И пошел с лопатой прямо в поле, с дороги, и там, в зарослях почерневшей полыни, вонзил лопату в землю. Копали по очереди. Яма выходила неровная, коротковатая для человека, но глубокая, очень глубокая — в рост. Молодой копал бы и глубже, но тут старший выматерился и молодой, сразу все поняв, вылез. Они вытянули тело из грязи, отнесли к яме и скинули. Молодой согнул торчавшую ногу, которая никак не хотела сгибаться. Потом они забросали яму землей. Было очень темно, хотя утро уже приближалось. Старший сел за руль, проехал прямо по тому месту, где оставались следы, побуксовал, выехал на дорогу. Когда отъехали уже километра три, старший развернул машину, вернулись посмотреть. Но как ни старались, найти место наезда и следы могилы не смогли.
— Мы знаем — и то не нашли, — с удовлетворением отметил средний. А не знать — так и… Вот же гадство, а?
Когда подъехали к поселку, средний стал учить молодого:
— Ты главное, понял, молчи. Родной жене ни звука.
— Нету жены. Мамка…
— И мамке ни звука, понял? И все будет путем. Мы ж не нарочно, гадство. Так вышло.
— Че ты его учишь? — перебил старший. — Жить хочет — не проболтается.
Они высадили молодого у общаги, в которой жили студенты.
— Вы когда уезжаете?
— Завтра.
— Вот и хорошо. И уезжай… На-ка вот, хлебни на посошок.
Средний вытащил из бардачка полбутылки коньяку. Молодой выпил из горлышка, пил, пока хватало духа, потом сказал:
— Ну, пока.
И пошатываясь побрел к общаге.
И вот теперь, спустя столько лет, он захотел вернуться и узнать, как могло случится, что один стал жертвой, а другие — убийцами. Ночью ему стало холодно. Он натянул на голову капюшон куртки, зарылся в половики, спрятав руки за пазухой. И снова уснул, потому, что было темно и тихо. Сырой рассвет застал его уже в пути: он шел проселком к пустой могиле. Он встал над ямой, глядя в лужу воды, натекшей за ночь и подумал, что должен бы освободиться: здесь не было того, который однажды осенней ночью шел неведомо откуда и неведомо куда. Но он не чувствовал свободы, его грызло прежнее беспокойство, то самое, что лишало его сна и отдыха все эти долгие паршивые годы, годы, ничего не давшие ему, кроме забот и усталости, годы, ради которых и было совершено преступление. Он осмотрелся, прошел по проселку дальше, почти до самой рощи, потом вернулся, раздвинул полынь и снова вонзил лопату в мокрую землю. Родную и проклятую. Землю, усеянную безвестными могилами, перекопанную, переварившую миллионы ушедших. И снова копал. И снова могила оказалась пустой. Теперь он уже не мог остановиться. Он копал с остервенением, перевязав кровоточившие ладони разорванным пополам носовым платком. И до вечера сумел выкопать еще три ямы. В каждой из них была вода и глина. И больше ничего. Он вернулся в заброшенную деревню, на этот необитаемый остров, растопил печь старыми досками, зарылся в половички и стонал до утра: глина была перед глазами, то ближе, то дальше, так, что кружилась голова и тошнота подступала к горлу. Он поднимался, курил, и думал: всюду эта земля, всюду эта земля. Повсюду. Родная. Проклятая. На следующий день он дошел до поселка, купил в магазине хлеба и молока и вернулся той же дорогой, пытаясь вспомнить точно, где, в каком месте был похоронен путник. И, кажется, вспомнил. Это было совсем не там, где он копал сначала. Он подкрепился прямо здесь, у дороги. Невзрачное осеннее солнце согрело его. Даже вороны перестали каркать, и полынь снова стала зеленой. Потом он снова копал. Он уже не надеялся, что откопает его, мертвеца, он копал уже потому, что не мог остановиться. Еще две ямы появились у обочины, за стеной мертвой полыни. В сумерках он вернулся в избушку, домой. И растопил печь, и, выйдя на огороды, накопал старой картошки, и потом испек ее в печи. В соседнем доме он нашел соль, чайник и даже чай — старый, побитый временем, но еще годный. Нарвал в огороде кипрея и смородинового листа и заварил все это вместе с чаем. Он сделал себе постель, притащив из соседних домов кровать, матрацы, подушку. И встретил ночь, лежа перед горячей печкой, с кружкой чая в руке. Жить можно. Ничего. Жить можно. Но нет, жить было нельзя — он знал это совершенно точно. В мертвой деревне было слишком тихо. Он уснул с болью в сердце. А проснулся среди ночи от плача и крика. Кто-то там, в конце деревни, то плакал, то кричал негромко, словно боясь разбудить тех, которых уже не было. Он лежал и слушал эти новые звуки, слушал, думая, что это просто ночь, бродячая собака, волки, оборотни — кто угодно. Но только не тот, кого он искал. Потом плач внезапно оборвался, и снова стало тихо и он уснул измученный и почти бесчувственный. Утром он прошел всю деревню из конца в конец. Все было прежнее, и из заколоченных покосившихся домов не доносилось ни звука. Небо было темным и сырым, и земля казалась черной, и не было вокруг, казалось, ни единого живого существа: все ушли отсюда, даже мыши.
Он снова долго выбирал место, прежде, чем начать копать. И работа шла плохо. Слишком сырая земля, слишком измучено тело. До сумерек он раскопал только одну могилу, а потом, раскопав, долго-долго сидел на краю. Он боялся возвращаться в деревню, боялся того, что мог там увидеть. Но ночевать в поле не было смысла. Он двинулся домой и еще издалека услышал собачий лай и человеческий голос. Все было по-прежнему. Все. За исключением того, что в одном из домов горел огонек. Он постоял, не решаясь возвращаться. Но надо было вернуться, надо было — иначе душа его так никогда и не найдет покоя. Он пошел через поле, потом через огороды и подобрался к дому так близко, как только смог. Он увидел, как кто-то вышел на порог, позвал собаку, потом снова вышел с ведром. Потом заскрипел колодезный ворот. Это он? Тот, кого я искал? — подумал он. И, так и не решившись подойти еще ближе, вернулся в свою избушку. Он не топил печь в этот вечер и рано лег спать. По временам его будил лай собаки. Одинокий и страшный лай. Рано, до света, ушел он из дома. Тихо было в деревне и мертво. И, может быть, подумал он с надеждой, вчерашнее просто пригрезилось ему. Он вернется сегодня с поля и все будет, как прежде: мертвая деревня, мертвые дома, мертвые колодцы. Вечером он не хотел возвращаться. Он оттягивал этот миг как можно дальше, но уже было темно и хотелось есть и спать, и делать было нечего, кроме как возвращаться. У него не было выбора. И еще издалека он увидел огни в домах, услышал голоса, и уже обреченно понял: теперь поздно. Ничего не поделаешь. Так и будет. Он пробрался к избушке задами, его никто не заметил. Было холодно, но он боялся затопить печку, чтобы не выдать себя. Скорчившись на холодной постели, собрав на себя все тряпки, какие были в доме, он долго-долго лежал, слушая голоса, скрип колодезных воротов, собачий лай и прочие звуки, свойственные жилью, звуки, не замечаемые живыми. А потом вдруг стало тихо. Только шелестело что-то — шелестело все ближе и ближе и, подобравшись к окну и выглянув, он увидел, как мертвые входят в ворота, заполняют двор, двигаясь, словно сомнамбулы. Они натыкались друг на друга, разбредались по двору их становилось все больше и больше. Вот уже возле самого окна появились их белые лица: вытянув руки, они ощупывали стекло и раму окна, их когти издавали скрежещущие звуки. Он отшатнулся, метнулся в глубину комнаты. Он прошептал дрожащим голосом:
— Уходите. Я же не убивал вас! Вас убили другие!
И, скорчившись у печки, закрыв лицо руками, тихонько завыл. А они, наконец, нашли двери — заскрипели старые петли — и появились в темной избушке и, как потерянные, стали ощупывать стены, пока не наткнулись на него, скорчившегося в углу. Он почувствовал их ледяные пальцы у себя на руках, в волосах, они трогали его, ощупывали, эти прикосновения парализовали его.
— Господи, сделай так, чтобы они все ушли, спаси меня, Господи, бормотал он. — Ведь не я убил их, не я!
Он понимал, что все бесполезно: они не слышат и не видят его, и ничего от него не хотят. Просто их надо было вернуть в их могилы, спрятать, укрыть навеки. В землю — там они успокоятся. Только там. Ничто не спасет его — в мертвой деревне не пропоет мертвый петух. Он поднялся, расталкивая мертвецов, которых набилось уже столько, что едва можно было повернуться и, закричав, бросился к выходу. Они не задерживали его, они просто мешали. Они всегда мешали живым. Он протолкался к дверям, выбежал за ворота, сбрасывая с плеч холодные бессильные руки, и побежал по темной улице. Оглянулся: толпа шла за ним, вытянув руки, шаги издавали странный шелест. В окнах торчали белые неподвижные лица — мертвецы, казалось, следили за ним. На самом деле они его не видели, нет. Они притворялись зрячими. У колодца мертвец-старик крутил ворот. Ведро оборачивалось вокруг ворота с протяжным жалобным звоном. Он поднялся на косогор, где когда-то было деревенское кладбище, а теперь догнивали в земле повалившиеся кресты и фанерные обелиски, и посмотрел на деревню. Дым поднимался из труб, скрипели калитки, кричали и плакали дети, и даже пьяный пел дикую песню, которую не запомнит никто. Этого не может быть, — устало подумал он. Они же мертвые. Их больше нет — ни взрослых, ни детей, ни собак, ни кошек, ни кур, их нет. Он дал жизнь мертвецам, откопав их могилы. Но он не оживлял этой проклятой деревни.
Светало и в белесом тумане мертвые выходили из деревни — они все еще шли за ним. Они чувствовали его, наверное, только это у них и было способность чувствовать живых. И тогда в один краткий миг он вдруг понял: тот, кого они сбили на темной дороге семнадцать лет назад, тоже был мертвым. Мертвый стоял на дороге! Он вспомнил белое лицо, вспомнил очень ясно мертвое, незрячее лицо, мокрые от дождя волосы и даже капли на восковой коже. Грузовик сбил мертвеца. Да-да, он вспомнил. Старший сказал: «Мертвяк. Холодный уже» — кажется, так. Если б он был живым — он не успел бы остыть так быстро. Долго ли они ездили? Много ли времени было им нужно, чтобы приехать, получить по шее и вернуться?.. Вглядываясь в смутные силуэты, с глухим шелестом двигавшиеся в тумане, он лихорадочно думал — откуда взялся мертвый тогда, на дороге? Он не помнил, жива ли тогда была эта деревня. Может быть, и нет. Семнадцать лет назад его не очень-то волновали разоренные деревни. Возможно, уже тогда деревня была мертва. И мертвец — последний житель деревни — ждал погребения. Нужно было вспомнить, обязательно нужно было. Он закрыл глаза. Шелест, доносившийся снизу — мертвецы уже лезли на косогор — мешал ему, тогда он прижал ладони к ушам. Крепко-крепко зажмурился, сосредоточился. Ответ должен быть там, в той дурацкой поездке троих подвыпивших людей, собравшихся на танцы. Он снова оказался в кабине грузовика, лихо скакавшего по размытой дороге. One way ticket, one way ticket to the blue — орало радио, и было весело и жутковато. Он был единственным студентом, которого они, присланные в совхоз шофера, признали своим, приняли в компанию, и он гордился дружбой с этими крепкими мужиками, настоящими работягами, не вылезавшими из-за баранки с рассвета и до полуночи, и лишь время от времени позволявшими себе праздник вроде этого. В поселке, где они жили, был сезонный «сухой закон», а в той деревне, куда они ехали, «сухого закона» не было — деревня была уже в другой области. И, вспомнив все это, он вспомнил и то, что хотел. Дорога вела мимо обезлюдевшей деревеньки, в которой уже никто не жил. Кто-то что-то говорил про нее дескать, десяток домов, одни жители разъехались, другие умерли, остался один какой-то чудак… Деревня стала чахнуть, когда построили новую дорогу, обошедшую эти места стороной. Новая асфальтированная дорога, пробившаяся сквозь нищие поля и чахлые рощи, сквозь глину и грязь, сквозь немеренное пространство, сквозь ужас родной и проклятой земли, на которой нельзя было жить, нельзя — а только умирать… Дрожа от сырости и страха, сидя здесь, на косогоре, он вспомнил даже название этой деревни. И тогда он открыл глаза и поднялся. Мертвые приближались, волнами ходил туман, потревоженный их движением, и кроме шелеста множества шагов ничего не было слышно на всей это гиблой, родной и проклятой земле. Мертвец искал погребения. Он умер в одиночестве, в неуютном пустом доме, среди опустевшей деревни. Некому было обмыть его, приготовить, положить в деревянную лодку и оттолкнуть от берега во тьму. Мертвец искал покоя. Вот почему он стоял на дороге в ту ненастную осеннюю ночь. «Значит, я снова сделал не то. Я сделал плохо». Он поискал глазами в толпе — нет ли среди них его мертвеца, которого он потревожил, чью лодку он зацепил лопатой, нарушив ее вечный и скорбный путь. Теперь все они казались на одно лицо. Они жаждали покоя, и лишь он один мог им помочь. И тогда он вернулся в деревню, уже ничего не боясь, а только ощущая свинцовую тяжесть на сердце, вошел в избушку, взял лопату и отправился в поле, изрытое им. Мертвецы не мешали ему — они бродили по деревне, будто потерянные — впрочем, они и были потерянными, потерянными и потерявшими все. Он начал забрасывать ямы землей, он торопился и кряхтел от напряжения и боли, и когда закопал первую яму, вздохнул облегченно: там, в деревне в этот самый момент в одном из домов прекратилась имитация жизни, и мертвые исчезли, вернувшись туда, откуда пришли. Гасли печи одна за другой, мертвецы возвращались в землю. И становилось тихо, и так и должно было быть: не надо будить неживых. Он уже был полумертвым от усталости, но не давал себе передышки. Рассвело, но солнца по-прежнему не было, небо прижималось к земле, покрытой тонкой пеленой тумана, как саваном. Он не знал, сколько времени прошло. Он ничего не чувствовал — даже усталости. Он знал, что некому больше исправить его ошибку. Он должен был сделать это: дать мертвым покой. К вечеру он потерял лопату — кажется, она упала в одну из могил — и теперь забрасывал ямы руками и ногами. Он хрипел и постанывал, но не замечал этого. Он плакал от бессилия и не чувствовал слез. Потом небо сделалось черным, и наконец до него дошло, что все изменилось: снова послышался свист ветра и дальнее карканье, и от потревоженной земли стал подниматься запах родной и проклятый. Оставалось всего несколько ям — если только он не ошибся, считая их, если не упустил хоть одну в спешке и темноте. Но сил уже не было. Последние он закапывал, ползая по земле. Не было сил подняться и он сталкивал слежавшиеся кучи земли спиной, головой, плечами. Еще немного — и все это кончится. Мертвые получат свое. В последнюю яму он просто упал: не удержавшись, сполз в нее спиной вниз, прямо в лужу, и слабо шевельнувшись, вдруг понял, что наружу ему уже не выбраться. Никогда. Он лежал в глубокой яме и видел черные облака. Потом облака стали белыми: это взошла луна. В ее бледном сиянии он увидел, что на него вот-вот обрушится ком земли с края могилы. Он знал, что если это случится, ему уже точно не выбраться, и он будет лежать, задыхаясь, и ждать, когда же закончатся муки и придет наконец долгожданный покой. Он не чувствовал, как жидкая глина лезет в ноздри, в рот, и вот-вот она залепит глаза. Его тело выгнулось в последнем отчаянном усилии. Он успел подумать, что тот самый мертвец останется непогребенным. Снова будет бродить по мокрым бесконечным проселкам, ища успокоения. И кто-то другой встретит его темной ночью и лишится покоя. Больше он думать не мог. Его поглотила земля. И пошел дождь и в шуме дождя различался далекий голос, певший старую песню. I never comin' back… I got it home… Only one way ticket to the blue… Он хотел бы умереть под другую музыку. Но смерть не выбирают. И в самый последний момент он почувствовал ужас, так как понял — эта песня и есть его ад.
…Зашевелилась земля. Во тьме, наполненной ветром и дождем, появилась облепленная грязью фигура. Постояла, словно прислушиваясь или вглядываясь. По дороге промчалась машина, рыча мотором на подъемах и взвизгивая, падая в ухабы. Черное неживое лицо повернулось на звук. Вытянув руки, чудовише двинулось к дороге. Дождь хлестал, смывая грязь.
Вскоре свет фар очередной припозднившейся машины выхватит из тьмы белое лицо с забитыми грязью глазницами. И, может быть, этому мертвецу повезет чуть больше.
Прямокрылый
Однажды летним полднем 1980 года в маленький поселок Гужевайск со стороны речной пристани вошел человек. Он был невысок ростом, в плаще, в берете, из-под которого выбивались жесткие смоляные волосы. Такие же усы пиками торчали из-под носа. Глазки у него тоже были маленькими, плоскими и блестящими, и таилась в них какая-то нечеловеческая, хорьковая хитрость. Незнакомец передвигался легким скользящим шагом — он как бы стремительно плыл над поломанным, усеянным коровьими лепешками дощатым тротуаром. По сторонам он не глядел, как будто совершенно точно знал, куда нужно идти, хотя явно был здесь впервые.
Перейдя по деревянному мостику через заросшую осокой и камышом речку, на болотистом берегу которой резвились юные голопузые гужевайцы, приезжий вышел на центральную площадь. Площадь была совершенно безлюдна. Только брела по колени в пыли одинокая курица. Да еще на подоконнике открытого по случаю жары поссоветовского окна спал жирный полосатый кот.
Незнакомец, поблескивая глупыми глазками, прошел мимо окна, мимо пивного ларька и оказался перед двухэтажным деревянным домом — гужевайской гостиницей.
Он вошел внутрь. Внутри было сумрачно и прохладно. Зверски гудели мухи. Окошко администратора было наглухо закрыто. Незнакомец поскребся в него.
Фанерка откинулась и худая, как бы внутренне изъязвленная женщина, что-то жуя, воззрилась на посетителя.
Посетитель шелестящим голосом попросил люкс. Получил бланк и принялся заполнять его, пошевеливая острыми усами.
На столе администраторши, заляпанном чернилами, среди конторских гроссбухов, бланков, копировальной бумаги, калилась электроплитка. На плитке закипал облупленный чайник. Администраторша посмотрела, как фонтанирует пар, перевела взгляд на посетителя и вздрогнула: незнакомец шевелил усами, при этом усы вели себя так, будто существовали отдельно от лица. Лицо незнакомца оставалось совершенно непроницаемым, а пустые, чуть теплые глазки глядели не моргая, равнодушно, но в то же время и с каким-то гадким подспудным намеком.
Тут зашипела выкипающая вода, забултыхался, закулдыкал на раскаленной плитке облупленный чайник. Администраторша обожглась, выключая плитку, поднялась со стула, в сердцах швырнула ключ с увесистой грушей-номерком в окошко и захлопнула фанерку.
Фамилия нового постояльца была обыкновенная — Тараканов. Звали его тоже обыкновенно — Петр Иванович. Прописан он был в областном центре, а прибыл в Гужевайск, как явствовало из бланка, по служебным делам.
Пробыв в номере всего несколько минут, Петр Иванович спустился в вестибюль, прошелестел мимо окошечка (фанерка отодвинулась и на Петра Ивановича сверкнули два подозрительных глаза), и выбежал в духоту гужевайского полдня.
Путь Петра Ивановича лежал прямиком в поселковый совет. Оттуда он сноровисто, не вздымая густой горячей пыли, понесся в горку, туда, где в слабой тени разморенных сосен высился желтоколонный Дом культуры. Оттуда Петр Иванович проследовал в парикмахерскую, потом вернулся в гостиницу. Обедал он неизвестно где, а может быть, и совсем не обедал. Но в два часа пополудни вновь появился на площади. Под мышкой он держал рулон ярких афиш. Нырнул в здание поссовета, вынырнул оттуда с баночкой клея, и тут же налепил афишу на поссоветовскую доску объявлений.
Афиша гласила: Сегодня вечером в (фломастером было написано кривыми буквами — поселковом доме культуры) состоится выступление артиста областной филармонии иллюзиониста, фокусника П. И. Тараканова. В программе: фокусы, гипноз, превращения.
Через час подобные афиши появились везде, куда только мог проникнуть взор досужего гужевайца. Закончив расклейку, Петр Иванович пробрался в гостиницу и укрылся в своем люксе, заперевшись на ключ.
А ближе к вечеру вокруг афиш стали собираться посельчане, читали и перечитывали и делились соображениями. Многодетные мамаши, заслышав радостную весть, стремглав неслись домой готовить своих чад к вечернему представлению. Рассудительные отцы семейств сдвигали на глаза замурзанные кепки, скребли затылки, курили и сплевывали. Молодые гужевайцы, поигрывая глазами и бицепсами, приглашали в клуб местных красавиц. Гужевайцы совсем юные, выразив бурный восторг, тут же уносились по своим делам.
Солнце склонилось к горизонту. Улицы вновь обезлюдели, погружаясь в привычную дрему, когда у одной из афиш остановился молодой человек слегка загнанного вида. Это был молодой сотрудник районной газеты Виталий Жуков, месяц назад по распределению приехавший в райцентр и оказавшийся в Гужевайске по заданию: он должен был отразить бурный расцвет гужевайской культуры.
Виталий изучил афишу, и сердце его радостно забилось. Вот оно! Вот оно, кипение местной культуры!
Ему сразу полегчало, и он направился к пивному ларьку закрепить возникшее чувство глубокого удовлетворения.
Тем временем первые зрители уже бодро поднимались в горку. В самом клубе шли последние приготовления. Как обычно, было решено, что в первом отделении выступят местные таланты, в их числе народный хор Северное сияние и знаменитый на весь район балалаечник Ваня.
Пока зрители грызли семечки, расположившись на поляне перед клубом, на сцене вешали занавес и настраивали микрофон, народный хор торчал в гримерной и на все лады судачил о прибывшей знаменитости. Пришел балалаечник Ваня и принес последние новости: иллюзиониста нигде не видно, в его номере тихо, администраторша гостиницы Клава начеку. По случаю, Ваня рассказал и свою давно уже всем надоевшую историю про то, как лет тридцать назад в Гужевайск приезжали артисты из самой столицы, пели, пили водку, потом учинили в клубе скандал и драку, разбили аккордеон, а на прощание сперли у Вани его драгоценную самодельную балалайку. На этот раз Ваню выслушали до конца и не перебивали, чем Ваня остался весьма доволен. Насладившись вниманием Северного сияния, Ваня отправился к народу.
Народ занял все окрестности, заполнил лавочки и подходящие бугорки под соснами. Издалека доносилось гоготание парней.
Был здесь и знаменитый поселковый алкоголик Алкаша Гужевайский. Он бродил среди народа и косноязычно приветствовал всех направо и налево.
Начинало темнеть. Легкий ветерок развеял духоту, но не бодрил.
Наконец открыли клуб. В числе первых в зрительный зал вошел Виталий Жуков, которого контролеры пропустили без билета, по редакционному удостоверению. Витя удобно расположился в первом ряду. А когда почти весь ряд оказался заполненным, Витя вдруг обнаружил, что его соседом стал Алик Гужевайский. Утешившись тем, что Алик, едва почувствовав под собой надежную опору, моментально уснул, Витя воззрился на сцену.
Зрители еще некоторое время топали, перекликались, кашляли, хлопали сиденьями. Наконец стало тихо. И тогда занавес раздвинулся, открывая зрителям сплоченные ряды Северного сияния и полукруг восходящего солнца, намалеванный на заднике заезжим художником-калымщиком.
Хоровое пение гужевайцы любили. С удовольствием пели сами, с удовольствием и слушали. Гужевайцы, как всегда, тепло и сердечно приняли свой прославленный в области коллектив Северного сияния, — мелькнуло в голове Вити Жукова.
Хор исполнил несколько популярных песен, частушек и припевок, и под аплодисменты покинул сцену.
Затем появился Ваня-балалаечник, народный умелец, чье искусство пуповиной неразрывно связано с землей, на которой он родился, как отметил для себя Витя Жуков.
Ваня был в ударе и показал класс. Он выжал у зрителей слезу, проникновенно исполнив Подмосковные вечера (вызвал на размышление… — мелькнуло было у Вити), а потом развеселил, сыграв Вдоль по Питерской, держа балалайку за спиной. Ване хлопали усердно и долго, трижды вызывали на бис. На этом первое отделение закончилось.
И вот настал долгожданный миг: заведующий домом культуры объявил выход иллюзиониста. Тараканов не заставил себя ждать, сноровисто выбежав на сцену, как будто у него было не две ноги, а все шесть. На нем были старый лоснящийся фрак, фалды которого казались приклеенными к штанинам, цилиндр, грязные перчатки и лакированные штиблеты. Остановившись перед микрофоном, он поклонился, блестя глазками, глядевшими в зал с невыразимым лукавством. Завклубом выкатил на сцену низенький столик с атрибутами фокусов.
Тараканов взял со столика газету, показал ее всем, свернул кульком и вылил в него графин воды. Развернул — воды не было. Зал одобрительно загудел: фокус был знаком по телепередачам из цикла На арене цирка. Потом Тараканов завернул в ту же газету графин, развернул — исчез и графин. Потом он смял газету, скомкал, скатал в шарик — и вдруг вместо газеты у него в руках оказался облезлый апатичный голубь явно преклонного возраста. Сняв с головы цилиндр, Тараканов сунул в него голубя, встряхнул — и достал графин с водой. В графине торчала бумажная гвоздичка. Зрители были потрясены — все, кроме Вити Жукова, который состроил снисходительную улыбочку.
Тараканов поклонился всем телом и приступил к следующему номеру программы. Он взял большой цветастый платок, накрыл им графин и посредством манипуляций превратил графин в какую-то фигуру. Когда платок был сорван, ошарашенные зрители увидели сидящую на столике птицу, напоминавшую птеродактиля. Птица повернула голову, посмотрела в зал и вдруг с душераздирающим клекотом подпрыгнула в воздух. Повисла над сценой, распластав огромные перепончатые крылья, а потом взметнулась под потолок. Только черная тень пронеслась над залом. На этот раз даже с лица Вити Жукова сбежала улыбка превосходства.
Гужевайцы некоторое время сидели молча, потом, сначала неуверенно, а затем все громче и громче разразились рукоплесканиями. Высокое мастерство чародея, — как в тумане подумалось Вите, — мгновенно завоевало сердца посельчан….
Тараканов раскланивался. Штаны его при этом задирались, приоткрывая краешки белых носков, а публика все никак не могла успокоиться, отбивая натруженные мозолистые ладони. Особенно по душе пришелся зрителям сеанс массового гипноза. Исполненный с высоким мастерством… мастерством… — грохот аплодисментов сбивал Витю, мысли путались. От шума пробудился Алик Гужевайский, открыл рот и завопил:
— Во бля! Во дает!
Из-за кулис высовывались представители народного хора и тоже хлопали изо всех сил.
Наконец природная сдержанность гужевайцев взяла верх. Аплодисменты смолкли.
Петр Иванович взял со стола склянку с яркой этикеткой, на которой был изображен таракан, перечеркнутый красной полосой.
Зал затаил дыхание. Только, подавшись вперед, шумно сопел Алик Гужевайский.
Петр Иванович отвертел крышку, вздохнул, и присосался к пузырьку. Пузырек опустел, полетел на пол и покатился со звоном.
— Во бля!! — в восхищении завопил Алик Гужевайский и даже затопал ногами. Зал ахнул.
Тараканов неподвижно стоял на одном месте. И вдруг усы его начали потихоньку шевелиться. Вверх-вниз, вверх-вниз. Они росли на глазах, вытягивались, дотянулись до микрофона и стали по нему постукивать. Постукивание продолжалось некоторое время, а потом гипнотизер внезапно сорвался с места и начал сновать по сцене, от кулис до кулис, все быстрее и быстрее, при этом наклоняясь все ниже. Вот он коснулся сцены руками, и они замелькали быстро-быстро. Внезапно, не останавливаясь, Петр Иванович подпрыгнул и побежал по боковой стене вверх. Занавес на мгновенье скрыл его, а потом все увидели, что он бежит по потолку. Спустившись по другой стене, Тараканов снова начал сновать по сцене и теперь уже все зрители убедились, что у иллюзиониста шесть ног, блестящее длинное тело и совершенно жуткие усы.
В глубине зала истошно завопил младенец, кто-то вскочил с места, захлопали сиденья кресел. Пока еще никто ничего не понимал, и Витя Жуков, хотя и с холодком в груди, пытался трезво фиксировать события.
Но событий больше не было. По сцене, залитой ярким светом, бегал огромный черный таракан. Он останавливался на миг, блестя плоскими глазками, пошевеливал длиннющими усами, и снова срывался с места. Казалось, он тоже не понимал, что произошло.
Младенца вынесли на улицу. Но тут Алик Гужевайский, которому невесть что примерещилось, вскочил и страшно завопил, дико тараща глаза и махая руками. Вопль Алика решил дело: зрители ринулись к выходу. В дверях немедленно началась давка. Поднялся невообразимый гвалт. Витя Жуков, поддавшись панике, тоже вскочил и тоже побежал куда-то. Его затянуло в толчею. И никого уже не мог успокоить жалкий дрожащий голос завклубом, который, высунувшись из-за кулис, взывал к разуму гужевайцев.
Витю вынесло из зала, он приостановился перевести дух. В полутьме перед ним мелькали светлые рубашки и платья зрителей, уносившихся от клуба во тьму во все лопатки.
Из служебного входа с пронзительным визгом вывалился народный хор в полном составе. Впереди хора бежал Ваня, размахивая разбитой балалайкой. Артисты помчались вниз по склону, не разбирая дороги.
Последним из клуба выполз Алик Гужевайский. Он завывал и хлюпал носом.
Зал опустел. Исчез и Петр Иванович.
В поссоветовских окнах еще горел свет, когда первые зрители появились на площади. Среди них был и Витя Жуков в порванной в давке рубашке и с разбитой губой. Витя давно уже знал, что нужно делать. Он бежал в поссовет. Председатель поссовета Колмогоров сидел за столом, жуя папиросу, и диктовал секретарше какую-то бумагу. Волосы у него, как всегда после утомительного рабочего дня, стояли дыбом. Ворвавшиеся в кабинет расхристанные, тяжело дышавшие люди прервали его на полуслове.
Сбивчиво, перебивая друг друга, участники гипнотического сеанса начали рассказывать.
— Что вы мне голову морочите?.. — по привычке вскрикивал Колмогоров, слушая рассказ.
На площади собралась уже большая толпа, в председательский кабинет набилось так много народу, что стало нечем дышать.
— Что вы мне голову морочите? — все кричал председатель, но уже без прежнего энтузиазма.
Спустя полчаса председатель поднялся, нахлобучил на голову шляпу и объявил, что намерен идти в клуб. Десятка полтора наиболее отважных гужевайцев вызвались его сопровождать.
— Ну и превратился, ну и что? — говорил председатель, размашисто шагая к клубу. — На то он и гипнотизер. Ему за это и деньги плотят.
Добровольцы, семенившие следом, молча выдирали из встречных палисадов штакетины.
Было уже совсем темно. Где-то в поселке выли собаки. Небо серебрилось звездами.
Дом культуры высился на горе неприступной громадой. Все двери были распахнуты настежь. Внутри было тихо и светло.
Колмогоров приостановился перед входом в зрительный зал.
— Эх вы, елки-палки! — бодро заметил он. — Фокусов не понимаете. Артиста обидели. Штакетник поломали. И вообще. Ну, темнота, ей-богу.
И он смело, как был — в шляпе, в мятой рубашке навыпуск — шагнул в зал.
В зале было пусто. Вокруг светильников облаками толклась мошкара. На сцене валялся опрокинутый столик и различные причиндалы фокусов.
Председатель огляделся, прошел через зал, вспрыгнул на сцену. Сбившиеся в кучу гужевайцы, подбадривая друг друга, полезли следом.
Колмогоров поднял пустой пузырек, прочитал: Ди-бро-фин, понюхал. Воняло лекарственной травой.
Потолкавшись на сцене и посовещавшись, гужевайский актив разбился на группы и начал метр за метром обследовать клуб. В клубе было много таинственных коридорчиков и темных закутков. Исследователи продвигались медленно, и по мере продвижения страх отступал перед ними из коридора в коридор, из комнаты в комнату, пока не исчез.
Все группы, закончив обследование, соединились у служебного входа. Оказавшись на улице, возбужденные исследователи разом загомонили, расправили плечи. Там и сям затеплились огоньки папирос, заблестели улыбки. Обладатели штакетин пытались незаметно избавиться от своих ставших бесполезными орудий.
— А здорово он нас, а? — с некоторым восхищением говорили гужевайцы, поталкивая друг друга плечами и локтями.
— Ну, значит, так… — сказал Колмогоров. — Двое-трое пусть останутся, клуб посторожат, пока мы завклубом найдем. Да надо, думаю, в гостиницу зайти, узнать, как там гипнотизер. Может, извинения принести, или там…
Жуткий крик прервал его на полуслове. Из-под лестницы, ведущей в подвал Дома культуры, выскочил смертельно бледный Витя Жуков. Никого не видя, загребая руками воздух, он метнулся вдоль кирпичной стены и помчался, хрустя палой хвоей, во тьму. И тотчас следом за ним стремительно вынырнуло из подвала длинное, низкое, блестящее существо, похожее на аттракционный автомобиль. Существо промчалось мимо оцепеневших гужевайцев и растворилось во тьме.
Майор милиции Безрукий спал мертвым сном, когда на столе задребезжал телефон.
Тикали ходики. Жужжала муха. Звенели комары. В открытое окно спальни лилась прохлада, колебалась занавеска. Телефон все дребезжал.
Под Безруким затрещала кровать. Он пробуждался, будто выплывал из омута. Одышливо прокашлявшись, с трудом оторвал голову от подушки, взял трубку.
— Евсей Евсеич!! — заорал знакомый голос так, что слышно было, кажется, даже во дворе. — Колмогоров говорит! Срочно давай в клуб! Пистолет не забудь! Жду!