Неожиданно откуда-то издалека донёсся унылый крик совы.
— На свою голову, будь ты проклята! — суеверно произнёс машинист.
По его мнению, крик совы предвещал несчастие. Он нервно задвигался и стал бесцеремонно толкать нас обоих локтями в спины. Это он напяливал на себя рядно так, чтобы закрыть им не только голову и плечи, но и лицо. Он боялся увидеть то, что должно произойти, и старался наперёд трусливо зажмуривать глаза.
С каждою минутою становилось всё темнее и темнее. Сначала исчезли из глаз более отдалённые стебли высокого бурьяна, потом заволоклись тьмою края дороги, а через несколько минут Ефим с оттенком покорности в голосе проговорил:
— Нема дороги. Не бачу (не вижу). Нехай коняка сама везёт, как знает…
Он подложил конец вожжей под себя, всунул руки в рукава свитки, как во время мороза, выгнулся всем туловищем вперёд и стал ждать, что будет. Нам всё-таки он сказал сердобольно:
— Хорошенько закутайтесь, паничи, в мешок да в рогожу. Здоровый дождик будет… А то, чего доброго, и воробьиная ночь.
— Чтоб ты скис, поганец, со своей воробьиной ночью! — отозвался из-под своего прикрытия машинист. — Типун тебе на язык. Ты ещё нагадаешь (напророчишь)! Тут и так страшно, а ты, накажи меня Бог…
Воробьиной ночью в Малороссии называется такая страшная грозовая ночь, что даже воробьи от испуга вылетают из своих гнёзд и мечутся как угорелые по воздуху.
— Погляди хорошенько по сторонам, не видно ли где-нибудь огонька, — ухватился за последнюю надежду машинист. — Где огонь, там — хата.
Ефим не успел ответить. Яркая ослепительная молния перерезала небо от одного края до другого и на миг осветила всю степь со всеми её подробностями. Мы все вздрогнули. Лошадь от испуга попятилась назад. Через несколько секунд над самыми нашими головами раздался оглушительный треск, понёсся по небу бесконечными трескучими раскатами и замер где-то вдали грозным, гремучим хохотом.
— Свят, свят, свят! — в испуге зашептал машинист.
Не успел он дошептать, как степь осветилась от второй такой же молнии и раздался такой же ужасающий треск. За ним другая и третья молния с громом — пошла греметь без перерыва.
Грузно ударила об мою рогожу первая крупная капля дождя, и не успел я опомниться, как вдруг с неба обрушился жестокий ливень — ливень, знакомый только нашим южным степям. Когда вспыхивала молния и на миг освещала дождь, то перед нашими глазами открывались не нити дождя, а сплошная стена воды без разрывов, точь-в-точь как рисуют низвергающуюся воду в водопаде.
Не прошло и двух минут, как мы все уже были мокры насквозь. Холодная вода неприятно текла между лопаток, по спине и по всему телу и вызывала дрожь. Платье и бельё прилипли.
Было страшно и жутко. Мы все, с наброшенными на головы и плечи мокрыми мешками и рогожею, казались друг другу при вспышках молнии какими-то уродливыми чудовищами. Машинист, страшно боявшийся грозы, взобрался на дроги с ногами, съёжился под своею дерюгой, согнулся в три погибели и превратился в какой-то безобразный ком со страшными очертаниями.
Он, не переставая, молился, и молился жалко и трусливо. Один только Ефим, одетый в свитку, представлял собою фигуру с человеческими очертаниями, и это несколько успокаивало нас.
Долго, бесконечно долго тянулись мы на измученной лошади, с боков которой ручьями стекала вода. Степная дорога превратилась в липкую грязь, облепившую колеса по ступицу. Казалось, что не будет конца ни грозе, ни ливню, ни ознобу, пронизывавшему нас насквозь. У меня застучало в висках и заболела голова. Затем мне стало «всё равно», и я не могу отдать себе отчёта — задремал ли я или же у меня помутилось в глазах. Вероятно, это была лихорадочная дрёма, потому что я хорошо чувствовал и сознавал, как Антоша навалился на меня сбоку всем телом и беспомощно положил голову ко мне на плечо. Я заглянул ему в лицо и при блеске молнии увидел, что глаза его закрыты, как будто бы он спит.
Не помню, долго ли тянулось это дремотно-равнодушное состояние среди разбушевавшейся стихии, но меня разбудил голос Ефима.
— Вот коняка и привезла! — радостно воскликнул он. — Куда привезла, не знаю, а только привезла… Добрая скотина… Слезайте… Приехали…
Что было дальше — я помню плохо. Помню, что перед моими глазами вдруг выросла белая стена какой-то хатки с соломенной крышей, что мне пришлось будить Антошу, уснувшего на моём плече, и что мы вошли в грязную комнату с сивушным запахом. Помню еврейский озабоченный говор. Кто-то раздел Антошу и меня догола, и чьи-то грубые руки стали ходить по моему телу, от которого сейчас же нестерпимо запахло водкой. Как сквозь туман, я видел, что то же самое проделывали и с Антошей.
— Ой, вей, панички… Какие же хорошие молодые панички! Янкель, принеси с нашей кровати одеяло и подушку, — говорил певучий голос еврейки. — Мы обоих паничей положим под одну одеялу…
По моему телу стала разливаться приятная теплота. Скоро я почувствовал себя лежащим под тёплым ватным одеялом. Рядом со мною лежал Антоша. Меня начала одолевать истома и клонило ко сну.
По полу шлёпали туфли, и по звуку слышно было, что они одеты на босу ногу. За стенами комнаты по-прежнему бушевала воробьиная ночь. В узенькие окошечки врывалась молния, и вся комната дрожала от раскатов грома. Но теперь мне уже не было ни страшно, ни жутко, ни холодно. Только во рту было гадко и в голове вертелась назойливая мысль: «Я простудился, и Антоша тоже захворал… И зачем только мы поехали?..»
— О, какие же хорошие паничи! Мы повесим ихнюю одёжу в сенях на верёвку: нехай сохнет… Ой, какие паничи!..
Это было последнее, что я слышал, а затем мир перестал для меня существовать.
Утром мы проснулись как ни в чём не бывало — оба весёлые и жизнерадостные: ни озноба, ни лихорадки, ни насморка. В узенькие, маленькие окошечки бил яркий свет. Толстая, средних лет и довольно грязная еврейка, шлёпая туфлями, принесла нам наше платье и заботливо и ласково поздоровалась:
— Ну как вы, паничи, поживаете? Чи хорошо вы спали? Как ваше здоровьечко? А какие вы вчеры были мокрые! Ой, вай… Ян-кель вас водкой мазал… Одежда не совсем ещё высохла, только это ничего: солнышко досушит… Одевайтесь.
Еврейка вышла, а мы с братом стали быстро надевать на себя полувлажное бельё, прикосновение которого холодило тело и вызывало приятную дрожь. Мы были здоровы и искренно радовались этому. Вчерашняя воробьиная ночь, со всеми её ужасами, казалась нам чем-то отдалённым, похожим на сон. Одеваясь, мы осматривались с любопытством по сторонам. Обстановка была такая же, как и в том кабаке, в котором вчера машинист и Ефим пили водку. Стало быть, мы опять попали в кабак. Но слава Богу и за это. Иначе что было бы с нами, если бы лошадь, руководствуясь инстинктом, не набрела ночью на это жильё? Мы, наверно, серьёзно захворали бы от простуды, а может быть, даже и умерли бы. Воробьиная ночь — не шутка…
Надев мокрые мундирчики и фуражки, мы поспешили выйти на воздух, где нас сразу ослепило ярким светом. Небо было голубое, чистое и такое глубокое, что трудно было поверить, чтобы между ним и землёю могли ходить тяжёлые, мрачные тучи, вроде вчерашних. Пирамидальный тополь, два или три вишнёвых деревца и бурьян, росший во дворе, ещё не обсохли и блестели золотом. В воздухе было тихо. В небе заливался жаворонок, и ему вторила коротеньким нежным писком какая-то птичка на тополе. Природа точно помолодела. Все дышало какой-то особенной, невыразимой прелестью, и мы с Антошей тоже дышали полной грудью и чувствовали, как в нас с каждым вдыханием вливается что-то свежее, здоровое, приятное, живительное и укрепляющее. Хорошо! Ах, как хорошо!
Мы побежали к колодцу и стали умываться, брызгаясь, шаля и обливая друг другу голову прямо из ведра. А таскать воду из колодца — какое наслаждение! Дома нам, наверно, запретили бы это удовольствие, и мать в испуге, наверно, закричала бы:
— Нельзя! Нельзя! Упадёте в колодец! Утонете!
А тут свобода! Делай что хочешь… Полотенца у нас не было, и мы, глядя друг другу на мокрые лица и головы, весело рассмеялись. Сзади нас тоже послышался смех. Мы оглянулись. На завалинке, вытянув ноги и заложив руки в карманы, сидел машинист. Вся его фигура выражала благодушие.
— Вот теперь и утирайтесь, чем хотите, — заговорил он. — Это не у папаши с мамашей. Ага! Попались! Ничего, обсохнете.
Мы, мокрые, сели рядом с ним, и нам было очень весело: всё это было так забавно и непохоже на городскую жизнь.
— Жаркий денёк будет нынче после вчерашней грозы, — проговорил машинист, подбирая ноги. — А и гроза же была, чтоб ей пусто было! Я уже думал, что тут мне и капут, накажи меня Господь… Скоро можно и ехать по утреннему холодку. Как только Ефимка проснётся, так и запрягать. Вы не знаете, дети, где Ефимка спит? По правде сказать, я вчера от грозы был того… Не помню, накажи меня Бог, где приткнулся и как заснул… Теперь, слава Богу, выпил шкалик и поправился… Вы только дедушке с бабушкой не рассказывайте. Дедушка хоть и хороший человек, а ябеда… Ну, Господи, благослови!
Он вытащил из кармана новый шкалик, выпил его и стал ещё веселее. Откуда-то, из какого-то сарая, выполз Ефим с сеном в волосах и на одежде и стал, зевая и потягиваясь, глядеть на солнце.
— Вот и ты! — обрадовался ему, как родному, машинист. — Снаряжайся, да и запрягай: поедем по холодку…
Вскоре мы выехали. От предложенного евреем самовара машинист и Ефим отказались, а еврейка, заметив наши по этому поводу кислые мины, сунула нам с братом в руки по два бублика.
В воздухе было прохладно и удивительно тихо, а солнце, не успевшее ещё накалить землю и воздух, разливало вокруг кроткую негу и ласкающую теплынь.
Наши путники, по-видимому, были проникнуты прелестью утра. К штофу прикладывались реже, и, подъехав к ближайшей слободе, машинист даже выразил желание напиться чаю. Остановились у крайней хаты, из трубы которой поднимался к небу дымок. На наше счастье, у хозяев-хохлов нашёлся кипяток, а у машиниста в кармане оказались чай и сахар. Началось чаепитие, сдобренное штофом, из которого было налито по доброй порции хозяину и хозяйке. После такого угощения хозяйское гостеприимство развернулось во всю ширь: на столе появились деревенские сдобные бублики, книши, пампушки, яйца и молоко. Мы с Антошей блаженствовали и уписывали за обе щёки.
Беседа машиниста и Ефима с хозяевами приняла самый дружеский характер и затянулась. Вскоре Ефим побежал куда-то с пустым штофом и через пять минут воротился с полным. Стало ясно, что теперь мы опять тронемся в путь не особенно скоро. Хмельной разговор опьяневших старших не интересовал нас, подростков, нисколько, и мы вышли из хаты, где уже становилось душно, в садик. Здесь было хорошо, тенисто и прохладно.
— Вы далеко не уходите, дети. Скоро поедем! — крикнул нам вслед машинист, а затем до нас донеслось: — Это такие дети, такие дети, что… Ихний батько — богатый человек…
В садике мы пробыли не долго. Прежде всего, мы начали разбойничать и набили себе рты и карманы незрелыми сливами и вишнями, а затем нас потянуло куда-нибудь вдаль. Мы пошли в противоположный конец садика и очутились в огороде, в котором на грядках зрели помидоры, капуста и фиолетовые баклажаны и нежились на солнце арбузы, дыни и огромные тыквы; а над всем этим царством овощей пёстрым ковром раскинулись разноцветные маки. Картина была милая и красивая. Пройдя через этот огород, мы оказались на берегу большой речки. Над нею свешивались густые, зелёные, корявые ивы. По поверхности воды играла мелкая рыбёшка.
— Давай выкупаемся, — предложил я.
— Давай, — согласился Антоша.
Менее чем через минуту мы уже весело барахтались в воде. Купание было превосходное. Но тут случилось горе: Антоша увяз ногою в корягах и поднял рёв. Я страшно испугался, но мне кое-как удалось высвободить его. Происшествие это, однако же, очень скоро было забыто, и мы плескались и окунались уже на новом месте.
Время летело незаметно, и мы совсем забыли о том, что нас могли хватиться.
А нас действительно давно уже хватились. И машинист, и Ефим, и хохол и хохлушка, окончив чаепитие и бражничанье, вспомнили о нашем существовании и принялись нас звать. Не получая ответа, принялись искать и искали долго, пока наконец Ефим случайно не забрёл в огород и с середины его не увидел нас в речке.
— Вот они где, бесовы хлопцы! — крикнул он одновременно и радостно, и сердито. — А мы вас ищем, ищем… Все перепугались: думали, что вы пропали… Идите скорее домой. Ехать пора.
Дав нам наскоро одеться, Ефим потащил нас за собой, как страшно провинившихся преступников, которых ожидает жестокое наказание. Подойдя к избе, мы нашли машиниста с страшно искажённым от водки и от испуга лицом. Он был в полнейшем отчаянии и клял себя за то, что связался с такими балованными и непослушными детьми. Хозяева, хохол и хохлушка, оба пьяные, стояли пригорюнившись, с такими физиономиями, с какими стоят на похоронах. Увидев нас, машинист вскочил на ноги и издал восклицание, выражавшее не то радость, не то гнев, не то порицание. Несколько секунд он не мог вымолвить ни слова и только пучил пьяные, посоловевшие глаза. Наконец, собравшись с духом, выпалил:
— Что вы со мною делаете? Куда вы запропастились? Мы уже думали, что вы оба утопли в колодце.
Вслед за этим из его уст полилось оскорбительное и страшно обидевшее нас пьяное нравоучение, из которого хохол и хохлушка должны были вынести самое невыгодное о нас мнение. По крайней мере, пьяный хохол совершенно серьёзно подал совсем уже невменяемому машинисту такой совет:
— Вместо того чтобы разговаривать, я спустил бы с них штанишки, взял бы хворостину, да и…
— Не мои дети, — скорбно вздохнул машинист, — а то бы я…
— Не бейте хлопчиков: они маленькие, — вступилась за нас хохлушка.
Машинист и хохол смотрели на нас сердито и даже зло. Антоша побледнел. И я тоже струхнул. А что, если и в самом деле два пьяных скота вздумают пустить в ход лозу?! Меня взорвало. Пьяная физиономия машиниста показалась мне противной, и я крикнул:
— Хорошо же! После этого расскажем не только дедушке с бабушкой, но и самой графине, как вы пьянствовали, как вы спали и как украли у еврея три шкалика водки… Мы всё расскажем…
Смешно было угрожать почти невменяемому человеку глупым доносом, но, к неописанному моему удивлению, моя угроза подействовала. Машинист испуганно замигал глазами, сразу осел, опустился и уже совсем другим тоном заговорил.
— Ну-ну, будет… Это я так… Вы — хорошие дети… Я только испугался: ехать пора, а вы пропали… Это, дядя, — обратился он к хохлу, — такие дети, такие дети, что и… Ихние родители…
Победа осталась за мною, и я торжествовал, особенно после того, как заметил, что Антоша смотрит на меня не без некоторого уважения…
— То-то, смотрите! Вы не очень! — пригрозил я.
— Ну-ну, ладно, — залепетал машинист виновато и трусливо. — Садитесь, садитесь, поедем… Пора… Ну, дядя, прощай! Прощай, тётка… Спасибо за хлеб, за соль, за борщ, за кашу и за милость вашу…
— Прощевайте, — ответила хохлацкая чета. — С Богом. Дай вам Господи засветло доехать. Пошли, Боже, скорый и счастливый путь…
Опять со всех сторон охватила нас благоухающая, ровная и безграничная степь, сливавшаяся своими краями с небом. Но теперь солнце уже пекло и утренних звуков в траве не было. Теперь степь лежала в истоме от зноя. Купанье пришлось как нельзя более кстати, освежило нас, и жара была для нас не так чувствительна; но машиниста и Ефима так развезло, что на них даже жаль было смотреть. И лошадь вся была в поту и в мыле и даже перестала отмахиваться хвостом от слепней, густо облепивших её бока и спину. Наступила пора, когда становится скучно и от жары начинает болеть голова. Антоша стал просить воды и, конечно, не получил её, потому что её с нами не было. От жажды, от жары и от утомления наше настроение стало опять мрачным и обида, нанесённая нам машинистом, сделалась ещё чувствительнее.
— Хоть бы уже скорее доехать до дедушки! — с тоскою проговорил Антоша. — Едем, едем и никак не доедем.
— Уже скоро, скоро дома будем, — утешил Ефим, но утешил так кисло и натянуто, что мы не поверили.
— Много ещё верст осталось? — спросил Антоша.
— А кто же его знает?! Дорога тут не меряная, — ответил Ефим.
Антоша не выдержал жары и усталости, нервно завозился на дрогах и как-то ухитрился свернуться на своём сиденье калачиком. Через минуту он, несмотря на свою страшно неудобную позу, уже спал крепким детским сном. Солнце немилосердно жгло его в щёку, палило шею и забиралось через расстёгнутый ворот рубахи на грудь. Он ничего этого не замечал и не чувствовал.
Машинист клевал носом. Кучер следовал его примеру. Лошадь плелась еле-еле. Всем нам стало скучно, безотрадно и беспричинно-грустно. Яркие краски прекрасного утра исчезли и растворились в пекле полудня.
В самый отчаянный солнцепёк мы опять подъехали к корчме.
— Надо коняку покормить, — пояснил Ефим. — С утра скотина ничего не ела.
В корчме, усеянной буквально мириадами мух, нам подали большую яичницу на огромной грязной сковороде. Старшие при этом добросовестно выпили, и затем все мы завалились спать, растянувшись прямо на голой земле, в тени развесистого дуба за корчмой.
— Да и жара же, чтоб ей пусто было! — проговорил машинист и начал было расспрашивать Ефима о винте и гайке, но на полуслове оборвался, умолк и заснул.
Наши отношения с машинистом стали натянутыми. Я дулся.
Когда мы с братом проснулись, машинист и Ефим ещё спали. Лица у обоих от жары, от водки и от сытости были красны. На губах у каждого из них сидели кучами мухи. По их позам и по их дыханию было видно, что сон их был неприятный и тяжёлый. Взглянув на оплывшее лицо машиниста, я почувствовал ненависть. Мне припомнились тяжкие оскорбления, которые он нанёс мне и брату перед хохлом и хохлушкой. Во мне заговорила обиженная гордость.
— Я отомщу ему! — сказал я брату.
— За что? — спросил Антоша, поднимая на меня свои большие глаза.
— Разве ты забыл, как нагло оскорбил он нас? Он не имеет никакого права. Он ругался, как извозчик.
— Все пьяные ругаются. И у нас в городе тоже. Мамаша говорила всегда, что пьяных не нужно слушать, а то, что они говорят, надо пропускать мимо ушей.
— Но ты не забудь, Антоша, что мы гимназисты, а он — простой мужик. Я уже ученик пятого класса, а ты — третьего. Мы умнее и образованнее его. Он должен стоять перед нами без шапки, а не ругаться.
— Мамаша говорит, что на пьяную брань никогда не нужно обращать внимания.
Я начинал злиться на то, что Антоша так ещё мал и не развит, что не может понять меня, ученика пятого класса.
— А ты забыл, что этот пьяный скот хотел нас выдрать? — возразил я. — Что бы ты почувствовал, если бы машинист высек тебя? Приятно было бы тебе? Хорошо, что мне удалось своей находчивостью предотвратить опасность, а то был бы срам. Ты только представь себе, что пьяные мужики не только оскорбляют словами, но ещё и секут тебя и меня.
Против этого Антоша не мог возразить ничего.
— Да, мне было больно и обидно, когда папаша однажды меня высек, — тихо сказал он.
— Вот видишь, — обрадовался я. — Машинисту надо отомстить, и я отомщу.
— Как же ты отомстишь? Что ты ему сделаешь?
— Пока ещё я сам не знаю, но я придумаю; я читал у Майн Рида, что настоящая месть должна быть обдуманной и хладнокровной. Помнишь, индейский вождь Курумила…
— Я не читал про Курумилу, — сознался Антоша.
— Жаль. Майн Рида необходимо прочесть. Впрочем, ты ещё молод и тебе извинительно. Так вот я хочу отомстить, как благородный Курумила… Я придумаю для этого скота что-нибудь жестокое и ужасное, чтобы он долго помнил.
— Ты ему пригрозил, что расскажешь дедушке, бабушке и самой графине, что он — пьяница.
— Нет, Антоша, я — ученик пятого класса и благородный человек. Я не унижусь до доноса. А это был бы донос. Это было бы подло.
— Значит, ты будешь молчать?
— Нет, когда-нибудь расскажу при случае, но в виде шутки. Может быть, и графине расскажу.
— Графине? — удивился Антоша. — Ты её не знаешь и никогда не видел.
— Ничего не значит. Я познакомлюсь с нею и отрекомендуюсь ей. Она не может не принять меня. Правда, наш дед — мужик и её бывший крепостной, но я уже ученик пятого класса. Через три года я буду дворянином… вот как, например, чиновник Жемчужников или помещик Ханженков.