На дальнем конце пирса раздались гвалт и клекот: чайки распробовали человечину и слетелись отовсюду, образовав настоящую птичью кучу-малу.
Я повернулся и побежал прочь. Мне больше не хотелось ни бежать, ни видеть, ни слышать. Человек — скотина, и скотина довольно выносливая и неприхотливая. Можно привыкнуть и к человечине. Но я не хотел быть скотиной.
Мне стало холодно, очень холодно. В ближайшей подворотне я остановился, пересек двор и вошел в двустворчатую дверь.
Широкая лестница вела в небольшой вестибюль. Окна были забраны решетками, и я не сразу освоился в полутьме. Сначала я их услышал, и только потом увидел: нескольких детей, одетых кое-как, большей частью во взрослые обноски. Они сбились в кучку в дальнем углу вестибюля и глядели на меня, как голодные птенцы. Рядом с ними — я не сразу разглядел — была женщина.
Она поднялась с пола, сделала шаг мне навстречу. Она была в старой телогрейке, с платочком на голове, и в армейских сапогах. В руке она держала что-то, что показалось мне и знакомым, и незнакомым одновременно. Это был электрошокер, но я не сразу разглядел это, и даже инстинктивно выставил вперед свое копье с обломанным древком. Какое-то время мы глядели друг на друга, потом она сказала:
— Ты — тот, кто привел их сюда? — она кивнула за окно, и я понял, что она говорит о вампах.
— Нет, я не приводил. Я только убегал от них…
— Они следили за тобой, — сказала женщина. — Они видели твой плот и чувствовали твой запах… Впрочем, рано или поздно, но они добрались бы до острова…
— Все погибли? — спросил я.
— Нет. Кажется, на этот раз островитяне отбились. Просто кончились снаряды и патроны, поэтому так тихо. Бой шел там, у штаба, — она махнула рукой.
Потом обернулась к детям, покосившись на меня, спрятала шокер под телогрейкой и сказала голосом строгой воспитательницы в детском саду:
— Идемте, дети.
Дети поднялись и послушно двинулись к дверям. Она шла следом и замедлила шаг возле меня:
— И ты тоже.
— Куда? — спросил я.
— Ты же знаешь, куда, — ответила она.
Я не знал, но двинулся за ней.
Мы вышли во двор, потом — на улицу. Туман снова сгустился, передо мной маячил силуэт женщины в нелепой телогрейке с закатанными рукавами. Дети шли рядом с ней, сбившись в стайку.
И эта картина почему-то показалась мне страшно знакомой.
Мы шли недолго, и туман становился все плотнее, так, что я уже не видел ничего, кроме силуэта, маячившего впереди.
Потом она полуобернулась и сказала:
— Прощай. И не возвращайся…
В следующий миг я полетел в бездну, перебирая ногами в тщетной надежде ощутить утерянную опору. Я летел, а мне казалось — висел в плотном тягучем тумане, и прижимал к себе копье, ожидая, что из тумана выбегут вампы с ножницами наперевес…И я действительно не летел. Я стоял. А вокруг шумел переполненный торговый зал, я разглядел это не сразу, оглушенный шумом. Я держал в руке копье, а вокруг сновали люди, и копье рассекало толпу, как бушприт.
Кто-то тронул меня за плечо. Я повернулся. Глаза были те же, и только благодаря им я понял, что передо мной — та самая женщина. Только одета она была совсем иначе, а рядом с ней жались друг к дружке несколько детей, и смотрели на нас огромными испуганными глазами.
— Прощай, — снова сказала она.
— Нет, — ответил я, и, боясь, что она уйдет, схватил ее за руку. Объясни…
— Некогда, — тускло сказала она. — Надо отвести детей. У кого-то из них есть дом, у кого-то — нет. Их нужно пристроить.
И тут передо мной забрезжил свет. — В детдом?
— И в детдом, — кивнула она рассеянно. — Волокита… Но все же лучше здесь, чем ТАМ…
— Ты выводишь детей? — спросил я, затаив дыхание.
Она промолчала.
— Из того безумного города?
— Из одного — в другой. Да. И не только детей.
Она повернулась и пошла, дети послушно заторопились за ней.
— Подожди! — я отшвырнул ставшее вдруг ненавистным копье. Оно со звоном покатилось под ноги толпы, кто-то отпрянул, кто-то даже не обернулся. Подожди. Я ведь тоже могу…
— Может быть, — серьезно кивнула она.
Я шел за ней, но все еще не чувствовал, что окончательно вернулся. Мир вокруг был тем же — и уже не тем. Мне показалось, что к виду копья, валяющегося под ногами, здесь давно привыкли.
Над прилавком, забитом тканями, хищно защелкали ножницы в руках молодой продавщицы. Я вздрогнул и снова схватил за руку свою провожатую.
Она остановилась. И вдруг сказала:
— Возвращать заблудившихся и заблудших, находить потерянных, спасать детей от кошмаров… Если ты сможешь… Что ж, тогда ты тоже будешь проводником. Посмотри — видишь, вон там, на ступеньке, плачет ребенок? Подойди к нему. Узнай, из какого он мира, и отведи его туда. Ты сможешь?
Я хотел сказать, что не знаю, но не сказал, только смотрел ей в глаза.
— Иногда это так же трудно, как воскрешать мертвых, — она вздохнула. Ну, некогда мне…
И ушла. Мгновенно растворилась в толпе, как будто ее и не было, и дети, которых она вела, тоже исчезли.
Кажется, я попал куда-то не туда. Может быть, это мир еще страшнее, чем тот, в котором я только что побывал… Но кто-то же должен связывать эти миры, эту бесконечную цепь, иначе она прервется, и тогда… Малыш держался за поручень неподалеку от эскалатора, смотрел прямо перед собой; он не звал на помощь, лишь слезы — крупные и до странности круглые, как горошины — скатывались по щекам. Я присел и сказал:
— Ну, здравствуй. Он перестал плакать и взглянул со страхом — наверное, принял меня за вампа, или за одного из Нижних, а может быть, из Последних. Но слезы сразу же высохли, и я почувствовал огромное облегчение.
И я стал проводником.
Время от времени мы встречаемся у колонн в торговых залах, или на улицах, или даже у карусели в Приморском парке. Мы стараемся не замечать друг друга. Но если я вижу, как кто-то из них берет за руку незнакомого плачущего ребенка, я знаю: мы все еще здесь, и все еще занимаемся своим делом, и, значит, есть надежда, что эти времена — не самые худшие из громадного множества времен.
Никто не сможет помешать нам, никто не отнимет у нас наших детей. Мы возвращаем детям их собственный мир.
Уж я-то знаю, как все это страшно. В конце концов, я сам был когда-то мальчиком, которого однажды взяли за руку и увели в другие — плохие времена. И к этим новым, чужим временам я до сих пор не могу привыкнуть.
Но те, что приходят ОТТУДА…
Колыбель мертвецов
В тесном, переполненном городе, где улицы похожи на пещеры даже днем, забываешь, что где-то есть солнце и море.
Этот сон сначала казался просто ностальгией по солнцу и морю.
Потому, что я лежал на песке, закрыв глаза. Сквозь веки чувствовал горячее солнце и легкий щекочущий ветерок, и кроме того, слышал крики чаек и плеск волн. Даже голос с причала казался сонным, странным, нереальным: «Начинается посадка на теплоход, следующий до пристани „Эрмитаж“»…
Можно было лежать так долго-долго, грезя о спокойной жизни в хижине у моря, на пустом берегу, бесконечно далеко от наркоманов в грязном подъезде, неистребимого запаха мочи в утреннем автобусе и тягостного ощущения, что все хорошее уже позади. И еще — что живешь не среди людей, а все в том же загаженном скотном дворе, и ходишь по колено в свином дерьме, ожидая забоя как праздника.
Можно было лежать… но праздники слишком быстро кончаются. Что-то заслонило солнце. Я открыл глаза.
Вместо ослепительного неба — серая пелена. Из нее валит снег крупными мягкими комьями. Море кажется черным, а берег — ослепительно белым.
Так началось мое второе путешествие в Ночной мир.
Это был, наверное, самый страшный кошмар из тех, в которых мне пришлось побывать. Хотя начиналось-то все довольно мирно. И город, и люди — ничто не вызывало беспокойства.
Квартира неподалеку от Фонтанки была совершенно прежней. И вид из окна — на ржавые крыши и узкую щель переулка. И расшатанный лифт, встроенный в этот древний дом. И даже захламленный двор.
Сосед, из крутых, был тот же. Мы не здоровались при встречах, только косились друг на друга. Он тут был новичком — в большинстве квартир этого дома еще жили блокадницы, державшиеся за свои комнатки как за последнее в этой жизни.
Оно и было последним. И одна за другой блокадницы исчезали. Их место занимали молодые, и не понять было — то ли родня, то ли убийцы.
Я ехал в автобусе. Нас было человек десять, и сидели мы спинами к окнам, а у наших ног лежал фиолетовый гроб.
За окнами плыл сумеречный город, из-за вечерних пробок казавшийся бесконечным. Можно было даже подумать, что наш автобус попал в искривленное пространство, вроде ленты Мебиуса, и все время кружит по одним и тем же улицам.
Все мы устали, замерзли, окоченели — почти как тот, что лежал сейчас за тонкой дощатой перегородкой, обитой фиолетовой тканью с оборками.
Наконец город постепенно сошел на нет. Здесь, на черной дороге, стало немного светлей. Белые поля еще хранили свет погасшего солнца, и шофер гнал чуть не под сто, словно мы не на похороны торопились, а на пожар. Понятно, что мы опаздывали — кому же охота рулить по кладбищу в темноте, и может быть, нас там уже и не ждали. Впрочем, как раз этого-то и не могло быть. Автобус был всего один — так мало людей провожали покойника в его последний путь. Я почему-то не знал, кто он. Вернее, знал очень мало. Ветеран войны, старичок, тихо скончавшийся у себя дома — в алькове каморки на шестом этаже в древнем доме на Садовой.
Провожали тоже ветераны. Все ветхие, износившиеся, — да еще вдова со сморщенным личиком, белым, как снег. Был только один человек среднего возраста — я.
На повороте промелькнул указатель: «До кладбища 11 км». «11» было зачеркнуто пожарной краской и рядом стояло: «7». Но и семерка тоже была замазана.
На кладбище нас все же ждали. У белокаменной роскошной конторы в автобус подсел местный чиновник, — при белой рубашке и галстуке, картинно выставленных из-за ворота темной драповой куртки, — стал показывать водителю путь. Чиновник был все же странным. Впрочем, осознал я это уже гораздо позднее. Кладбище было старым, огромным, многокилометровым. Следуя указаниям человечка, автобус несколько раз сворачивал, пока не уперся в столбик с табличкой: «212-й квартал».
Автобус замер среди черных худосочных болотных сосен.
— Квартал, конечно, далековато от входа, — вполголоса сказал чиновник вдове, когда она с трудом выбралась из автобуса, — но внутри квартала место самое почетное. Там вот — Герой Союза, а здесь — два Героя России. А вон там — тоже орденоносцы…
Вдова выслушала молча, строго. Открылась задняя дверь. Я хотел подхватить гроб, но меня оттолкнул старичок, благожелательно, но безапелляционно проскрипев:
— Сыновьям не положено…
Тут только я понял, чью роль исполнял. В таком случае следовало бы поддерживать вдову — она же мне мать, — но это краткое заблуждение было тут же рассеяно ею самой:
— Вы давно приехали в Питер? — спросила она.
Видимо, там, при прощании в морге, мы впервые увиделись. Может быть, кивнули друг другу, но спрашивать о приезде было и некогда, и не к месту.
— Утром, — соврал я. Потому, что не знал.
— А где остановились?
— У знакомых… Там, на Охте.
Она кивнула, и больше мы не говорили. Несколько старичков, кряхтя, вытянули гроб из допотопного «пазика» — грязно-желтого, с черной полосой посередине, — с трудом двинулись к свежей могиле — двое землекопов по команде чиновника бросились на помощь. Как-то странно из сумерек, медленно, но неотвратимо заливавших кладбище, вынырнул темный «мерседес». Бесшумно остановился на дорожке, из машины вышел священник — молодой, бородатый, в очочках. Надел на голову круглую шапочку. В руках у него было кадило, он озабоченно глянул на него, помахал. Потом — искоса — на меня:
— Вот незадача — погасло.
Отломил от деревца над соседней могилой веточку, смял ее, сунул в кадило, стал разжигать спичками. Пояснил:
— Я сегодня один, помощник загрипповал. Который раз гаснет…
Остальные молча ждали, стоя над гробом. Крышку сняли. Я подошел, чтобы взглянуть на того, кто здесь и сейчас считался моим отцом.
Священник буквально выстроил нас вокруг гроба, стал кадить, нараспев читая молитву. Потом объяснил скороговоркой:
— Сейчас пропою отходную, и можно прощаться. Проходите вот так вокруг гроба, против часовой стрелки, у изголовья останавливайтесь. При этом по обычаю надо сказать: «Прости нас, раб Божий Имярек, а я тебе уже все простил». Кто желает, может поцеловать покойного в лоб…
Он снова запел. Над нами пронеслась какая-то большая птица. Я глянул кажется, чайка. Села на каменный крест, хрипло каркнула почти по-вороньи.
— Со святыми упокой!.. — пропел священник.
И я пошел прощаться.
Потом, пока рабочие опускали гроб в жижу — болотистая земля не промерзла, — и забрасывали могилу землей, я огляделся. Мне хотелось запомнить это место, чтобы прийти еще раз, и не заблудиться. Но соседние памятники уже тонули во мраке, чахлая цепочка сосен тянулась вправо и влево, и сквозь черные стволы вдруг на мгновение прорвался солнечный луч.
Словно кровью окатило снег.
Я надел шапку. Мне было холодно, тоскливо… Хотелось проснуться.
Автобус внезапно остановился. Шофер переговорил с кем-то, кто стоял на дороге, потом обернулся к нам:
— Проверка…
Дверь открылась со скрежетом. В автобусе появились двое-трое омоновцев с мини-автоматами, один сказал:
— У которых нет документов — на выход по одному. Остальным сидеть.