурны. Местами бесцветно и бледно. Я спросила: а печатать можно? Не советовал бы, слишком лично, чувствительна месть. Если не узнают, что написала Соф[ья] Андр[еевна] пройдет незаметно; если узнают, что вероятнее, то нехорошо. Вот все, что я могла добиться от него[53].

Возможно, совет человека, к которому обе сестры относились с неизменным уважением, возымел свое действие. Повесть была напечатана только через сто лет.

Существует множество биографических, психологических и психоаналитических объяснений отношения Толстого к сексу и сексуальности. Представляется, что его невозможно до конца объяснить вне общего контекста анархического мировоззрения Толстого. Он рассматривал половой инстинкт как принудительную силу, лишающую человека сознательного контроля над собой. В отличие от государства или церкви этот источник принуждения находится внутри тела, что делает его только более опасным, поскольку его власть осуществляется не с помощью внешних репрессий, но через манипуляцию желаниями и чувствами.

Идеал полного целомудрия не был новым для русской культуры. В наиболее радикальной форме его отстаивала довольно популярная среди русских крестьян секта скопцов, призывавших избавляться от вводивших в искушение органов. Толстой был категорическим противником этой идеи. Скопцы, с его точки зрения, подобны революционерам, стремящимся искоренить общественное зло с помощью насильственных мер. Он считал, что человек должен сбрасывать оковы своей животной природы не единичным актом насильственного очищения, а постоянным нравственным усилием, которое само по себе значит больше, чем любой достигнутый результат. Он писал своему сотруднику по «Посреднику» Евгению Попову:

Если бы человек не был похотлив, то для него не было бы никакого целомудрия и понятия о нем. – Ошибка в том, чтобы задавать себе задачу целомудрия (внешнего состояния целомудрия), а не стремления к целомудрию, внутреннего признания всегда во всех условиях жизни преимущество целомудрия перед распущенностью, преимущество большей чистоты перед меньшей. Ошибка эта очень важная. (ПСС, LXXXVII, 163)

Похоть была, возможно, самым сильным, но не единственным противником, с которым приходилось сражаться Толстому. Для того чтобы чистая христианская любовь могла воцариться в его душе, ему следовало преодолеть «заботу о славе людской», гордость, гневливость, недобрые чувства к другим, исключительное предпочтение своих родных, пристрастие к физическому комфорту, страх смерти и другие врожденные страсти. Это было задачей на всю земную жизнь, и Толстой не рассчитывал достичь идеала, но только приблизиться к нему. В восьмидесятых годах он спорадически возобновляет дневник, с 1888-го и практически до последних дней ведет его без значительных перерывов. Для него становится необходимым фиксировать все движения собственной души и оценивать их с точки зрения идеала, который он для себя создал.

Изнурительная борьба с собственными врожденными пороками, которую вел Толстой, серьезно усложнялась растущей популярностью его учения. С одной стороны, она давала дополнительную пищу для славолюбия, которое он чувствовал и осуждал в самом себе, а с другой – многочисленные сторонники и противники с равным вниманием следили за соответствием между его жизнью и его проповедью. Когда Толстой впервые погрузился в богословскую проблематику, Софья Андреевна огорчалась, что он оставляет поприще, на котором снискал широчайшее признание, ради занятий, которые едва ли могут заинтересовать больше десятка человек. Трудно представить себе менее точный прогноз.

К концу 1880-х годов популярность Толстого приобрела неслыханные масштабы. Святейший Синод запрещал религиозные труды писателя, но это не мешало его идеям находить широчайшую аудиторию. В 1891 году Победоносцев писал императору:

Нельзя скрывать от себя, что в последние годы крайне усилилось умственное возбуждение под влиянием сочинений графа Толстого и угрожает распространением странных, извращенных представлений о вере, о церкви, о правительстве и обществе; направление вполне отрицательное, отчужденное не только от церкви, но и от национальности. Точно какое-то эпидемическое сумасшествие охватило умы[54].

Россией это «умственное возбуждение» не ограничивалось. Обратившиеся и размышляющие об обращении последователи писали Толстому со всех концов мира, спрашивая о новом откровении и способах жить по его заветам. Едва ли какому-нибудь религиозному пророку когда-либо удавалось собрать такую паству менее чем за десять лет после того, как он начал проповедовать.

Скоростью своего успеха Толстой был обязан той самой современности, которая вызывала у него такое отвращение. Новые дешевые технологии печати и стандартизованное начальное образование позволяли изданиям «Посредника» расходиться суммарными тиражами в миллионы экземпляров. К концу 1880-х годов Толстой стал самым знаменитым из живых писателей как в России, так и за ее пределами. Репутация автора «Войны мира» и «Анны Карениной» определяла интерес читателей и к его мнению по религиозным, моральным и политическим вопросам, а организационный дар и британские связи Черткова помогли статьям и трактатам Толстого появиться на Западе в то самое время, когда его слава романиста достигла зенита.

К тому же то обстоятельство, что Толстой был признан среди сильных мира сего, было очень значимо для простых людей, которые не читали длинных романов или философских трактатов. Русские крестьяне были готовы поверить раскаявшемуся графу скорее, чем кому-либо из собственной среды. И все же решающими факторами стали магия толстовского голоса, экзистенциальная серьезность его риторики, его харизма и, не в последнюю очередь, историческая эпоха. Все Северное полушарие оказалось охвачено неслыханными по размаху переменами, но нигде политическая система, социальные структуры и правящие круги не были так плохо к ним подготовлены, как в России. Решающий момент, чтобы испытать силу и пределы своего учения, настал для Толстого во второй половине 1891 года.

К середине года стало понятно, что свирепая засуха, последовавшая за скверными урожаями двух предыдущих лет, привела Россию к голоду, равного которому она давно не испытывала. В августе правительство запретило хлебный экспорт и стало принимать другие запоздалые меры, в то же время подвергая цензуре любое публичное обсуждение происходящего. Эти шаги только усилили панику.

В национальном масштабе нехватка зерна не имела катастрофического характера, но в отдельных губерниях положение было ужасным. Многие крестьяне, которые с трудом выживали даже в хорошие годы, были доведены до полной нищеты, сопровождавшейся неминуемыми эпидемиями. Действия правительства осложнялись недоверием между центральными и земскими властями и постоянной подозрительностью официальных инстанций к частным инициативам.

Толстой втянулся в борьбу с голодом не сразу. Со времен переписи он скептически относился к благотворительности и был убежден, что деньги способны лишь умножать зло. Однако осознав размеры бедствия, он стал действовать со свойственной ему энергией. Очень быстро он стал центром всех частных инициатив. Несмотря на свое отвращение к финансовым операциям, он обратился с призывом о денежной помощи к русской и мировой общественности и стал основным распорядителем получаемых средств. Отчеты о пожертвованиях и расходах он регулярно публиковал в печати.

В течение нескольких месяцев Толстому удалось собрать более миллиона рублей. Очень много пожертвований пришло из США и Британии, причем самыми щедрыми оказались квакеры. На полученные деньги были открыты около 250 кухонь, кормивших не менее 15 000 самых голодных, не считая тысяч голодающих детей. Тем, кто мог себе позволить хоть что-то платить, хлеб продавали по резко сниженным ценам и на вырученные деньги открывали новые кухни. Толстой не только координировал эту колоссальную логистическую операцию, но и сам участвовал в доставке помощи нуждающимся.

Кроме того, он писал о текущем положении дел, нарушая официальный запрет на общественную дискуссию. Власти пытались запретить эти публикации, но были вынуждены на них реагировать. Так, когда газета «Русские ведомости» напечатала статью Толстого «Страшный вопрос», где говорилось об отсутствии надежной информации о запасах хлеба в тех или иных губерниях, издателям было вынесено официальное предупреждение, но на следующей неделе правительство начало активно собирать статистические сведения.

Борьба с голодом придала славе Толстого новое измерение. О нем писали газеты всего мира, а перепуганные размахом его деятельности российские власти не могли ни остановить ее, ни ввести в приемлемые для них рамки. В Бегичевке, деревне в Рязанской губернии, которую Толстой превратил в своего рода штаб, крестьяне были готовы взбунтоваться при возникновении – скорее всего, совершенно безосновательных – слухов о том, что правительство собирается насильно вывезти Толстого. Образованная публика была взволнована еще сильнее. Вовсе не склонный к экзальтированной риторике Чехов в одном из писем назвал Толстого «человечищем» и «Юпитером»[55].

Трагические события привели к перемирию в семье Толстых. Старшие дети помогали отцу и сами работали в кухнях для голодающих. Софья Андреевна, вынужденная жить в Москве с младшими, распоряжалась переводами денег, вела бухгалтерию и переписывалась с издателями. Наконец-то она могла сочувствовать деятельности собственного мужа и видела свое место в ней. «Радость отношения с С[оней]. Никогда не были так сердечны. Благодарю тебя, Отец. Я просил об этом. Всё, всё, о чем я просил – дано мне. Благодарю Тебя» (ПСС, LII, 59–60), – записал Толстой в дневнике 19 декабря 1891 года. К несчастью для них обоих, эта передышка была недолгой.

Как всегда, Толстой менее всех был удовлетворен результатами своих усилий. Он привел в ужас Страхова, назвав благотворительную работу в Бегичевке «глупой»[56]. Ему было ясно: все, что он сумел сделать, – лишь капля в море общих страданий, и обильный урожай 1893 года не покончит с нищетой и голодом. Его волновала не филантропия, а человеческая душа. На всем протяжении работы по помощи голодающим он писал, переписывал и редактировал книгу «Царство Божие внутри вас», где сосредоточился на заповеди ненасилия, которую считал главной из всех заповедей Христа.

Начав проповедовать свою версию Евангелия, Толстой убедился, что его слова не были гласом вопиющего в пустыне. Многие мыслители, секты и общины отстаивали принцип полного отказа от насилия и стремились воплотить его в жизнь задолго до того, как он сам пришел к этой идее. В новом труде Толстой отдал должное этому разрозненному сообществу духовных братьев, для которых он стал естественным центром притяжения. Он опровергал возражения тех, кто считал, что насилие совместимо с учением Христа, что оно может служить средством прогресса или является непременным условием человеческого существования.

Для Толстого власть монархов, чиновников, генералов и судей всецело зависела от готовности простых людей выполнять их приказы. Ему показалось, что он нашел ахиллесову пяту системы всеобщего принуждения. Самым эффективным способом ее разрушить мог стать добровольный массовый отказ от военной службы в любых ее формах – страницы книги Толстой наполнил рассказами о тех, кто предпочел терпеть преследования, но не брать в руки оружия и не приносить присягу, противоречащую их убеждениям.

Толстой начал писать «Царство Божие…» еще до голода. По пути в Бегичевку он встретил солдат, посланных подавлять крестьянский бунт, который вспыхнул из-за споров с землевладельцем о мельнице. Как вспоминал последователь и один из первых биографов Толстого Павел Бирюков, эта встреча произвела на Льва Николаевича не меньшее впечатление, чем смерть брата или зрелище публичной казни в Париже.

В Заключении своей книги Толстой размышлял о причинах превращения обычных молодых людей с симпатичными открытыми лицами в профессиональных убийц, готовых стрелять в себе подобных. Решающую роль в этой страшной метаморфозе играло, по его мнению, универсальное социальное лицемерие, убеждающее людей, что насилие необходимо и оправдано общим порядком мироустройства. Толстой признавал, что не каждый человек способен всегда следовать голосу совести, но не следует по крайней мере обманывать себя насчет причин и следствий своих поступков. Искренность перед собой должна стать первым шагом к нравственному возрождению. Человек, впустивший в себя царство Божие, в дальнейшем почувствует себя вынужденным жить по его законам.

Отдавать такой труд в цензуру было бы бессмысленно. Завершив книгу в 1893 году, Толстой сразу отправил ее за границу для перевода и публикации в оригинале. Цензурные правила, применявшиеся к книгам на иностранных языках, были мягче, поскольку их аудитория неизбежно ограничивалась образованными сословиями, но на этот раз русские цензоры немедленно запретили ввоз даже французского перевода «самой вредной книги из всех, которые ей когда-нибудь пришлось запрещать» (ПСС, XXVIII, 366). Конечно, остановить распространение трактата это не могло.

Самому Толстому жизнь по законам царствия Божьего давалась тяжело. В сентябре 1891 года после долгих споров он убедил Софью Андреевну опубликовать заявление с отказом от авторских прав на его произведения, написанные после 1881 года – времени его религиозного обращения. Все предыдущие произведения, включая оба романа, оставались в ее исключительной собственности; кроме того, она могла печатать и продавать собрание сочинений мужа, хотя частично их содержание и не было защищено авторским правом. Следующей весной Толстой отказался от собственности на землю, но не передал ее крестьянам, а разделил между женой и детьми.

Этот вымученный компромисс мог бы стать основой для соглашения о разводе, однако Толстые продолжали жить в одном доме, где бывший хозяин внезапно оказался иждивенцем, не отвечающим за благополучие семьи и не имеющим права вмешиваться в возможные конфликты между домашними и крестьянами. В дневниках, письмах и разговорах Толстой постоянно жаловался на «роскошь», в которой жил.

Сегодняшнему посетителю и яснополянского, и московского домов трудно заметить эту роскошь. Оба дома выглядят скромно, а яснополянский и вовсе аскетичен и попросту мал для такой большой семьи. Толстой, однако, сравнивал себя не с людьми своего круга, а с крестьянами, теснящимися в темных избах. Относительный комфорт собственного существования казался ему невыносимым и прямо противоречащим его же учению. При его славе весь мир мог наблюдать несоответствие между его проповедью и образом жизни.

Соглашение о разделе авторских прав тоже оказалось хрупким и чреватым конфликтами. В начале 1895 года Толстой обещал свой рассказ «Хозяин и работник» в журнал «Северный вестник», издававшийся Любовью Гуревич. Герой рассказа, богатый купец Василий Брехунов, торопясь заключить выгодную сделку, заставляет кучера Никиту, несмотря на многократные предупреждения, везти его в метель. Снежной ночью они сбиваются с пути. Внезапно хозяин, охваченный неведомым ему прежде приливом радости, расстегивает шубу и согревает своим телом Никиту. Спасая от смерти работника, он замерзает сам.

К этому времени Софья Андреевна неохотно, но все-таки смирилась с тем, что ее муж отдает свои произведения, предназначенные для «темных», в дешевые издания «Посредника». Однако предпочтение, оказанное Толстым серьезному литературному журналу перед ее собранием сочинений, уязвило ее до глубины души. Она приписала это решение его увлечению «интриганкой, полуеврейкой Гуревич» (СТ-Дн., I, 233) и впала в приступ ревнивого бешенства.

Пытаясь или делая вид, что пытается покончить с собой, она выскочила в мороз на улицу в ночной рубашке и шлепанцах. Толстой нагнал жену и уговорил вернуться, но и в следующие дни она еще дважды пыталась убежать, и ее приводили домой дети. Позднее Софья Андреевна писала, что хотела замерзнуть как герой рассказа мужа. В конце концов Толстой сдался и согласился выполнить требования Софьи Андреевны; она написала об этом в дневнике 21 февраля. В тот же день тяжело заболел их младший сын Ванечка. Через два дня он умер.

Толстые знали, что Ванечка их последний ребенок, и любили его со всей нежностью и преданностью поздних родителей. В самом мальчике было что-то ангельское. Умный, добрый, ласковый и болезненный, Ванечка был вовсе свободен от обычного детского эгоизма и наделен редким умением понимать других. В неблагополучных семьях родители часто тянут детей в разные стороны. Дочери Толстых, особенно две младших, поддерживали отца, сыновья, за исключением старшего Сергея, старавшегося сохранять нейтралитет и держаться в стороне, были на стороне матери.

Ванечка был единственным ребенком, пытавшимся соединить родителей и проявлявшим бесконечное понимание. «Разве не легче умереть, чем видеть, когда люди сердятся», – сказал он однажды. Его переживания побуждали старших хотя бы немного контролировать свои слова и поступки. По-видимому, он был последней нитью, еще соединявшей семью.

Незадолго до смерти, говоря с матерью о своем покойном брате Алеше, Ванечка спросил, правда ли, что дети, умершие до семи лет, становятся ангелами. Софья Андреевна ответила, что многие так говорят. На это Ванечка сказал: «Лучше и мне, мама, умереть до семи лет. Теперь скоро мое рождение, я тоже был бы ангел. А если я не умру, мама милая, позволь мне говеть, чтобы у меня не было грехов» (СТ-Дн., I, 512). После этого он начал раздаривать свои вещи и рисунки братьям, сестрам и слугам. До семи лет он не дожил.

«Мама страшна своим горем. Здесь вся ее жизнь была в нем, всю свою любовь она давала ему. Папа один может помогать ей, один он умеет это. Но сам он ужасно страдает и плачет все время»[57], – написала дочь Толстого Мария одному из своих друзей. Толстой, веривший, что именно Ванечка будет продолжать после него «дело Божие» (СТ-Дн., I, 515), в одночасье превратился из крепкого мужчины средних лет в больного старика. «Мне утешительны его доброта и ласковость, но и мне тяжело то, что и он все больше сгибается, стареет, худеет, плачет и никогда уже не только не улыбнется, но даже не подбодрится»[58], – написала сестре Софья Андреевна примерно через месяц после смерти сына.

В своих воспоминаниях Бунин рассказывал, как Толстой пытался бороться с отчаянием. Навестив его в Москве примерно в эти месяцы, Бунин начал говорить о том, как потряс его недавно напечатанный «Хозяин и работник». Толстой, по словам Бунина,

покраснел, замахал руками:

– Ах, не говорите! Это ужас, это так ничтожно, что мне по улицам ходить стыдно!

Лицо у него было в этот вечер худое, темное, строгое: незадолго перед тем умер его семилетний Ваня. И после «Хозяина и работника» он тотчас заговорил о нем:

– Да, да, милый, прелестный мальчик был. Но что это значит – умер? Смерти нет, он не умер, раз мы любим его, живем им![59]

Они вышли на улицу. Толстой прыгал через канавы, так что спутник «едва поспевал за ним», и повторял «отрывисто, строго, резко: – Смерти нету, смерти нету!»[60]

Толстой надеялся, что любовь, которую Ванечка принес в мир, и общее горе вернут мир и понимание в его семью. Он написал Александре Толстой, что жена «поражает» его «духовной чистотой» и смирением, с которыми она перенесла величайшую утрату своей жизни:

…она покорна воле бога и только просит его научить ее, как ей жить без существа, в которое вложена была вся сила любви. И до сих пор еще не знает как. ‹…› Никогда мы все не были так близки друг к другу, как теперь, и никогда ни в Соне, ни в себе я не чувствовал такой потребности любви и такого отвращения ко всякому разъединению и злу. Никогда я Соню так не любил, как теперь. И от этого мне хорошо. (ПСС, LXVIII, 70–71)

Его беспощадный психологический анализ на этот раз его подвел. Обретенная ценой безмерной трагедии гармония душ супругов была иллюзорной. Сам Толстой был хотя бы отчасти защищен своей философией, ощущением жизненной миссии и художественным даром. У его жены ничего этого не было, и ей приходилось искать свои убежища. Софья Андреевна всегда любила музыку, теперь она стала для нее единственным утешением. В том же письме к сестре, в котором она рассказывала о том, как тяжело перенес ее муж их потерю, говорится и о ее художественных впечатлениях:

Вчера пришел Танеев (лучший пианист России), провел с нами вечер и играл удивительно. И Баха, и Шопена, и Бетховена. Я почти все время плакала, но рада была музыке хорошей. Ах, Таня, если б ты могла понять, да не дай тебе Бог, какие страдания я переживаю. Я ищу утешения в том, что ими я перехожу в вечность, что страдания эти нужны для очищения моей души, которая должна соединиться с Богом и Ваничкой, который весь был любовь и радость[61].

Знаменитый пианист и композитор Сергей Иванович Танеев был любимым учеником Чайковского и давним знакомым и поклонником Толстого. Чтобы помочь Софье Андреевне справиться с горем, Толстые пригласили его пожить летом в Ясной Поляне в свободном флигеле дома. Танеев часто и охотно исполнял для хозяев их любимые произведения. Очень быстро все члены семьи обратили внимание на то, что любовь Софьи Андреевны к музыке распространилась и на музыканта.

Никто из участников этого треугольника не предполагал возможности адюльтера. Танеев был на двенадцать лет младше Софьи Андреевны и, кроме того, был геем. Одинокий человек, он радовался вниманию великого писателя и нежной заботе его жены. Поняв с большим опозданием, какую роль играет в семье, он начал постепенно отдаляться от Толстых. Софья Андреевна была убеждена в невинности своего поведения и своих чувств и не считала, что может и должна их контролировать. Позднее она говорила дочерям, что в ее жизни не было ни одного рукопожатия, которое не могло бы произойти в присутствии мужа.

Напротив того, для Толстого именно чувства всегда были важнее всего. «Исключительная любовь» его жены к другому мужчине была для него невыносима, особенно потому, что возникла во время их общего горя. Он пытался убедить жену, что человек может избавиться от дурного чувства, если осознает, что оно дурно, на что она отвечала приступами истерики и угрозами покончить с собой.

Однажды в ходе очередного семейного конфликта Софья Андреевна обещала мужу «не видать нарочно С.И.» (СТ-Дн., I, 327), но быстро забрала обещание назад. В середине 1899 года она узнала, что за некоторое время до того о самоубийстве всерьез размышлял сам Толстой. «Бедный, милый! – написала в дневнике Софья Андреевна. – Разве я могла любить кого-нибудь больше его?» (СТ-Дн., I, 451). Ни к каким изменениям ни в семейной ситуации, ни в ее образе поведения это открытие не привело.

Оба супруга жили в мире произведений, написанных ими до начала этой коллизии. Софья Андреевна, подобно Анне из повести «Чья вина?», чувствовала, что ревнивый муж пытается разрушить чистый и возвышенный союз родственных душ. Позднее она написала еще одну повесть – «Песня без слов». Ее героиня, Александра, кончает жизнь в психиатрической клинике, не понятая ни добрым, но недалеким и погруженным в земные заботы мужем, ни великим музыкантом, сердце которого принадлежит искусству и преданным ему юношам. Именно «Песню без слов» Мендельсона Софья особенно любила слушать в исполнении Танеева и, «как молитву», пыталась играть сама.

В то же время Толстой не мог не видеть в происходящем повторение сюжета, описанного им в «Крейцеровой сонате». Полная сил и испытывающая потребность в земной любви, но утратившая способность к деторождению женщина подпадает под власть музыки и исполняющего ее музыканта и теряет контроль над собой. То обстоятельство, что сексуальная ориентация Танеева исключала возможность измены, не делало ситуацию в глазах Толстого менее унизительной и не уменьшало его ревность.

Толстой не убил жену, не покончил с собой и не ушел из дома. Напротив, он продолжал принимать Танеева, играл с ним в шахматы, беседовал о музыке и литературе. В 1897 году, в самый разгар кризиса в семье он закончил свой трактат «Что такое искусство?», над которым работал почти десять лет. Написав о религии, философии, экономике и политике, он взялся за тему, которая была знакома ему как никакая другая и как никому другому. Толстой оспорил традиционное для романтической эстетики представление о связи, существующей между искусством и красотой. С его точки зрения, искусство представляет собой способ общения между людьми: с его помощью люди передают друг другу свои чувства.

Если художественное качество произведения зависит от искренности и новизны выраженных в нем чувств и ясности их воплощения, то его нравственная ценность определяется религиозным содержанием. Искусство высших классов последних трех столетий было, по мнению Толстого, занято передачей по преимуществу оттенков трех чувств: славы, половой любви и тоски по уходящей жизни. Бетховен мог быть великим композитором, но воздействие «Крейцеровой сонаты» на души Позднышевых оказалось разрушительным.

Толстой осуждал современное искусство не только с моральной, но и с художественной точки зрения. Он цитировал стихотворения Бодлера, Верлена и Метерлинка, которые казались ему решительно непонятными и бессмысленными. Он понимал, что в отсутствие универсальных критериев его оценка оказывалась относительной: произведения, которыми он привык восхищаться, точно так же могли не оценить другие. Однако искать золотую середину было не в его характере, и он не колеблясь заявил, что настоящее искусство должно быть понятно всем, включая самых простых и неграмотных людей. За немногочисленными исключениями, которые он перечислил на страницах трактата, этому критерию соответствовали только фольклор и религиозное искусство.

Вполне ли Толстой верил тому, что писал? Сам он так и не научился обходиться без музыки. Постепенно место Танеева в качестве любимого исполнителя занял молодой пианист Александр Гольденвейзер. В 1899 году он записал в дневник свой разговор с Толстым о стихах Тютчева, которого тот ценил больше Пушкина и Фета:

Л.Н. сказал мне: Я всегда говорю, что произведение искусства или так хорошо, что меры для определения его достоинств нет, – это истинное искусство. Или же оно совсем скверно. Вот я счастлив, что нашел истинное произведение искусства. Я не могу читать без слез. Я его запомнил. Постойте, я вам сейчас скажу его. Л.Н. начал прерывающимся голосом: Тени сизые смесились…

Я умирать буду, не забуду того впечатления, которое произвел на меня в этот раз Л.Н. Он лежал на спине, судорожно сжимая пальцами край одеяла и тщетно стараясь удержать душившие его слезы. Несколько раз он прерывал и начинал сызнова. Но наконец, когда он произнес конец первой строфы: «все во мне, и я во всем», голос его оборвался[62].

Лирика Тютчева была далека от народной поэзии, но зато воплотила заветную мечту Толстого о сладостном растворении во всеобщей любви. Слезы помешали ему прочесть последнюю строфу: «Чувства мглой самозабвенья / Переполни через край!.. / Дай вкусить уничтоженья, / С миром дремлющим смешай!»

Несмотря на безоговорочное отрицание современного искусства, Толстой завершал свой третий и последний роман «Воскресение». Возможно, именно эта работа помогла ему справиться и с горем потери, и с семейной драмой. Как всегда, работа над романом была долгой и мучительной. В 1887 году писателя поразил рассказ юриста Анатолия Федоровича Кони о человеке, который, исполняя обязанности присяжного, вдруг узнал в обвинявшейся в краже проститутке девушку, соблазненную им много лет назад. Потрясенный и полный раскаяния, он решил жениться на обвиняемой, но она умерла от тифа, которым заразилась в тюрьме. Поначалу Толстой настаивал, чтобы Кони, сам известный литератор, написал об этом случае, но потом попросил его подарить этот сюжет. Кони немедленно и охотно согласился.

Нетрудно понять, чем эта история привлекла Толстого. Чувствуя отвращение к своему мужскому прошлому, он думал о психологической механике раскаяния и возможности искупления грехов. Он полагал, что те, кто, подобно ему самому, неспособны к чистоте и целомудрию, должны рассматривать свою первую сексуальную связь как выбор на всю жизнь. Герой «Коневской истории», как Толстой называл «Воскресение», не только устыдился своей роли соблазнителя, но и с запозданием признал, что это соблазнение на самом деле было для него браком.

Толстой идентифицировал себя с князем Нехлюдовым, героем романа. В 1903 году он рассказал своему биографу Павлу Бирюкову, что однажды соблазнил горничную своей сестры Гашу, которая погибла после того, как ее выгнали из дома. Однако пятью годами раньше, говоря в дневниках о «Воскресении», Софья Андреевна вспомнила, как муж показывал ей эту Гашу – она спокойно дожила до старости в качестве горничной. Скорее всего мы никогда не узнаем, подвела ли Толстого память или он руководствовался желанием преувеличить свою вину.

На этот раз Толстой не стал делить себя между двумя автобиографическими героями. Вместо этого один персонаж постепенно превращается в другого. Богатый, преуспевающий и уверенный в себе Нехлюдов перерождается в человека, подверженного мучительным сомнениям и одержимого жаждой самосовершенствования. Прочтя первый набросок романа, Страхов предположил, что Толстой описал духовное возрождение Черткова: эта гипотеза выглядит особенно проницательной, если вспомнить, что обращение Черткова служило для Толстого идеализированным образом его собственного духовного поиска.

Первая редакция «Воскресения» была закончена в 1895 году и представляла собой довольно короткий рассказ, полностью посвященный истории соблазнения и раскаяния. История завершалась счастливо, герой соединялся с оставленной и забытой им возлюбленной, эмигрировал в Англию и становился крестьянином в сельской общине. Как и все другие черновые наброски Толстого, эта версия должна была быть глубоко переработана, но он не мог заставить себя приняться за редактуру. Его отвлекали другие дела, а кроме того, он опасался завершать сочинение, которое могло бы спровоцировать конфликт наподобие того, который произошел вокруг «Хозяина и работника». Но в 1897 году Толстой нашел хорошую причину для возобновления работы.

Из всех российских сект, чьи взгляды оказались созвучны учению Толстого, самыми радикальными были духоборы. Они отвергали официальную церковь, за что были сосланы Николаем I на Кавказ. В 1890-х годах один из их лидеров Петр Веригин познакомился на каторге с учением Толстого и был поражен сходством своей веры с тем, что проповедовал знаменитый граф. Он призвал своих последователей не брать оружия, отказываться от военной службы и не присягать Николаю II.

В результате некоторые духоборы были засечены до смерти, некоторые арестованы, многие изгнаны со своих скудных наделов и лишены способов выжить в суровом горном климате. Толстой и несколько человек из его окружения подписали воззвание в защиту духоборов. Сам Толстой вновь избежал каких-либо репрессий, но других подписантов арестовали. Чертков, благодаря своим связям в высших сферах, был выслан в Англию, двое других видных толстовцев, П. Бирюков и И. Трегубов, отправлены в ссылку.

Вмешательство Толстого привлекло к духоборам внимание мировой общественности, и правительство Канады выразило готовность принять их на своей территории. Переселение тысяч людей представляло собой очень дорогостоящее предприятие, поэтому Толстой решил временно поступиться своим принципом не брать деньги за публикации. Все его гонорары должны были пойти на помощь сектантам. Летом 1898 года он вернулся к «Воскресению».



Поделиться книгой:

На главную
Назад