Механизм подростковой миграции снимает угрозу близкородственного скрещивания. Но рассматривать это просто как решение эволюционной проблемы значило бы смотреть на вещи механистически. Нельзя упускать из виду, что это живые звери, которые терпят тяжелые испытания. Удивительно наблюдать за этим процессом: в мире приматов каждый день кто-то юный и напуганный собирается с силами, оставляет мамочку и отправляется в неизвестность.
Павианы, которых я каждое лето изучаю в Восточной Африке, представляют один из самых ярких примеров подростковой миграции. Две стаи встречаются в полдень у какой-нибудь естественной границы, к примеру у реки. Как это свойственно павианам, самцы обеих стай совершают ряд агрессивных жестов с воплями и завыванием, которые, как они надеются, изображают серьезную угрозу. Постепенно всем надоедает, и они возвращаются к еде и отдыху, не обращая внимания на непрошеных соседей на другой стороне реки. И вдруг вы видите детеныша – подростка из своей стаи. Он стоит на самом краю берега, совершенно завороженный. Новые павианы, целая толпа! Он делает пять шагов к ним, четыре от них, оглядывает членов своей стаи – почему же никто больше не зачарован незнакомцами? И после бесконечных раздумий опасливо перебирается через реку и присаживается на самом краю другого берега, в панике соскакивая вниз, стоит кому-нибудь из новой стаи на него посмотреть.
Проходит неделя. Когда две стаи встречаются снова, подросток повторяет свой фокус. Только на этот раз он полдня сидит на границе новой стаи. В следующую встречу он немножко следует за ними, пока тревога не перевесит и он не вернется назад. И вот однажды он набирается смелости переночевать с ними. Он может еще долго колебаться и даже осесть в итоге в какой-то третьей стае, но он начал свой переход во взрослую жизнь.
А ведь это ужасный опыт – чувствовать себя до боли одиноким и ненужным. Нет никаких программ ориентации для первокурсников. Новички не сбиваются в группки, чтобы прикрыть свою робость напускной храбростью. Есть только одинокий павиан-недоросток на краю новой стаи, и никому до него нет никакого дела. Хотя это не так: часто члены новой стаи обращают на новичка много внимания, демонстрируя некоторые наименее приятные повадки социальных приматов, чем напоминают своих человеческих свойственников. Предположим, вы низкоранговый член стаи: тщедушный юнец, который перебрался сюда только год назад. Почти все время вы проигрываете в схватках, высокоранговые особи отбирают у вас еду и гоняют туда-сюда. У вас километровый список жалоб, до которого никому нет дела. Конечно, в стае есть детеныши, которых вы могли бы сами гонять, но они не доросли до возраста миграции – за них вступятся матери, а может быть, и отцы, и все остальные родственники. И вот он, подарок небес – появляется новенький, еще более хилый юнец, на котором можно выместить обиды. (Среди шимпанзе, у которых мигрируют самки, происходит то же самое: самки-старожилки встречают прибившуюся к стае новенькую очень агрессивно.)
Но это только начало проблем животного-переселенца. Когда в рамках исследований закономерностей болезней у павианов я временно усыпляю и обследую самцов-переселенцев, то обнаруживаю, что эти юные особи полны паразитов. Никто теперь их не вычесывает, не сидит с ними, приводя в порядок их шерсть – наполовину из соображений гигиены, наполовину из дружбы. А если никого не интересует вычесывание новичка, то уж точно никого не интересуют более интимные вещи. В этот период своей жизни к сексу они только готовятся. Молодые самцы терпят все унижения завзятых ботанов.
К тому же они очень уязвимы. При нападении хищника новый переселенец (который обычно остается на периферии стаи, на виду) вряд ли различит сигналы стаи и не может рассчитывать, что его кто-то бросится защищать. Я однажды наблюдал такой случай. Злополучное животное было совсем новым в моей стае, у него даже не было имени, а только номер, 273. Стая бродила в полуденной жаре и, спускаясь в высохшее русло реки, нарвалась на неприятности: там дремала львица. Поднялась паника, животные рассыпались кто куда, пока львица потягивалась, – а самец 273 стоял в растерянности у нее на виду. Она сильно его покалечила, и несчастный долгие мили полз в свою бывшую родную стаю, чтобы умереть возле матери.
Короче говоря, период переселения – опасное и паршивое время в жизни примата. И тем не менее почти незаметно, но жизнь улучшается. Однажды возле нашего робкого переселенца присядет самка-подросток и минутку его повычесывает. Однажды голодная стая наткнется на дерево, усыпанное плодами, и старшие самцы забудут прогнать новичка. Однажды подросток обменяется приветствиями со взрослым самцом (у павианов это выражается дерганьем друг друга за пенисы – если это не жест доверия, то что же?). И однажды, неизбежно, появится новый перепуганный переселенец, и наш герой – наверное, к своему неизбывному стыду – позволит себе жестокое удовольствие задирать кого-то, кто ниже его по социальной лестнице.
В процессе постепенной ассимиляции переселенец встречает друга, находит союзника, пару и поднимается в иерархии стаи. Это может растянуться на годы. Вот почему так замечателен был Гоббс.
Три года назад мы с женой провели лето, работая со стаей павианов в национальном парке Амбосели в Кении, где исследованиями руководят специалисты по биологии поведения Джин и Стюарт Олтманн из Чикагского университета. Во время полевых исследований я изучаю, как связаны ранг павианов и их персональные качества; как организм животного реагирует на стресс и какими связанными со стрессом заболеваниями оно страдает. Чтобы получить физиологические данные – образцы крови для измерения уровня гормонов стресса, работы иммунной системы и прочего, – нужно на несколько часов усыпить животное при помощи маленького алюминиевого пистолета, стреляющего дротиками со снотворным. Наполните дротик нужным количеством снотворного, подойдите к павиану, прицельтесь, выстрелите – и через пять минут он захрапит. Конечно, все не так просто. Стрелять в них можно только по утрам (чтобы измерения уровня гормонов не искажались из-за суточных ритмов). Нужно удостовериться, что вокруг нет хищников, которые нападут на спящего, и что он не влезет на дерево, прежде чем отключится. А главное, нужно подстрелить и удалить его из стаи, когда другие павианы не смотрят, чтобы не переполошить их и не нарушить процесс привыкания к исследователям. В общем, университетское образование дало мне возможность ползать по кустам за стаей обезьян, выжидая, когда они отвернутся, чтобы всадить одной из них дротик в задницу.
Это было примерно в середине лета. Мы только начали знакомиться с обезьянами из своей стаи (которую назвали стаей Хук – в честь давно умершей самки-матриарха) и разбираться в их распорядке дня. Каждую ночь они спали в облюбованной рощице, каждое утро рыскали в поисках еды в саванне, засыпанной вечность назад вулканическими обломками из жерла близкой горы Килиманджаро. Это был засушливый сезон, а значит, павианам, чтобы найти еду и воду, приходилось уходить дальше, чем обычно, но и того и другого хватало, и у стаи в самую жару было время поваляться в тени. Главным в иерархии самцов был внушительный персонаж по имени Руто, который присоединился к стае несколько лет назад и поднялся по социальной лестнице довольно быстро. Вторым по рангу был самец по кличке Толстяк, который, на свою беду, присоединился к стае, будучи пухленьким подростком, и получил имя от бездушного исследователя. Теперь это был вовсе не толстяк, а мускулистый самец в расцвете сил, самый очевидный соперник Руто, но все еще младше его по рангу. Это был вполне мирный период в жизни стаи: почту доставляли исправно, поезда ходили вовремя.
Затем однажды утром мы пришли и обнаружили павианов в полнейшем смятении. Говоря по-человечески (что очень здесь допустимо), они были на пределе. Появился новый переселенец, но он не жался на периферии. Он был в центре стаи и поставил ее на уши – угрожал и гонялся за всеми, кого видел. Это неприятное жестокое животное скоро получило имя Гоббс (из уважения к английскому философу XVII века, который назвал жизнь человека одинокой, бедной, неприятной, жестокой и короткой).
Среди павианов такое бывает крайне редко (но все-таки бывает). Переселенец в таких случаях – крупный, мускулистый, грозный парень. Он может быть старше среднего 7-летнего самца-переселенца, или, возможно, это его второе переселение и он набрался смелости во время первого. Может быть, он был наглым сыном высокоранговой самки в домашней стае. В любом случае такой редкий экземпляр наезжает с мощностью паровоза, и какое-то время ему это сходит с рук. Если он продолжит вести себя бесцеремонно, то пройдет некоторое время, прежде чем кто-то из самцов-старожилов осмелится ему противоречить. Никто его пока не знает – и не знает, нарвется ли на смертельные увечья, восстав первым против агрессивного маньяка.
Так вел себя Гоббс. Испуганные самцы беспомощно стояли вокруг. Толстяк вспомнил, что у него куча дел в другом месте. Руто спрятался за спины самок. Никто больше не собирался принимать вызов. За неделю Гоббс стал старшим в иерархии стаи.
Несмотря на стремительное возвышение, успеху Гоббса не суждено было длиться долго. Он все еще был неопытным подростком, и рано или поздно один из более крупных самцов преподал бы ему урок. Гоббс развлекался около месяца. Потом принялся за жестокое насилие, в котором тем не менее была некоторая мрачная эволюционная логика. Он стал прицельно нападать на беременных самок. Он избивал и калечил их, и у троих из четверых вскоре случились выкидыши.
Один из главных штампов о поведении животных в контексте эволюции – в том, что животные действуют на благо вида. Эту идею развенчали в 1960-х, но она все просачивается в рассуждения о поведении животных в духе передачи Wild Kingdom[16]. Точнее было бы сказать, что животные обычно ведут себя так, чтобы они сами и их близкие родственники оставили как можно больше потомства. Это объясняет удивительные акты альтруизма и самопожертвования в одних обстоятельствах и жуткую агрессию в других. И с этой точки зрения в атаках Гоббса был смысл. Если бы те самки доносили беременности и вырастили детенышей, они, скорее всего, не спаривались бы еще два года, а кто знает, что бы сталось с Гоббсом к тому времени. Так что он нападал на них, доводя до выкидыша, и через несколько недель у них опять наступала овуляция. Хоть у самок павиана и есть право голоса в вопросе, с кем спариваться, но, столкнувшись с кем-то настолько сильным и напористым, они мало что могут сделать: спустя считаные недели Гоббс, все еще доминантный самец стаи, спаривался с двумя из тех трех самок. (Это не подразумевает, что Гоббс читал учебники эволюции, поведения животных и приматологического акушерства и продумал свою стратегию, как и те животные, которые достигали половой зрелости в определенное время, не продумывали это логически. Использованные здесь формулировки – сокращенная версия рассуждения о том, что паттерны его поведения практически наверняка были бессознательными, эволюционно обусловленными.)
Так случилось, что появление Гоббса – как раз когда мы усыпили и обследовали примерно половину животных – подарило нам редкую возможность. Мы могли сравнить физиологию стаи до и после его мятежного переселения. И в исследовании, которое мы опубликовали с Джин Олтманн и Сьюзен Олбертс, я описал не слишком удивительный результат. Гоббс доводил этих животных до ручки. Уровень кортизола (одного из гормонов, который чаще всего выделяется во время стресса) у них в крови значительно повышался. В то же время количество белых кровяных клеток, или лимфоцитов, – стражей иммунной системы, защищающих организм от инфекций, – значительно снижалось: это еще один надежный показатель стресса. Эти маркеры ответа на стресс были заметнее всего у животных, которых больше всего допекал Гоббс. У самок, которые от него не пострадали, лимфоцитов было в три раза больше, чем у несчастной самки, на которую он напал пять раз за первые две недели.
Очевидный вопрос: почему бы каждому самцу-переселенцу не воспользоваться скандально успешным методом Гоббса? Во-первых, большинство из них слишком малы в возрасте переселения (около семи лет), чтобы испугать даже газель, не говоря уж о 80-фунтовом взрослом самце павиана. (Гоббс был исключительным случаем – он весил целых 70 фунтов.) У большинства не тот характер, чтобы заниматься подобными мерзостями. К тому же это рискованная стратегия – буян вроде Гоббса имеет все шансы быть покалеченным в юности.
Но была и другая причина, которая стала понятна лишь позже. Однажды утром, когда Гоббс раздумывал, к кому бы прицепиться, и не обращал на нас внимания, мне удалось попасть дротиком ему в ляжку. Спустя месяцы, изучив образец его крови в лаборатории, мы обнаружили, что у Гоббса был один из самых высоких уровней кортизола в стае и предельно низкий уровень лимфоцитов, меньше четверти среднего по группе (у Руто и Толстяка, которые отсиживались в сторонке, лимфоцитов было в три и в шесть раз больше, чем у Гоббса). Молодой павиан сам переживал сильнейший стресс, даже больший, чем самки, на которых он нападал, – и уж точно больший, чем обычные робкие самцы-переселенцы, которых я изучал. Другими словами, круглые сутки быть подонком не так уж просто – пара месяцев в таком режиме будет дорого стоить организму.
В порядке эпилога: Гоббс не удержал своих позиций. Через пять месяцев его свергли, он стал третьим по рангу. Через три года в стае он исчез в закат, мигрировал в неизвестность – попытать счастья в какой-нибудь другой стае.
Все это только подтверждает, что переселение дается юнцам тяжело, будь они обычными тихонями, идущими по пути медленного принятия, или редкими экземплярами вроде Гоббса, которые попытаются взять стаю нахрапом. В любом случае это испытание, и молодые животные платят высокую цену. Удивительно, что они продолжают этим заниматься. Переселение может решать проблему близкородственного скрещивания для популяции, но какое до этого дело индивиду?
Переселение подростков – свойство многих социальных млекопитающих, не только приматов, и его механизмы могут различаться. Иногда переселение вызвано внутриполовой конкуренцией – то есть, говоря человеческим языком, подростков выживают из группы более сильные соперники одного с ними пола. Это можно наблюдать на примере импал и газелей. Ядро группы состоит из одного самца-производителя, толпы самок и их детенышей. Детеныши-самцы один за другим достигают половой зрелости. Но, поскольку самец-производитель обычно недолго удерживается на своем посту, он вряд ли отец этих подростков. Он воспринимает их не как взрослеющих сыновей, но как посторонних самцов, которые превращаются в репродуктивных конкурентов. При первых признаках созревания он яростно изгоняет их из группы.
У приматов же насильственное расселение почти не встречается. Происходит поразительное: подростки
Кто в здравом уме будет этим заниматься?
Я не знаю, зачем происходит переселение, но корни его явно глубоки. Люди, в частности из-за гибкой диеты, самые широко распространенные на Земле млекопитающие, заселившие каждый богом забытый уголок планеты. Среди наших родственников-приматов самые нетребовательные в пище (например, павианы) также среди самых широко распространенных животных на Земле. Африканские павианы населяют зоны от пустынь до джунглей, от гор до саванн. Кому-то неизбежно приходилось быть первооткрывателем новых земель – индивидом, который решился на переселение по-крупному. И скорее всего, это был кто-то молодой.
Этот роман с риском и новизной, похоже, и есть причина, по которой молодняк всех видов приматов часто погибает от несчастных случаев, делая глупости, пока старики кудахчут[17]. И по этой же причине именно у молодых больше всего шансов открыть что-то новое и удивительное – в физической или умственной сфере. Когда японские макаки освоили практику мытья еды в морской воде, первым это сделал подросток, а сверстники подхватили новое веяние; почти никто из старших не заинтересовался. А когда на ученых-приматологов середины XIX века обрушились идеи Дарвина об эволюции, их приняли с энтузиазмом именно молодые, набирающие силу школяры.
Не нужно далеко ходить за другими примерами. Вспомните традицию революций в математике, устроенных недавними подростками, или молодых Пикассо и Стравинского, изобретающих культуру XX века. Вспомните о подростках, которые всегда хотят ездить слишком быстро, или заняться новым свежеизобретенным спортом, от которого точно сломают шею, или в радостном возбуждении ринуться в любую идиотскую войну, которую развязали их родители. Вспомните о бесчисленных молодых людях, покидающих родные дома – возможно, измотанные бедностью и лишениями, но родные, – чтобы отправиться к новым мирам.
Одна из причин эволюционного успеха приматов, причем не только людей, – в том, что мы довольно умные животные. К тому же у нас имеются оттопыренные большие пальцы, которые дают нам кучу преимуществ, и мы более свободны в выборе еды. Но наша сущность как приматов больше, чем просто абстрактное мышление, ловкость рук и всеядность. Другая причина нашего успеха должна быть связана с этим добровольным переселением, с этим достоянием приматов – стремлением, возникающим в подростковом возрасте. Как развилось добровольное расселение? Что происходит с генами, гормонами и нейромедиаторами индивида, заставляя его отправиться в дорогу? Это нам неизвестно, но мы знаем, что следовать этому стремлению – одно из самых ярких проявлений приматов. Молодой павиан завороженно замирает на берегу реки, юная самка шимпанзе вытягивает шею, чтобы разглядеть шимпанзе в соседней долине. Новые животные, целая толпа! К черту логику и разумное поведение, к черту традиции и уважение к старшим, к черту этот унылый городишко и к черту этот комок страха в желудке. Любопытство, волнение, приключение – жажда новизны, это необъяснимое и ценное свойство, общее для всех представителей нашего отряда приматов.
Хороший общий обзор межгруппового переселения приматов дан в Puseyand C. Packer, «Dispersaland Philopatry,» in B. Smuts, D. Cheney, R. Seyfarth, R. Wrangham, and T. Struhsackers, eds.,
Подробный анализ преимуществ и недостатков переселения у павианов см. в S. Alberts and J. Altmann, "Balancing Costs and Opportunities: Dispersal in Male Baboons,"
История Гоббса с утомительными техническими подробностями изложена в S. Alberts, J. Altmann, and R. Sapolsky, "Behavioral, Endocrine and Immunological Correlates of Immigration by an Aggressive Male into a Natural Primate Group,"
Хуан Гонсалес, «Море слез», 1987–1988
Недавно умер мой отец. Последние годы он провел в мучениях и распаде. Хотя я ожидал его смерти и старался к ней подготовиться, когда время пришло, оказалось, что подготовиться невозможно. Через неделю я вернулся на работу, раздавленный переживаниями, ощущением нереальности случившегося на другом конце континента; неверием, что это был он, замерший в невыносимой неподвижности. Коллеги по лаборатории отнеслись с пониманием. Одна из них, студентка-медик, спросила, как у меня дела, я ответил: «Сегодня кажется, что мне это вообще приснилось». «Все правильно, – сказала она. – Не забывайте про ОГТДП».
ОГТДП. В 1969 году психиатр Элизабет Кюблер-Росс выпустила знаковую книгу «О смерти и умирании»[18]. Основываясь на опыте своей работы со смертельно больными людьми и их семьями, она описала, как люди горюют о смерти других и о своей собственной. Большинство из нас проходит довольно четкую последовательность стадий. Сначала мы отрицаем смерть. Потом мы злимся (гнев) из-за ее несправедливости. Проходим стадию иррационального торга – с врачами, с Богом: пусть это будет не смертельно, я обещаю измениться. Пожалуйста, можно подождать до Рождества. Затем следует стадия депрессии и, если повезет, – принятие. Эта схема подвижна, люди могут пропускать отдельные стадии, проходить их в другом порядке или возвращаться к некоторым из них. К тому же ОГТДП скорее описывает подготовку человека к собственной смерти, чем оплакивание чужой. Тем не менее существует широко признанная закономерность оплакивания:
Краткость – самая суть ОГТДП. Несколько лет назад я видел эту суть, блестяще показанную по телевизору – в «Симпсонах». В той серии Гомер, отец семейства, случайно съел ядовитую рыбу, и ему сказали, что ему осталось жить 24 часа. За следующие 30 секунд герой мультфильма проносится сквозь стадии смерти и умирания, что-то вроде: «Черта с два! Не умираю я!», на миг задумывается, хватает врача за горло: «За что? Ах ты…» Он дрожит от страха, потом начинает умолять: «Доктор, сделайте что-нибудь, я заплачу сколько хотите!» В конце концов он собирается и произносит: «Что ж, все мы когда-нибудь умрем». Я был в восторге. Сценаристы умудрились протащить пародию на Кюблер-Росс в детский мультик.
Замечу, что в сценке с Гомером Симпсоном, естественно, нет ни следа от самой аббревиатуры ОГТДП. Студентам-медикам приходится просто ее запоминать – вместе с сотнями других – при подготовке к экзаменам. На самом деле меня поражает, что в этих нескольких словах заключается огромный человеческий опыт. Мой отец был неповторим как каждый человек: отсюда следует и уникальность наших с ним отношений, и единственность моего горя. И тем не менее все свелось к аббревиатуре из учебника медицины. Из скорби рождались стихи, картины, симфонии великих творцов, однако все эти произведения стали результатом закономерности, описанной непроизносимым набором букв. Мы плачем, рвем и мечем, требуем, чтобы волны в океане и планеты в небе остановили свой ход, – все потому, что Землю больше не украшает тот, кто умел петь колыбельные лучше всех на свете, – и все это сводится к ОГТДП. Отчего же горе так однообразно?
Исследователи человеческого мышления и поведения выявили множество стереотипных упорядоченных стадий, через которые все мы в определенное время проходим. В некоторых случаях логика очевидна: неудивительно, что малыши сначала учатся ползать, потом делают первые шаги и только потом начинают бегать. Но есть и не такие понятные последовательности. Фрейдисты утверждают, что в нормальном развитии ребенка происходит обязательный переход от так называемой оральной стадии к анальной, а потом к генитальной, и они приписывают различные психологические нарушения у взрослых неудавшемуся в детстве переходу от одной стадии к другой.
Похожим образом швейцарский психолог Жан Пиаже расписал стадии когнитивного развития. Например, он заметил, что на определенном этапе развития дети начинают понимать феномен постоянства объектов. До этого этапа, если убрать игрушку с глаз, она перестает существовать. После – игрушка существует, и ребенок будет ее искать, даже не видя. Значительно позже дети начинают понимать такие явления, как сохранение объема: что два кувшина разной формы могут вмещать одинаковое количество жидкости. Сходные закономерности развития наблюдаются в самых различных культурах: похоже, что последовательность описывает универсальный человеческий способ познания сложного мира.
Американский психолог Лоуренс Кольберг описал типичные стадии морального развития людей. На раннем этапе моральные решения основываются на правилах и мотивируются избеганием наказания: действия оцениваются по последствиям для действующего. На более позднем этапе решения принимаются на основе уважения к сообществу и люди оценивают последствия своих действий для остальных. Еще позже и реже у некоторых людей развивается мораль на основе их личных внутренних представлений о том, что хорошо, а что плохо. Закономерность развития в его поступательном характере: тот, кто сейчас действует сознательно, когда-то твердо верил, что поступать плохо нельзя, потому что могут наказать.
Американский психоаналитик Эрик Эриксон выделил последовательность фаз психосоциального развития и сформулировал их как кризисы, с которыми человек справляется или не справляется на каждой стадии. Для младенцев это вопрос обретения базового доверия к миру. Для подростков – обретение идентичности или, при нарушениях процесса, спутанная идентичность[19]. Для молодых людей – обретение интимности или, при ее нарушении, изоляция. Для зрелых – продуктивное творчество или застой. Для стариков – целостность и мирное принятие или отчаяние. Новаторские представления Эриксона о том, что поздние годы жизни представляют серию переходов, которые должны быть в итоге пройдены, отражены в хлесткой фразе врача-гериатра Уолтера Бортца с медицинского факультета Стэнфорда: когда его спросили, входит ли в сферу его профессиональных интересов остановка процесса старения, Бортц ответил: «Нет, я не занимаюсь задержками развития».
Есть некоторое количество подобных схем, эмпирических и теоретических, общих для всех, срабатывающих в разных обстоятельствах и культурах. Я считаю, что такие обобщения часто имеют смысл, и это не просто искусственные категории, в которые ученые пытаются впихнуть хаотичную реальность. Почему все люди ведут себя одинаково? Точно не от недостатка вариантов. Мы живые существа – сложные, высокоорганизованные системы, завихрения в энтропии Вселенной. С учетом всех возможностей крайне маловероятно, что химические элементы собрались бы в молекулы, молекулы сложились в клетки, объединения клеток сформировали нас. И еще менее вероятно, что такие сложные организмы стали бы подчиняться таким простым схемам поведения, развития или мышления.
Понять свойства сложных систем можно, например изучая область математики, посвященную так называемой теории клеточных автоматов. Объяснить этот метод анализа проще всего на примере. Представьте себе длинный ряд ячеек – белых и черных, – определенным образом расположенных относительно друг друга, пусть это будет исходная позиция. Этот ряд должен дать начало нижеследующему. Клеточный автомат работает таким образом, что каждая ячейка первого ряда может породить новую ячейку, подчиняясь набору определенных правил. Например, правило может гласить, что черная ячейка в первом ряду дает черную ячейку непосредственно под ней во втором ряду, только если одна, и только одна, из двух соседних ячеек тоже черная. Другие правила могут касаться черной ячейки, окруженной двумя белыми или двумя черными. Затем те же правила применяются к каждой ячейке во втором ряду, чтобы создать третий ряд, и так далее.
Можно представить, что каждый ряд – это одно поколение, один шаг во времени. Запрограммированный нужным образом компьютер может в любой исходной комбинации цветных ячеек проследить изменения, которые совершаются согласно любому набору правил перехода на много поколений вперед. В большинстве случаев в какой-то момент все ячейки в новом ряду станут одного цвета. И дальше этот цвет будет воспроизводиться бесконечно, иными словами, эта линия выродится.
Вернемся к вопросу о том, как в этом мире, полном энтропии, на нас, людей, распространяется такое количество устойчивых закономерностей: один нос, два глаза, определенное время до того, как мы освоим постоянство объектов, более счастливая взрослая жизнь, если в юности мы обретем уверенность в своей личности, нежелание верить в трагедии, когда они случаются. Что удерживает нас от того, чтобы пойти по бесконечному множеству альтернативных путей развития? Изучение модели клеточных автоматов подсказывает ответ.
Оказывается, не все комбинации начальных состояний и правил перехода приводят к вырождению. Некоторые, вопреки всем ожиданиям, складываются в устойчивые закономерности, которые сохраняются вечно. В общем случае невозможно предсказать, сохранится ли конкретное начальное состояние, не говоря уже о том, какой рисунок появится из него спустя много поколений. Единственный способ это узнать – загрузить все в компьютер и посмотреть. И там вас ждет сюрприз: возможно только небольшое количество устойчивых схем.
Похожая тенденция в живых системах давно известна эволюционным биологам. Они называют это конвергенцией. При ошеломляющем разнообразии видов на нашей планете есть лишь несколько решений для того, как двигаться, как сохранять жидкость в жарком климате, как хранить и мобилизовать энергию. И при огромном разнообразии людей, в силу все той же конвергенции, практикуется лишь несколько способов, которыми мы проживаем жизнь или оплакиваем ее неизбежные горести.
В мире, полном энтропии, мы можем найти успокоение в общих закономерностях, и часто для душевного покоя их приписывают силам бóльшим, чем мы сами. Будучи атеистом, я находил почти религиозное утешение в рассказе аргентинского минималиста Хорхе Луиса Борхеса. В знаменитой «Вавилонской библиотеке» Борхес описывает мир как библиотеку, заполненную невообразимо огромным количеством книг. Во всех книгах одинаковое количество страниц, на всех страницах одинаковое количество букв. В библиотеке есть по одному экземпляру каждой возможной книги – каждой возможной перестановки букв. Люди проводят жизнь, плавая в океане бессмыслицы, в поисках редких книг, в которых случайное расположение букв дает что-то значащее, а главное, в поисках той единственной книги (которая должна существовать), что объясняет всё, книги, в которой история всего, что было, и всего, что будет, книги с датами рождения и смерти всех людей, которые когда-либо пройдут по залам этой библиотеки. И конечно, с учетом полноты библиотеки, помимо той идеальной книги, там должна быть и книга, которая убедительно опровергает все выводы первой, и еще одна, в которой отметаются зловредные солипсизмы второй… Плюс сотни тысяч книг, которые отличаются от этих трех лишь на одну букву или запятую.
Рассказчик пишет в старости, в одиночестве – окружающие его люди пришли в отчаяние от того, как бесполезно бродить по библиотеке, и свели счеты с жизнью. В этой притче о поиске смысла среди энтропии Борхес заключает:
Те же, кто считает [пространство библиотеки ограниченным], допускают, что где-нибудь в отдалении коридоры, и лестницы, и шестигранники могут по неизвестной причине кончиться, – такое предположение абсурдно. Те, кто воображает его без границ, забывают, что ограничено число возможных книг. Я осмеливаюсь предложить такое решение этой вековой проблемы: библиотека безгранична и периодична. Если бы вечный странник пустился в путь в каком-либо направлении, он смог бы убедиться по прошествии веков, что те же книги повторяются в том же беспорядке (который, будучи повторенным, становится порядком – Порядком). Эта изящная надежда скрашивает мое одиночество[20].
Похоже, что в порядок, в котором мы взрослеем и стареем, включен порядок, в котором мы горюем. И мое собственное недавно наступившее одиночество скрашивает эта изящная надежда – по меньшей мере двумя способами. Один – взгляд внутрь. Подобная стереотипия и закономерность обещает и утешение последней стадии: если повезет, ОГТДП заканчивается на П. Другая надежда глядит вовне, в мир, ужасы которого неумолимо доставляются из самых отдаленных уголков в наши вечерние новости. Глядя на фотографию выживших в какой-то катастрофе, не зная ничего об их языке, культуре, вере и жизненной ситуации, мы все равно безошибочно различаем в их лицевых мышцах линии горя. Мгновенное распознавание, всеохватная предсказуемость человеческих существ – в выражениях лиц и фазах горя – это знамя нашего родства и призыв к состраданию.
Читателям может быть интересна классическая работа Э. Кюблер-Росс «О смерти и умирании».
Хорошее введение в клеточные автоматы можно найти в G. Ermentrout and L. Edelstein-Keshet, "Cellular Automata Approaches to Biological Modeling,"
Грегори Грин, «Библейская бомба», 1996
Если бы я писал этот раздел для журнала вроде
Чтобы интересоваться наукой, не обязательно быть гением, но важно разделять некоторые ее ценности. Когда дело доходит до принятия решений, придавать больше значения фактам, чем догадкам, рассуждениям и хлестким фразам. Предпочитать статистику единичному яркому случаю. Получать больше удовольствия от многолетних поисков решения сложной задачи, чем от 15 минут громкой, но преходящей славы. Развитие мышления полезно не только для практических целей, его можно ценить и за изящную высокоорганизованную радость, которую оно приносит.
Но ничто не дается просто так. Склонность к размышлениям тоже имеет свою цену. Конечно, все по-своему страдали в подростковом возрасте, но умники делали это своим особым образом. Это мир, в котором тебя в последнюю очередь зовут в спортивную команду, зато на тебе первом вымещают обиду. Мир, в котором ты подходящий источник ответов к домашним заданиям, но вечно негодный кандидат для свидания. Нелепый набор маскировочных ужимок должен скрывать реальный ум и интерес к школьным предметам – или к крабам-отшельникам, топологии, тектонике. И даже десятки лет спустя, даже у тех, кто превратился в счастливых, довольных жизнью, уверенных в себе взрослых, внутри нередко остается засохшее ядрышко злобы на то, как тогда было плохо. Таковы стигматы ботаников-умников.
Как и в любой культуре, у ботаников есть свои божества. В старом надежном пантеоне был Эйнштейн на троне Зевса, идолы поколения моих родителей – Элеонора Рузвельт и Эдлай Стивенсон, которые отличались не только умом, но и человечностью в сфере, которая обычно не вознаграждает ни то, ни другое. До изгнания из рая за настоящее кино и настоящие приставания к 19-летней псевдодочери в пантеоне был и несравненный Вуди Аллен. Он воплощал черты, за которые мы все подвергались гонениям, но в мире его фильмов это не имело значения и даже работало ему на руку – он никогда не оставался без девушки. И что еще удивительнее, так происходило и в реальной жизни. В какой-то момент поднялась волна уважения и восхищения к Майклу Дукакису[21]. Он как будто брал за все реванш: умный грек, то есть уже чужой. Педантичный, неуклюжий, лишенный чувства юмора, он добился успеха в мире стильных и безупречных красавцев благодаря своему уму, дисциплине и искренности. В какой-то момент он даже мог стать президентом. Греческая трагедия, которой мы все сопереживали, завершилась его падением ровно из-за того, что у него не было ничего, кроме ума, дисциплины и искренности – его победил человек, который с уверенностью и спокойствием брамина из правящего класса повел грязную игру, спрятав в рукаве Вилли Хортона[22]. В тот момент мы все по-настоящему ощутили боль Дукакиса.
На каждый Инь найдется Ян, и у богов в небесах должны быть противники на темной стороне. Для сообщества интеллектуалов это обычно люди со стороны, невежи, которые выбирают пушки вместо книжек, которые ценят догму, а не мысль. Мы к этому привыкли. Трудность для нас (и для любого сообщества) – в угрозе изнутри, которая бросает нам особый вызов. Но именно это и происходит.
В последние несколько месяцев я рылся в интернете, опрашивал друзей и коллег, отмечал реакцию студентов на случайно брошенные фразы на лекциях и понял, что в сообществе ученых присутствуют некоторая смущенная радость и волнение – никто не знает, что делать с этими чарами: интеллигенция нашла своего Антихриста, его зовут Тед[23].
Есть несколько факторов, на которые люди обращают внимание. Некоторых Тед Казински волнует своей одержимостью и озлобленностью, кто-то, особенно правые СМИ, отзывается на политические и социальные аспекты его отрицания технологий. Но большинство не заботит его луддизм. Наоборот, можно легко заняться дешевым психоанализом и заявить, что он бы не так интересовался воздействием технологий на общество, если бы его больше любили женщины.
Кого-то завораживает путь, который выбрал Тед, – путь (здесь по закону нужно писать «предполагаемых») убийств. Изо дня в день с кошмарной регулярностью обстрелы из машины, массовые убийства, редко – взрывы арендованных фургонов с напичканными взрывчаткой удобрениями, а тут все по-другому: крошечные механизмы ручной работы разложены в конверты, и спустя какое-то время на другом конце континента кого-то разрывает на куски. Как будто ослабляется причинно-следственная связь. Есть что-то гипнотическое в этой отстраненности и точности. Мы привыкли к сценариям «застаешь жену в постели с лучшим другом, выхватываешь пистолет и совершаешь преступление страсти» – это как будто срабатывает лимбическая система (часть мозга, связанная с эмоциями). А в случае Казински мы как будто наблюдаем работу воспаленной коры головного мозга.
Но большинство людей реагирует не на его приемы и не на его заявления. Интереснее сам его образ, ум вкупе с отрывом от общества, жизнь безумного отшельника в хижине, забитой Шекспиром, иностранной литературой и учебниками по изготовлению бомб.
Но, с другой стороны, его образ привлекает интеллигенцию своей удивительной узнаваемостью. Я учился в престижном институте, из которого вышел и Тед К. После его ареста я сыграл с бывшими сокурсниками в игру: кто из ваших соседей по общежитию мог оказаться Унабомбером? Может быть, из-за того, что мы все были неуверенными и энергичными представителями национальных меньшинств, которым надо было что-то доказывать, а не выпускниками Гарварда в энном поколении, которые могли спокойно выпивать в своих клубах, но подозреваемых нам хватало с лихвой. Например, 15-летний физик, который ни с кем не разговаривал и по ночам ходил туда-сюда по комнате, выдергивая себе волосы. Студентка-политолог с неприятным запахом изо рта, с которой никто не садился обедать из-за того, как она кидалась слезно и бессвязно рассказывать о своем последнем увлечении. Математик, у которого не было друзей и который в порядке странного социального эксперимента ушел жить на улицу и питаться из помойки, ненадолго появляясь после каждый раз удлиняющихся отлучек. Ум, отрыв от общества и тихо кипящая мрачная злоба – только милость Божия и неумение обращаться с мелкими инструментами спасли их от того, чтобы стать Тедом.
Так что дело тут в узнавании, в неожиданной близости к изготовителю бомб, которые вдруг ощутили интеллектуалы. Я вижу некоторое классовое высокомерие, объясняющее одну из граней этого странного восторга. Оно мне напоминает шутку о том, что суть эры Маккарти[24] в том, что кучка выпускников юридического факультета Фордема пытается накопать компромат на кучку выпускников-юристов Гарварда. Обычно, когда в вечерних новостях появляется хладнокровный как рептилия преступник, то реакция на него у интеллектуального сообщества предсказуемо отстраненная – детство на стоянке для трейлеров, в бедности и разрушениях от торнадо, безразличный отец-алкоголик, исправительная школа, плохие зубы, плохая речь, пятна пота под мышками, расчлененные тела, сброшенные в водосток. Как некультурно. И вот наконец появился серийный убийца, которого можно считать своим.
Но есть и еще более пугающая составляющая, которую людям труднее всего признать, но которую я замечаю в обмолвках и стыдливых шутках. Дело не только в узнавании, но и в отождествлении: только милостью Божией я сам не стал таким. У всех нас есть свои темные стороны, миры необузданных импульсов в голове. Фрейда положено поливать грязью за то, что он мертвый патриархальный белый мужчина, но иногда полезно было бы вспомнить его как великого освободителя, человека, который попытался переломить вековую традицию авторитарного религиозного осуждения этих внутренних миров, человека, который открыл бессознательное и научил нас, что мысль не преступление. У нас у всех и вправду есть темные стороны. Как-то вечером Карл Маркс, эта великая жаба неуклюжей интеллектуальности, вернулся домой после гневного выступления в Британском музее и написал Энгельсу: «В любом случае надеюсь, что буржуазия запомнит мои бородавки на всю жизнь». И они запомнили. Но на такой размах мести могут рассчитывать немногие из нас. Все, что мы можем, это помечтать, как однажды вернемся в места, где прошло наше детства, встретим бывших обидчиков или ехидных девчонок, которые верховодили в компании, и выколотим из них кровавое раскаяние толстой пачкой своих дипломов. На самом деле наши темные фантазии о злобе и мести редко выглядят как сцены из «Рэмбо». У нас всех есть списочки врагов, которых мы хотим уничтожить изящно и хитроумно. И вот Казински идет и делает. И наш пульс слегка ускоряется, как будто (омерзительно!) мы немножко гордимся: возьмите тысячи крепких ребят, которые наверняка встречались с первыми красавицами в классе, дайте им пистолеты, значки и всю мощь ФБР, и все равно у них уйдет 18 лет, чтобы поймать умного чудака Теда с его безумной гривой. Тед Казински, «Оно» из Менсы[25].
Выходит, что мы очарованы рефлекторно возникающим уважением к уму, отстраненностью его действий, сходством с образом одинокого университетского очкарика, с «Оно» внутри нас. Есть опасность, что в нас вкрадется эмпатия к нему, что мы перейдем от узнавания к пониманию, а там и к чему-то похожему на прощение. А значит, остаток этой главы должен быть о возвращении на главную позицию нашего «Сверх-Я».
Есть и другая сфера, в которой вынести суждение о системе уголовного права сложнее мыслящим, образованным людям. Конечно, никто не будет считать, что эпилептик, задевший кого-то в припадке, нападал намеренно. «Это не он, это его болезнь». Мы приходим к пониманию неожиданно огромного количества способов, которыми биология может воздействовать и искажать сущность человека: нарушения баланса гормонов или нейромедиаторов, опухоли в лимбической системе, повреждения лобных долей мозга – все это может приводить к неконтролируемо разрушительному поведению. Как мне кажется, в этой сфере не стоит жестко заставлять себя избегать перехода от понимания к прощению – «прощать» становится так же бесполезно, как объявлять злом машину со сломанными тормозами, которая несется незнамо куда. Это возможно, если вы чините ее, но в основном вам нужно найти способы защитить общество от таких машин. Отдать медикам таких людей бесчеловечно, но все же гораздо лучше, чем объявлять их грешниками.
Но проблема с Казински не в этом: воспаление его мозга лишь метафора. На сегодня, кажется, нет данных о голосах в его голове, о черепно-мозговой травме в детстве, которая повредила части его нервной системы, ответственные за подавление импульсивности и агрессивности. Нет свидетельств биологического императива, сломавшего ему тормоза. Мы должны противостоять своей очарованности по другим причинам.
Его методы можно легко отбросить – особенно тем из нас, кто когда-то протестовал против безразличия кнопки, нажатой в бомбардировщике, от которой уничтожалась целая вьетнамская деревня. В нашу эру царит насилие, которое воплощается нажатием кнопки, отданным приказом или просто взглядом в другую сторону; уже не обязательно брать дубинку в руки, на которых лишь недавно появились противопоставленные большие пальцы. В этом контексте отправить то самое письмо – это просто еще один вид насилия XX века. Но если технологии расширили возможности насилия, они также расширили диапазон поступков, которые нас ужасают и которым мы должны противостоять.
Следующая причина, по которой нам надо держаться твердо, связана с тем, почему мы посадили в тюрьму Эзру Паунда[26] – это вопрос, что делать, когда хорошие поэты совершают плохие поступки. Случай Казински несколько менее ярок. Но все же и Казински убивал людей, создавая великие работы (если не верите, почитайте вечером в туалете его Манифест). Однако здесь речь только о его способности ценить великие произведения. И меня преследует это наше сходство: на свете был по крайней мере один кровожадный нацист, которого трогал до слез тот же самый момент в бетховенской пьесе, что меня самого. Совершенно очевидно, что мы не должны мягче относиться к Казински только из-за того, что он умен, образован, а мы уважаем интеллектуалов. Его интеллект в какой-то степени сделал его Антихристом для нашего сообщества и наших ценностей. Чтобы стоять на своем, здесь требуется вырвать из сердца убеждение, заложенное либеральным образованием, которое многие из нас так ценят. Убеждение, что знакомство с Великими Книгами и Великими Идеями дает Великую Мораль: к сожалению, нам придется довольствоваться лишь неплохим словарным запасом. И это в лучшем случае.
Но больше всего нас пугает, что он воплощает нашу изнанку. Опасность в эмпатии, которая подкрадывается к нам, но ее должен в одночасье разрушить один факт, который легко упустить из виду. Неважно, насколько своим кажется Казински, неважно, как хорошо мы понимаем, что привело его к тем самым поступкам: есть необъятная пропасть, которая делает его таким же чужим, как кремниевая форма жизни, нечто, от чего становится ясно, что мы ничегошеньки не понимаем ни о нем, ни о том, что творилось в его голове: он это
У русских есть чудесная байка. Дело происходит у врат рая: оценивают новоприбывших. На суд приходит убийца, прямиком с места, где его застрелили полицейские после энного убийства – он задушил старушку ради денег. Собирается заседание умерших присяжных. А где в этой сцене Бог? Он не судья, но свидетель, дающий показания о моральном облике подсудимого. Он приплелся посреди заседания, уселся в своей царственной дряхлости, придавленный весом бесконечного знания, и по-отечески мягко, отвлекаясь от темы, старался лучше защитить и объяснить поведение этого человека. «Он всегда любил животных. Он очень расстроился, когда в детстве потерял свой любимый мячик» («Мой красный мячик, ты знаешь про мой красный мячик!» – вскакивает убийца, захлестнутый волной воспоминаний. «Конечно знаю. Он провалился в люк и там до сих пор и лежит», – отвечает Бог безучастно). В конце концов судьи устают от Бога, который действительно надоедает всем своим всезнайством и всепрощенчеством, и сгоняют его прочь со скамьи свидетелей.
Когда наука приносит нам что-то новое и удивительное, происходит прорыв, открывающий новые горизонты: часто начинают говорить, что мы станем всеведущи, как боги, и подразумевается, что это будет хорошо. Но Бог в этой притче бесполезен в силу абсолютности своего знания: он ничего не различает. Узнавание, понимание не должно вести нас к безразличию. Опасность олимпийского всезнания в том, что оно дает взгляд на вещи с олимпийской высоты – а с такого расстояния, в телескоп, все кажется одинаковым: потерянный мячик и задушенная женщина; неловкость в юности, порождающая неловкого взрослого, и неловкость в юности, порождающая убийцу.
Но разница есть.
Михиль ван Миревельт, «Урок анатомии доктора Виллема ван дер Меера», 1617
Когда инопланетяне наконец прилетят на Землю и попытаются понять поведение человека, первым делом им придется разобраться с нашей суетой вокруг смерти. Мы проводим много времени, отрицая и одновременно оплакивая свою преходящую природу, нас начинает тошнить, стоит лишь подумать о себе как о существе из плоти и крови. На лекциях по нейроанатомии я показываю студентам извилины человеческого мозга, меня всегда пробирает дрожь при мысли, что в моей собственной голове – такие же извилины. Или попробуйте такой фокус: когда в следующий раз любимый человек нежно погладит вас по щеке, вспомните, что в один прекрасный день от этой щеки останется лишь скуловая дуга в черепе. Или, засыпая вечером, прислушайтесь к своему сердцебиению, скажите себе: «Знаешь же, что это сердце не будет биться вечно» – и ждите холодного пота.
Мы поеживаемся при мысли о собственной бренности – и это проецируется на неопределенное будущее, когда тело точно прекратит свою жизнь. По логике вещей, когда битва уже проиграна, когда немыслимое все-таки произошло, судьба трупа должна потерять всякое значение. Эту мысль довел до предела в 1829 году британский радикал и памфлетист по имени Питер Баум, который оставил четкие инструкции, что делать с его телом: скелет – передать в дар медицинскому институту или, если это не получится, передать череп френологическому обществу, а из костей сделать пуговицы и рукоятки для ножей; кожу – выдубить и обить ею кресло, а органы пустить на удобрения для роз.
Но большинство из нас не так практичны. Нас преследуют мысли о небрежных смотрителях кладбищ или, хуже того, ужасная перспектива, что однажды землю, в которой мы похоронены, заасфальтируют и превратят в парковку. Наши могилы должны содержаться в чистоте, с нашими телами нужно обращаться бережно и уважительно. Посреди кровавой бойни армии прерываются, чтобы обменяться погибшими. В некоторых религиях удаленные в течение жизни части тела – зубы, гланды, желчный пузырь – сохраняются, чтобы быть похороненными с остальным хозяином. Плохое обращение с мертвыми может вызвать ярость – посмотрите, как туземцы всего мира требуют от антропологических музеев возвращения костей их предков. А отсюда возникают и еще более щемящие образы. Мысль о том, как неандерталец укладывает цветы вокруг тела возлюбленной, доводит до слез – рука, сжимающая те цветы, могла быть не такой ловкой, как наша, но этот древний акт горя дает нам почувствовать родство и общность.
Эти чувства иррациональны. Какая разница, если мы уже умерли? Я сделал распоряжения, отражающие мою веру в значимость науки. Тем не менее я слегка поеживаюсь, думая о неумелом первокурснике, который будет смеяться над тем, как выгляжу вскрытый я, или представляя свою селезенку заспиртованной в пыльном углу какой-нибудь лаборатории.
Кому это нужно? Конечно, немногим. К сожалению, нежелание так поступать приводит к нехватке того, что анатомы называют человеческим биоматериалом. Студентам-медикам нужно изучать анатомию, исследователям нужно собирать данные, чтобы отличать здоровое от патологического, вскрытия нужно проводить, чтобы врачи видели, что пошло не так, и могли дать живущим возможность жить дольше.
Но как бы это ни было нужно, такая перспектива никого не радует. Мало кто готов передать свое тело или органы в дар науке, а врачам с трудом удается убедить родственников умершего разрешить вскрытие.
Соответственно, несоразмерно большая доля трупов, используемых в обучении и исследованиях, предоставляется бедняками. Они не могут позволить себе лечиться в частных клиниках и нередко заканчивают свои дни в больших городских университетских клиниках, где интерны и студенты-медики изучают их в болезни и смерти. Но социоэкономически неблагополучные люди обычно умирают не так, как более состоятельные, а это может влиять на вид и размер их внутренних органов. В результате анатомы и студенты, работая с ограниченной и искаженной выборкой материала, приобретают искаженные же представления о том, как выглядит «нормальное» человеческое тело.
Вскрытие трупов бедняков было распространено уже в XVI веке, когда король Англии Генрих VIII повелел, чтобы тела казненных преступников передавали анатомам. Приказ этот был направлен больше для усиления наказания, чем на благо науки: имя трупа обнародовали, вскрытие проводили публично, а останки бросали животным. Учитывая драконовские нормы права в то время – кража куска хлеба могла караться смертью, – под скальпелями оказывались в основном бедняки.
Но медицинских институтов становилось все больше, они расширялись, и с ними росла нужда в анатомических исследованиях и практике: при всей любви к публичным повешениям, даже они не удовлетворяли спрос на трупы. В XVIII веке возникла новая профессиональная ниша: похититель трупов. Эти люди проводили безлунные ночи, выкапывая свежие тела, а могли и напасть толпой на похоронную процессию и выхватить умершего у перепуганных родственников. А те, кто не был склонен к такому тяжелому ручному труду, могли просто подкупить сторожа в морге или притвориться родственником, чтобы забрать тело.
И вновь в основном крали бедняков. Похороны богатых хорошо охраняли, а напасть на процессии бедных было легко. После смерти нуждающийся мог несколько дней лежать в морге, пока семья (если таковая имелась) пыталась наскрести денег, чтобы заплатить и забрать тело. Хоронили бедняков в лучшем случае в хилых гробах, а чаще вообще без гробов, в неглубоких общих могилах, или скудельницах – легкая добыча для похитителей трупов. А богатых хоронили в прочных тройных гробах. Похоронные услуги множились с распространением угрозы похищений: так называемый безопасный гроб 1818 года продавался очень дорого, и реклама специально сообщала, что он защитит от похитителей трупов. Кладбища стали предлагать места в Доме мертвых, где за определенную плату тело будет разлагаться под тщательной охраной, пока не перестанет представлять интерес для похитителей, и тогда его спокойно похоронят.
Тем временем тревоги бедных только множились во многом благодаря появлению нового слова «burking»[27], по имени Уильяма Бёрка, престарелого похитителя трупов, который изобрел чудесный обычай заманивать нищих к себе домой на благотворительный обед, а потом душить их, чтобы быстренько продать анатомам[28]. Хотя благородная и понимающая медицинская общественность закрывала глаза на подобные нескромности, у бедняков это вызывало волну недовольства. Разъяренные толпы линчевали пойманных похитителей, вламывались в дома анатомов и сжигали морги.
В Нью-Йорке вскоре после Американской революции поймали студентов-медиков из Кингс-колледжа (ныне Колумбийский университет) за выкапыванием трупов на кладбище для бедных (они наверняка пытались обойтись без посредничества похитителей трупов и заработать немного карманных денег). За этим последовали беспорядки, которые длились несколько дней: врачам пришлось скрываться в доме Александра Гамильтона[29], пока ополчение штата стреляло в толпу.
В XVIII–XIX веках многие европейские правительства принимали меры, чтобы сдерживать подобные бесчинства и ограничивать охоту на бедняков. Анатомов обеспечивали материалом, расхитителей гробниц оставили не у дел, а на бедняков нашли управу – все одним удобным новым законом: все умершие без средств в богадельне или больнице для бедных передавались на вскрытие.
Историк Рут Ричардсон, автор книги «Смерть, вскрытие и неимущие» (Death, Dissection and the Destitute), утверждает, что законы работали на устрашение и наказание бедных. Ричардсон указывает, что в 1829 году, когда в Британском парламенте впервые представили так называемый Акт об анатомии, его дружно отвергли как несправедливый и слишком жесткий. И тем не менее всего через три года, вскоре после восстаний против реформ, поднятых низшими классами, тот же самый акт снова представили в том же самом парламенте, и его быстро приняли 46 голосами «за» и 4 – «против».
Акт об анатомии тем самым утвердил бедняков в качестве главного источника трупов для анатомов. В течение века, последовавшего за принятием этого акта, более 99 % трупов, использованных для обучения медицине в Лондоне, были получены из богаделен. Хотя в последние годы этот процент упал – все больше людей добровольно передают свои тела науке, – бедняки все еще составляют подавляющее большинство трупов для практики врачей и ученых. Как-то я говорил с антропологом, который работал на одного из поставщиков биоматериала (продавцов скелетов и частей тела медицинскому сообществу). Его работой было прочесывать индийские деревни и покупать скелеты у нищих родственников умерших. Желающих продать такой товар всегда хватало.