Введение
Наше время, это время великого кризиса всемирной истории. Борьба социальных сил поднялась до своей наивысшей точки. Апокалиптические[3] времена для старух обоего пола. Рождение нового мира для человечества. Время высокой героики для класса-преобразователя. Сумерки богов для уходящего и гибнущего порядка вещей. Все старые ценности трещат и рушатся. Происходит генеральная разборка привычек, норм, идей, мировоззрений; размежёвка, поляризация всех материальных и духовных потенций. Что ж удивительного в том, что и философия вовлечена в этот кругооборот, в эту титаническую борьбу? И что же удивительного в том, что философия марксизма, о которой профессиональные философы говорили несколько лет тому назад с презрительной усмешкой, поднялась теперь на ноги и упирается головой в самое небо? Ведь она не только вышла на улицу, как боевая сила: она — высочайшее обобщение теории и практики уже существующего нового уклада, социализма, величайшего всемирно-исторического фактора жизни. На неё стремятся противники нацепить компрометирующие ярлычки: новая религия, эсхатология[4], мессианизм[5]. Но хороша религия, когда она материалистична! Хороша эсхатология, когда социализм уже факт! Хорош мессианизм (понимаемый, как утопия), когда он захватывает сотни миллионов и — что главное! — побеждает! И как побеждает! В непосредственной классовой борьбе, в производстве, в технике, в науке, в исследованиях, в путешествиях, в героике, в философии, в искусстве, — словом во всех ярусах великолепного и трагического театра жизни! Он засыпает песком и поливает дезинфекционной жидкостью помойные ямы истории, он ликвидирует, к ужасу богобоязненных баб и хитрых жрецов, позеленевших от злобы и бешенства, даже религию, этот «духовный аромат» старого общества, где царили деньги, «вселенская блудница, вселенская сводня людей и народов», где царил капитал, из всех пор которого «сочилась кровь и грязь». Пролетарий оказался менее всего похожим на фонвизинского недоросля[6]: «зачем география, когда есть извозчики?» Это амплуа занимают его противники. Это они всё больше отвращаются от интеллекта, который отказывается им служить. Это они хватаются за каменные топоры, за свастику, за гороскоп. Это они начинают читать книгу истории по складам. Это они молятся каменным бабам и идолам. Это они повернулись спиной к будущему и, как собака Гейне, которой надели исторический намордник, лают теперь задом, и история им тоже показывает одно своё a posteriori[7]. Весёлые битвы разыгрываются на грандиозном пиршестве, и бой охватывает все сферы.
Философия часто была двуликим Янусом: одно её лицо было обращено на человека, другое на природу. Сократовское: «познай самого себя» соответствовало такому кризису греческой жизни, когда растерявшийся «субъект» искал своего места в обществе и, раскрыв широко глаза, спрашивал, что он такое, для чего ему жить, что такое добро? И философия раскапывала горы вопросов общественно-морального порядка. Но Бэкон Веруламский, который считал это почти праздным занятием и предлагал другие вопросы: о природе вещей, о физическом мире, об истине. Это шло вперёд, разгромив феодальные колодки, рациональное познание новых людей, людей буржуазного общества. Великие кризисы взрывают всю старую систему жизни, и ставят по-новому вопрос о человеке, и вопрос о мире, ибо распадаются и старые общественные связи, и старое мировоззрение. Так и теперь. Какие прыжки, какие пируэты проделывает философский дух современной буржуазии! От христианства, с его розовым елеем, до культа Вотана. От категорического императива Канте до торжественных гимнов крови и железу. От преклонения перед Разумом до интуитивно-мистических созерцаний. От точной науки до варварского преклонения перед самыми дикими суевериями. Поистине «пьяная спекуляция» идеалистической философии была титаном по сравнению с жалкими, но наглыми троллями[8] современного мистицизма, и даже их духовный предок Ницше, мог бы сказать о них: «Я сеял драконов, а сбор жатвы дал мне блох». Но блохи эти — блохи в интеллектуальном смысле. Материально они ещё вооружены первоклассным оружием, и им нужно противопоставить прежде всего материальную силу. Ещё в «Святом Семействе» Маркс писал:
«Идеи никогда не могут выводить за пределы старого строя: они всегда лишь выводят за пределы идей старого строя. Идеи вообще ничего не могут выполнить: для выполнения идей требуются люди, которые должны употребить практическую силу»[9].
Но и теория является силой, когда она овладевает массой. Люди, которые применяют практическую силу, должны быть идейными людьми. Поэтому — в особенности во времена кризисов — так важна и идейная борьба. Гигант нового материального мира, социализма, стал гигантом нового мировоззрения. Люди нового мира стали новыми людьми, целостными людьми, людьми воли и мысли, теории и практики, чувства и интеллекта, сердца и ума, души и духа одновременно. Когда-то глубоко-трагический немецкий писатель Гельдерлин жаловался в «Гиперионе»:
«Не могу представить народа, более разорванного, нежели немцы. Ремесленников ты видишь, но не людей, мыслителей, но не людей, священников, но не людей, господ и слуг… но всё же не людей»[10].
Бедняга не понимал, что классовое общество обрекает человека на нечеловеческое существование. Но именно это нечеловеческое существование возводится фашизмом[11] в вековечный закон иерархии, где «благородные» «сословия» должны вечно господствовать над «чёрным», и где навсегда человек должен быть прикреплён к каторжной тачке своей профессии и своего класса. Всё это опрокинуто в нашей стране. И потому опрокинуты и соответствующие мыслительные категории, тот «Домострой», который проповедуется и осуществляется в бывшей стране философов и поэтов. В истинно-русском «Домострое» даже насчёт младенцев говорилось:
«Не ослабляй бия младенца, аще бо лозою биеши его не умрёт, но здравее будет, ты бо бия его по телу, душу его избавляешь от смерти»[12].
Это становится верхом премудрости в фашистском раю. И та же патриархальная нагайка царит и в мировоззрении. Куда идти дальше, чем всерьёз провозгласить гносеологическим критерием истины толкования г-на Гитлера! Сам папизм не додумался до столь гениальной формулы! А вот ведь придумали!
Это падение мысли в помойную яму симптоматично. Но в великой борьбе к этой яме ведут многие тропинки и даже хорошо утрамбованные шоссе. Поэтому при размежёвке идей нужно брать в штыки и тех, кто отклоняет пути развития в сторону от широкой магистрали диалектического материализма, а их, к сожалению, ещё очень много. Часто они не ведают, что творят. Но, ведь давно сказано, что ignorantia non est argumentam[13] — что незнание не аргумент и не оправдание…
Кантианцы[14], позитивисты[15], агностики[16], феноменалисты[17] и другие — выбирайте! Время не ждёт. Время не терпит.
Мы хотим пройтись с читателем по аллее мысли, где стоят её сфинксы, её загадочные сфинксы[18], которые растерзали столько мозгов, но которые умели играть и на прекрасной арфе творчества.
Пойдёмте же, посмотрим ещё раз на старых знакомых, поглядим на их таинственные глаза.
Глава Ⅰ. О реальности внешнего мира и о кознях солипсизма
…Последующие поколения будут с великим удивлением узнавать, как старый классовый мир — и античность эллинов, и индийская мудрость, и утончённая философия капитализма — оставили в своих сморщенных и пожелтевших от времени книгах, в позабытых письменах, чудовищную теорию о человеке, отрицавшем весь остальной мир и всех других людей. Люди пили и ели, убивали и умирали, размножались, делали орудия, от каменного топора и наконечников стрел и до дизелей и динамо-машин, производили, научились взвешивать звезды и определять их химический состав. А философы утверждали, что всё это сон, иллюзия, фата-моргана[19], китайские тени, бродящие в сознании его, единственного solus ipse[20] сумасшедшего, вообразившего, что ничего, кроме него, нет, и что все разыгрывается в его сознании. И будут потомки наши вспоминать, как эти философы умирали, и на смену им приходили новые, читали своих предшественников, от них заражались солипсическим вздором, и — о, комики! — отрицали даже те самые отравленные источники, из которых они пили свою жалкую премудрость. Поистине, был достоин гибели такой мир, который производил таких людей!
Но пока — увы! — эти ходячие мертвецы, эти живые трупы, оторванные от материальной практики, «чистые мыслители», интеллектуальная людская пыль, ещё существуют и — что самое важное — заражают воздух экскрементами своего мозга и ловят в свои сети, тонкие липкие сети аргументов, которые многим ещё кажутся убедительными.
Давайте же начнём игру! Начнём потеху! Поблестим мечами, позвеним щитами!..
Дьявол солипсизма хитёр. Он драпируется в чародейный узорчатый плащ железной логики и смеётся, высунув язык. Сколько людей, начитавшихся епископа Беркли и Юма, Маха, агностиков, имя же им — легион, прикладывали свои горячие лбы к холодной стене и к косяку окна и спрашивали себя в изумлении: «Да как же? Ведь, вот, я могу разбить себе лоб об этот косяк? Какое же это не существующее?»…
Но тут появлялся Мефистофель и, скривив иронически губы, говорил:
«О, что за грубый аргумент, милый, наивный юноша! Что за вульгарность! Вы бы ещё сказали, что едите мясо с хлебом, перевариваете и выкидываете отбросы. Но разве ж речь, достойная философа? Это — аргумент для площадной черни. Ещё Гораций Флакк пел: „Odi profanum vulgus et cereco“ — „Я ненавижу чернь профанов“. Это для неё, с её запачканными руками, которые щупают запачканные вещи и занимаются грязным и низменным делом труда — убедительны такие вульгарные, поистине уличные доводы. Но для вас, мой юный юноша, для героев чистой мысли, для рыцарей духа, постыдно прибегать к таким доводам. Ибо откуда вы знаете, что мир существует? Не из ваших ли ощущений вы знаете обо всём? Но они — ваши, и только ваши! И не выпрыгнуть вам из них никогда. И что бы вы ни творили, какие бы теории ни строили, вы строите из этих кирпичей. Так откуда же другое? Будьте последовательны! Вам страшно? Вы боитесь одиночества? Вас пугает угасание мира? Вы хотите звёзд, любви, наконец — черт возьми! — дела, может быть, подвигов? Но всё это будет. У вас есть и звёзды, и любовь, и занятия. И вы можете наслаждаться, и любить, и читать, и даже работать, если вас это так интересует. Только все это — в вас, у вас, для вас. В вас — вся симфония мира. Не достаточно ли это?
А потом, мой юный друг, зачем вам утешения? Не есть ли это снижение вашего достоинства? Нужно смотреть в лицо истине, какова бы она ни была. Будьте же последовательны! Будьте бесстрашны! Ха-ха-ха!»
И бедный юноша вытирал свой потный лоб и косился на косяк, и ему мерещился снова высунутый язык чёрта-логика…
Но оставим эту игру воображенья нашего воображаемого юноши и его искусителя. Перейдём к сути.
В самом деле. В чём кажущаяся убедительность аргумента солипсистов, открытых и последовательных (таких мало всё же) и агностиков, их же — «тьма тем»? В кажущейся логической чистоте. Всё строго последовательно. Ничего лишнего. Всё — «из опыта». Ничего — не «примышлено». «Мне даны мои ощущения». Вот — железный инвентарь. Отсюда — остальное: всё мышление, все суждения, вся наука, вся «позитивная картина мира». Выпрыгнуть отсюда — нельзя. Можно только переорганизовывать эти «данные». Никакого скачка, никакого transensus’a[21] в другое — сделать нельзя. Ничего другого и нет — гипотеза другого ни на чём не основана, ибо есть только это, «мои ощущения», и в их пределах разыгрывается игра. Остальное — метафизика[22], праздные измышления. Можно, правда, верить. Но это уже отход от эмпирии, от опыта, если верить в то, что есть что-то за пределами «моих ощущений», sapient sat. С мудрого довольно.
Эта аргументация казалась многим настолько убедительной, что такой сильный критический ум, как Г. В. Плеханов, обронил как-то в печати фразу, что философия должна сделать спасительный прыжок веры, salto vitale[23], чтобы иметь возможность продолжать свою работу. Как тут, в самом деле, не вспомнить блаженной памяти митрополита Филарета и его «Катехизис»[24], «Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых»! — И как ухватились за эту «веру» все эмпириокритики[25], эмпириомонисты[26] , эмпириосимволисты[27]! С каким апломбом они издевались над «святой материей», над «transensus’ом», над «теологией»[28] диалектического материализма, они, кто проповедовал идеализм[29], богостроительство[30] и богоискательство[31] на фоне упадочной общественной психологии во времена реакции! Вот какие были дела! А в области теории, при всех своих ошибках, Плеханов всё же был первоклассной величиной, и Ильич[32] не раз говаривал про него: «Орел!».
«Орлам случается и ниже кур спускаться, но курам никогда на небо на подняться» — поучал ещё Крылов.
Но нужно ли было спускаться орлу ниже кур?
Да никак не нужно. И вовсе не надобно никакое salto vitale тем более, что это salto vitale, как две капли воды похоже на salto mortale[33] , с летальным, то есть смертельным, а не просто летательным исходом. На нужно было орлу спускаться в затхлый загаженный курятник!
В самом деле, давайте уж разбирать вопрос поглубже. Копать так копать! Мы даже готовы временно пойти на большую принципиальную уступку. Ибо «грубое» опровержение от практики есть великое опровержение. Это — великая мысль. Но мы готовы принять сражение и на так называемой «чисто логической почве», то есть на условиях, предлагаемых противником. Пожалуйста, милостивые государи!
Итак, «Мне даны мои ощущения».
Кому это «мне»?
Очевидно, что «я», это — философ-солипсист, или агностик. Человек взрослый, по своему культурный, читавший книги, писавший и т. д. Для удобства изложения совершив некое лицемерное перевоплощение, временный маскарад. Этот! Философ — я, пишет настоящие строки.
Следовательно, «мне даны мои ощущения».
Когда?
Да, очевидно, в любую минуту, в любой момент моего «опыта». Вот я пишу. Бумага, это комплекс белого, твёрдого гладкого, холодного; ручка — комплекс чёрного, твёрдого и т. д. Словом, по всем правилам Беркли — Юма, по всем нормам «Анализа ощущений» Э. Маха, это — мне дано. Из этих ощущений я составляю бумагу, ручку, свою собственную руку. Mutatis mutandis[34] то же и с остальными «элементами-ощущениями».
Но, позвольте, так ли это? Верно ли такое «чистое описание», которым столь гордятся философы данных направлений? Чисто ли они описывают? Не «примыслил» ли я что-либо? Чисто ли я изобразил сейчас то, что мне якобы «дано»?
Неверно и нечисто. Содержание моего «сознания» совсем не таково. Мои «переживания» (Erlebnisse) описаны не так. Правда, здесь есть и «белое», и «чёрное», и «гладкое», и «холодное». Но у меня это теперь же связано неразрывно и с понятием предмета, чистого ощущения у меня нет. Нет этой девственности и невинности ощущения. У меня «переживается» (в терминах противника) не «белое», «чёрное» и т. д., а эти моменты уже входят в понятие вещей, вещей, к которым я, кстати сказать, активно-практически отношусь: я вижу бумагу, я знаю, что она такое, для чего он мне нужна, я ее использую. Я должен произвести мыслительную работу, я должен сделать усилия, для того, чтобы вышелушить все эти «ощущения», чтобы изолировать их из связи понятий вещей, предметов, которые мне в действительности не пассивно «даны», а которые я так или иначе потребляю. Ощущения здесь продукт анализа, вторичное, а не первичное, фабрикат, а не сырьё, конечный, а не исходный пункт. Для меня, теперь (мы подчёркиваем это обстоятельство) эти ощущения добыты в результате мышления. «Я» — не Ева, только что сотворённая Господом из ребра Адамова, не имеющая в голове ни одного понятия, ничего не знающая и «окружённая» хаосом звуков, цветов, красок, с головой, переполненной одними впервые хлынувшими, «ощущениями». Я, не будучи женщиной, всё же давным-давно имел дела о Змием премудрости и не раз вкушал плодов от запретного древа познания добра и зла. Так зачем же меня хотят возвратить в невинно-девственно-варварское состояние райски-блаженного, глупого, безмозглого, не мыслящего существования?
Derr langen Rede kurger Sinn[35]: неправда, что «мне даны мои ощущения». Чистых ощущений, беспримесных ощущений у меня нет вовсе. Это — абстракция от того, что у меня есть в действительности. Это искажение моего «опыта». У меня ощущения сидят в порах понятий, я не начинаю за всё человечество процесса ab ovo, я не повторяю ab ovo[36] и своего собственного развития, от первых дней рождения. Я не только ощущаю, но я мыслю и работаю. И ощущаю и мыслю одновременно. И ощущения у меня не даны никакими изолированными моментами и не являются никак первоначально данными. В этом — действительность, а не в вашей, господа, абстрактной выдумке, не в метафизической иллюзии, преподносимой под видом антиметафизической «положительной науки». Для грубого эмпиризма[37], ползучего эмпиризма, как называл его Ф. Энгельс, для пренебрежительно относящихся к диалектике как раз и характерно то, что они впадают, под барабанный «антиметафизический» бой, в самую настоящую метафизику. Бим-бам! Бим-бам! Долой метафизику, и да здравствует «чистое описание»! Но подождите, господа! Ведь это вы же вырвали метафизические ощущения из их реальной связи. Ведь это вы оторвали ощущение от понятия, чувство от мышления, разложили во времени то; что едино, разорвали грубо-антидиалектически действительные связи и действительные процессы!
Итак: ощущения слиты с понятием в едином «потоке переживаний»; они переходят одно в другое в каждый данный момент «опыта» (мы ведём беседу в терминах противника, да будет это ему утешением в юдоли земной!).
Но отсюда проистекают громадные выводы. Ибо — понятие есть социальный продукт и немыслимо, как продукт чисто индивидуальный, так же, как и язык, который может развиваться лишь в обществе совместно живущих, совместно работающих и между собой общающихся людей. Ощущать может и ощущает индивидуум, как биологическая особь, как индивидуум в его «естестве». Мыслит только обобществлённый человек. Не обобществлённый человек есть дикая абстракция, он не есть человек, и тем менее философствующий человек, тем менее философское «я». Всякое понятие есть снятие индивидуального, снятие субъективности. Ни один дальтонист[38] не смог бы открыть, что он — дальтонист, если бы он был solus ipse.
Следовательно, любое понятие и любое адекватное ему слово, т. е. любой акт мышления и любой акт речи, предполагают «мы», отрицают изолирование и единственное я. Более того, они предполагают тысячелетнюю человеческую историю, в течение которой складывались понятия. Таким образом, это «мы» (следовательно, и «он», и «они») уже предполагается, они соприсутствуют, они сопричастны мышлению. Ибо мышление есть свойство обобществлённого человека.
Следовательно, налицо «сочеловеки», «Mitmenschen», говоря авенарианским языком. Но раз есть «сочеловеки», то нет ровно никаких логических оснований упираться в признании и нечеловеческих моментов, т. е. в признании природных вещей и процессов, предметного мира, «внешней реальности» вообще. Брешь проломана. Признав другого человека, во всей его телесности, тем самым я признаю и дерево, и траву, и землю, и всё прочее. Сквозь пробитую брешь сразу хлынул потоп действительности, реального внешнего мира, объективно существующего независимо от познающего субъекта. В нашей аргументации, следовательно, сочеловеки, это — только мостик, логический мостик. Весь реальный мир вторгается, как «данное», в противоположность бредовой ограниченности солипсиста.
Так падает девственная чистота и невинность солипсистической аргументации. Непорочное зачатие мира в голове без воздействия внешнего мира, т. е. мира вне головы, оказывается таким же мифом, каким является и непорочное зачатие агнца, въемлющего грехи рода человеческого.
Но тут к нам в странном негодовании и с красным лицом подбегает противник и, заикаясь, выпаливает, как из пулемёта, свои гневные тирады:
— Как, Вы отрицаете, что у ребёнка сперва есть ощущения, потом из них формируются понятия, потом…
И пошёл. И пошёл…
Успокойтесь! Волноваться вредно. И не хватайтесь за невинного младенца. Ибо он нисколько, ну ровно нисколько вам не поможет. Мы же условились, что речь идёт о взрослом, о философе. Но если взрослый философ нуждается в помощи маленького младенца и хватается за эту соломинку, чувствуя, что тонет, то можно поговорить и насчёт младенца. Какое же это непосредственно ваше «данное», милостивый государь?
Ребёнок, это не вы, а другое.
Вы не можете «переживать», как ребёнок.
Никаких «моих» ощущений здесь нет и в помине. Здесь предполагается его ощущения (то есть вы уже́ выпрыгнули из категории «моих»). Да вы ещё говорите не о конкретном ребёнке, а о ребёнке вообще, то есть делаете сводку и обобщения наблюдений над рядом детей.
Другими словами, вы предполагаете, кроме себя, ещё целый ряд маленьких субъектов (а, следовательно, volens-nolens[39] и окружающий их мир). Для отрицания мира вы хватаетесь за утверждение мира. Это, может быть, тоже диалектика, но да избавят нас от неё бессмертные боги!
Это вы делаете salto vitale, которое оказывается salto mortale для всей вашей гнилой, с позволения сказать, философии!
Значит, целиком подтверждается полная логическая несостоятельность всей школы солипсистов, агностиков-позитивистов и tutti quanti[40]. Их непосредственно-данное — никакое непосредственно данное, и продукт (логически) весьма скверного анализа. Таким образом, мы приходим к тому, что есть и другие люди, и внешний мир. Приходим к этому без всякого, «salto». Да иначе и быть не могло. Совершенно чудовищно представление, по которому логика и мышление, которое есть удлинение практики, вращались бы в совершенно противоположных и абсолютно разорванных навсегда разобщённых, предпосылках, т. е. практически трансформировала бы тот мир, который теория бы отрицала. Действительный опыт, опирающийся на гигантское развитие человечества и на всю его практику, по сути дела на всю жизнь, говорит о совершенно другом. У солипсистов — ни грана диалектики, ни грана исторического. Какое-то деревянное сумасшествие заскорузлость одиночки, величайшая бедность и духовная нищета интеллектуального кустаря, обеспложенный мир, втиснутый в маленькую черепную коробку.
Спрячьте свой язык, господин Мефистофель!
Спрячьте свой блудный язык!
Глава Ⅱ. О приятии и неприятии мира
Аргументация солипсистов, как мы видели, является дырявой аргументацией. Но все философские течения, подобные солипсизму, субъективному идеализму вообще, агностицизму и скептицизму[41], о котором Гегель — говорил в «Истории философии», как о чём-то неопровержимом, выглядят более или менее горделиво, лишь когда речь идёт о т. н. «чисто логическом» сражении с ними, хотя и тут они обречены на поражение. Принято в философии вести дискуссию в ограниченной плоскости самых высоких абстракций, точно нельзя подрыть и разрушить эти самые абстракции снизу, отправляясь от самых разнообразных проявлений человеческой жизнедеятельности. Возьмём с этой точки зрения солипсизм с его «я». Что это за «я»? «Я» есть известная целостность. Но эта целостность конечна. Никакое «я» не помнит себя в бесконечности времени, а только с определённого «возраста». Даже если привлечь к делу платоновское «вспоминание», то это мало поможет, ибо ясно, что здесь никакая не «данность», а умозрительное объяснение. А что же до «я»? И что же будет после «я»? На эти элементарнейшие вопросы у солипсизма нет ровно никаких объяснений: такие вопросы «не принято» ставить. А почему собственно? Да потому, что это, изволите ли видеть, «низменная» постановка вопроса. Но кто сказал, что уродство абстракции выше многообразной палитры?.. Субъективные идеалисты[42] нападают. А их нужно поставить в положение обороны. «Я» пьёт и ест и плодит детей. Проза? Прекрасно. Но всё-таки ест и пьёт? Или не ест и не пьёт? Имеет тело или не имеет?
Имеет мозг или не имеет? Совершенно, ведь, бессмысленно предположить, что существует только чистая духовная» субстанция «Я» без материального субстрата[43]. Ибо, если бы это было так, то откуда бы появилось у этого чистого «Я-духа», у этого «чистого сознания» сознание своей собственной телесности, своего организма, его болезней, телесных потребностей и влечений, т. е.: состояний сознания, которые в самом сознании связываются с телесностью? А если эта телесность так или иначе есть, то откуда она? Отсюда такие вещи, как родители, как время, как эволюция видов, как питание, как ассимиляция, как внешний мир и т. д. и т. п. Пускай солипсизм объяснит все эти проблемы! Пусть onus probandi[44] полежит немного на нём! Но на этих проблемах он будет сразу же чувствовать себя, как рыба, вытащенная на сушу. Ибо все вопросы материальной жизни (еды, питья, производства, потребления, размножения и т. д.) и всей культуры, и всего овладевания (теоретического и практического) миром становятся необъяснимыми, причём чудесные загадки начинаются с самого тела пресловутого solus ipse. Или же оное «Я» должно провозгласить себя бестелесным, вневременным, внепространственным, вечным, в вечности которого угасает различие настоящего, прошедшего и будущего. Но, однако, никто ещё не отваживался на такое «salto». Может быть, дело спасает всеобщее «Я»? Не «Я» солипсистов, а «Я» фихтеанского толка? Однако — увы! — при такой постановке вопроса исчезает вся привлекательность последовательности (quasi[45] — строго-эмпирической), которая отличает школу Беркли — Юма и их новейших сателлитов и лагеря позитивистического агностицизма и феноменализма. Ибо уже это-то «всеобщее „я“» (никак не есть «первоначально-данное», и его природа, как всеобщая абстракция интеллекта, как родовое сознание, ясна с первого взгляда. Оно, с другой стороны, является более прочным, ибо остальные эмпирические «я» приходят и уходят, а род остаётся. Но и тут не отделаться от тех же вопросов. А что было до человечества? И что же, вся история человечества — это, что ли, миф? И ко всем чертям нужно послать всю геологию, палеонтологию, биологию и всё прочее? Все свайные постройки, каменные топоры, лук и стрелы, копья, катапульты и баллисты, пирамиды, каналы, паровые машины, всю человеческую историю вообще?
Возвратимся снова к нашему solus ipse. Что он: он или она? Мужеского или женского рода? Или андрогин[46]?
Нам скажут: «фи! что за вопросы! что за глупости!». А почему? Если речь идёт о строгой (ха-ха-ха!) эмпиричности, то, между прочим, в сознании должно быть и влечение сексуального порядка (ибо эмоции, аффекты и проч. не отрицаются). Так вот, будем судить не по внешним признакам, а по «фактам сознания». Если скажут о мужском начале («М» Отто Вейнингера в «Пол и характер»), то, значит, есть и женщина вне сознания, реальная и настоящая. Если налицо Ж, то есть и мужчина. И т. д. А попробуйте-ка уклониться от этих вопросов! И здесь можно, конечно, некоторое время поломаться, сославшись на то, что такие вопросы «неуместны», и они де оскверняют белоснежные горные вершины мысли. Но это — дешёвое возмущение, это — извините — «благородство» шулера, пойманного с поличным.
Про скептика Пиррона рассказывают, что он, исходя из достоверности недостоверности чувств, шёл прямо на несущуюся на него колесницу, и что друзья его насилу оттаскивали его и выручали из неминуемой беды. Se non е vero е ben trovato[47]. Но это в своём роде единственный случай последовательности. На самом же деле ни один скептик, агностик, солипсист, поставленный под смертельный удар, не удержится от того, чтобы от этого удара отклониться. Откуда? Почему? Или убеждение серьёзно — тогда как объяснить это раздвоение и полярность «теории» и «практики», убеждения и поведения? Или именно поведение «серьёзно». Тогда неясно ли, что «убеждение» покоится «на песце»? «Принято2 опять-таки считать, что аргументы «ногами» не суть аргументы. А почему в сущности? Да просто потому, что до сих пор философствовали так сказать безногие, неполноценные люди, у которых теория была оторвана от практики, в сознании которых действительный мир заменился миром мыслительных абстракций и символов.
Посмотрите, в самом деле, на совокупность жизненных отправлений солипсиста и агностика! Если бы всё разыгрывалось только в его чистом сознании, зачем ему было бы вообще двигаться? В этом отношении в тысячу раз последовательнее были индусские мудрецы-спиритуалисты[48], годами созерцавшие свой собственный пупок, даже чувственный мир считался ими обманной пеленой. Тут точка зрения неприятия мира проводилась куда более последовательно, хотя, увы, даже бренное аскетическое тело всё же не могло целиком оторваться от прозаической воды, чашки рису, кореньев и плодов. А, ведь, с точки зрения приятия или неприятия мира принципиально безразлично, на что вы ориентируетесь: на акрид и дикий мёд или на ростбиф, фрукты и шампанское. Но здесь хоть можно сказать: ut desint vires, tarnen est laudanda voluntas[49]. А у западноевропейских отрицателей, неприемлящих мира, это неприятие выглядит скандалёзно-лицемерно. Нас, разумеется, интересует в данном случае вовсе не «моральная» сторона дела,— бог с ней, с этой стороной. Нас интересует тот факт, что поведение здесь опровергает теорию, которая так жалко удирает в кусты перед самыми ординарными фактами самой ординарной обыденной жизни. Но и у индусов добуддийского толка и у буддистов «brahma-nirwana» и «nibbanam» отрицали чувственный мир во имя идеального сверхчувственного мира, имевшего для них истинное вневременное бытие. А у субъективных идеалистов и солипсистов нет даже и этого. Тут гордыня духа пожирает всё и в то же время диалектически превращается в жалкую игру, которая в мириадах конфликтов с действительностью трусливо отступает буквально на каждом шагу.
«Нирваническая» практика, в которой воля направлена на своё собственное преодоление, на базе неприятия чувственного мира и самоуглубления, тем самым облегчает позицию, ибо сокращает сферу действия вообще, т. е. активного отношения к внешнему миру. Но вот как будет выпутываться неприемлющий мира солипсист, который, отрицая этот мир, действует, т. е. ходит, ест, пьёт, работает, любит, делает предметы и делает детей и т. д.? Ведь, одно дело, когда люди разглагольствуют о неприятии мира с точки зрения пассивно-созерцательной: здесь даже их собственная телесность как бы растворяется и испаряется, ибо предполагается, что она не функционирует, или, по крайней мере рассуждательство исходит из фикции, из того, «als ob»[50] этой телесности не было; она, эта телесность, не мозолит духовных очей, не вылезает наружу. Труднее приходится солипсистам, когда мы спрашиваем не только о пассивных «ощущениях», но и об актах воли (тоже, милостивые государи и милостивые государыни, факт сознания!) и телесных движениях, этим актам воли соответствующих и направленных на телесные объекты. Здесь всё связано одно с другим. Неприятие мира должно вести к отрицанию телесных движений, направленных на этот мир; к отрицанию телесности самого субъекта, к превращению субъекта в чисто-духовную субстанцию, вечную и неизменную, в которой угасает и время, и пространство, и весь Космос, и вся история, и жизнь, и смерть. Выходит, таким образом, что даже собственное тело «я» есть творение этого «я», как «чистого духа». Но — увы! Даже спиритам[51] нельзя уловить ни Беркли, ни Юма, ни одного из их последователей. А, с другой стороны, фактическая множественность претендентов на универсальную и единственную психическую монаду[52] разрушает эту единственность и вместе с нею эту единственную в своём роде сумасшедшую философему.
В действительности каждый акт практики выводит субъекта за пределы его «я», является прорывом во внешний мир, который остаётся и тогда, когда сам этот субъект перестаёт существовать и превращается в ничто. Здесь субъект, который иллюзорно пожирает мир, творя его, пожирается этим якобы им творимым миром, который утверждает свой железный приоритет над преходящим единичным бытием индивидуума, будь последний хоть трижды солипсист, не приемлющий реального внешнего мира.
Субъект солипсизма есть вещь в себе и для себя, вне соотношения со своими друзьями, вне связи, ибо он — всё. Но попробуйте к нему подойти экспериментально.
«Милостивый государь!» — скажете Вы ему: «так как Вы — единственная монада, и аз, грешный, существую только в Вашем сознании, и ваше тело — тоже, и вот эта рапира тоже, то позвольте мне проткнуть ею Ваше свиное (pardon!) сердце. Так как все это разыграется в Вашем сознании, то, разумеется, моя рапира ни капли не повредит Вашей сущности».
«Караул!» — закричит наш солипсист.
Тогда можно проделать другой опыт.
Предложите «неуязвимому» философу не вкушать никаких плодов земных и, исходя из независимости «духа», то есть чистого сознания, отказаться от грубой прозы пищи и питья. Он посмотрит на Вас дикими глазами.
А между тем, ведь, ясно, что с точки зрения его, якобы неуязвимой, позиции всё это — лишь в его сознании, которое не может погибнуть от таких вещей.
Скажут, это грубо. Но, ведь, это не аргумент. А эксперименты эти и реакции на них — аргумент.
И то же будет, если мы потянем к ответу не солипсиста, а, скажем индусского аскета, не приемлющего чувственного мира. Попробуйте отнять у него его скудные пищевые пайки. Он или умрёт (если согласится) или не отдаст их, что более вероятно. Но оба «ответа» будут аргументами за «внешний мир». И никакие хитросплетения мысли, никакие схоластические ухищрения не опровергнут убедительности этих «грубых» аргументов.
Все дело в том, что исходным пунктом является в действительности не «данность» «моих ощущений», а активное соотношение между субъектом и объектом, с приоритетом этого последнего, как величины независимой от сознания субъекта. Тут раскрывается всё значение тезиса Маркса (см. его замечания на книгу А. Вагнера, положение о Фейербахе, и «Немецкую идеологию») о том, что исторически человеку предметы внешнего мира не «даны», как объект мышления, а что исходным историческим пунктом является мир, как объект активного практического воздействия. Процесс ассимиляции[53] (через еду, питье и т. д. ), опосредствованный тем или иным видом производства, есть историческое (а, следовательно, и логическое) prius[54], а вовсе не «мои ощущения» или пассивно-созерцательное отношение между объектом и субъектом. Поэтому практика и аргументы от практики, как это будет подробно показано нами ниже, только с точки зрения интеллектуальной «чистоты», т. е. уродства отъединённого от целокупности жизненных функций, абстрагированного и гипостазиронного[55] интеллекта, не является теоретико-познавательным критерием. Иллюзии субъективного и объективного идеализма[56], отрицание мира вообще и отрицание материально-чувственного мира есть идеологическое извращение, как рефлекс потери связи с практикой действительного овладевания миром, реальной его трансформации[57]. Восточный квиетизм[58] (браманическая и буддийская «нирвана») и скептическая атараксия[59] не случайно совпадает с наиболее глубокими формами неприятия чувственно-материального мира или принципиальных суждений о его непознаваемости, когда все категории бытия превращаются в категории одной кажимости.
В «Феноменологии Духа» Гегеля, в учении о свободе самосознания, автор, анализируя и оценивая стоицизм[60] и скептицизм, дает en passant[61] убедительную критику скептицизма именно с этой точки зрения.
Гегель называет здесь рабским сознанием сознание, находящееся в полной зависимости от жизни и существования. Наоборот, стоическое[62] сознание есть равнодушие самосознания: оно свободно от цепей даже тогда, когда на человека надеты материальные цепи.
«Эта свобода самосознания, когда она выступила в истории духа, как сознательное явление, была названа, как известно, стоицизмом. Принцип его состоит в том, что сознание есть мыслящая сущность, и всякое явление имеет для него существенное значение или бывает истинным и добрым для него лишь постольку, поскольку сознание проявится в нем, как мыслящая сущность» («Феноменология Духа»).
Стоическая невозмутимость духа — «атараксия» (добродетель мудреца, известная и основным восточным философско-религиозным направлениям) имеет, таким образом, основой сознание ничтожности чувственного мира (в большей или меньшей степени). Скептическая философия, которая компрометирует всякое объективное знание, в том числе и уверенность в бытии мира, являются поэтому, как выражается Гегель, рабом по отношению к стоицизму, как господину, освобождая его от привязанности к чувственному, к ценностям вещей и условий жизни. Он разрушает все и всяческие противоположные утверждения, оставляя в неприкосновенности лишь равнодушие сознания, «атараксию».
В «Истории Философии» Гегель считает скептицизм неопровержимым с точки зрения единичного сознания.
«Мы должны,— говорит он.— …согласиться с тем, что скептицизм непобедим, но непобедим он лишь субъективно (наш курсив. Авт.), в отношении отдельного человека, который может упорно отстаивать ту точку зрения, что ему нет никакого дела до философии и признавать лишь отрицание… Его нельзя переубедить или заставить принять положительную философию, точно так же как мы не можем заставить стоять парализованного с головы до ног человека»[63].
Но в «Феноменологии Духа» Гегель со всей силой выдвигает не только соображение о «единичном», но и противоречие между теорией и практикой, словом и делом, столь характерное для всей скептической философии.
Скептическое самосознание «занимается уничтожением несущественного содержания в своём мышлении, однако, именно занимаясь этим, оно оказывается сознанием о несущественном. Оно высказывает приговор абсолютного исчезновения, однако, этот приговор существует и это сознание есть приговор об исчезновении; оно утверждает ничтожность видения, слушания и т. д., но в то же время оно само видит, слышит и т. д. Оно утверждает ничтожество нравственных постановлений и в то же время делает их господами своего поведения. Его поведение и слова постоянно противоречат друг другу, и таким образом оно есть двойственное противоречие, сознание неизменности и равенства себе в полной случайности и несогласии с собою» (Феноменология Духа ).[64]
Но когда эта двойственность в себе сознаёт себя, как двойственность, то есть становится двойственностью для себя, т. е. когда «самосознание» сознаёт свою собственную двойственность, то рождается новая форма сознания, которую Гегель называет несчастным сознанием. Оно сознаёт раскол между теорией и практикой, и практика, т. о., вторгается сюда, как фактор величайшей важности, наряду с дуализмом мира «сущностей и явлений» (об этом ниже). Несчастное сознание, это «несчастное, раздвоенное в себе сознание» (Феноменология Духа)[65].
На свой лад, где точка зрения объективного идеализма и идеалистической всеобщности, в порах которого (идеализма) сидит изрядная доля мистики, Гегель всё же схватывает две основные вещи:
a) противопоставление единичному скептическому сознанию факта всеобще людского, т. е. опыта многих, людей, общественного опыта;
b) противопоставление скептической теории практического начала, в том числе и, прежде всего, практики самих носителей скептической теории.
Таким образом, то, что в устах апологетов скептицизма (а также сторонников последовательного субъективного идеализма, или солипсизма) изображается как грубый и нефилософский аргумент, является на самом деле философским аргументом огромной важности, аргументом, наносящим сокрушительный удар по «самосознанию», которое держится на ногах лишь тогда, когда оно слепо по отношению к своему собственному содержанию, и которое становится несчастным сознанием, как только его кричащая раздвоенность в себе превращается в раздвоенность для себя, то есть, когда эта раздвоенность сознания становится ясной для самого сознания.
Почтенный аристократический философ говорит:
«Представьте себе подземное обиталище, похожее на пещеру, с длинным входом, открытым в сторону света. Обитатели этой пещеры прикованы к стене и не могут повернуть шею, так что их зрению доступна лишь задняя часть пещеры. На далёком расстоянии сзади них бросает свой свет сверху факел. В этом промежуточном пространстве находится наверху дорога и вместе с тем низкая стена, а за этой стеной (лицом к свету) находятся люди, которые носят, поднимая их выше стены, всякого рода статуи людей и животных, похожие на куклы в театре марионеток. Эти люди то разговаривают друг с другом, то молчат… Люди, находящиеся в пещере, будучи прикованы к стене, могли бы видеть лишь тени, падающие на противоположную стену, и принимали бы эти тени за реальные существа, а то, что люди, носящие эти куклы, говорящие между собою, до них доносилось бы лишь эхом, и они считали бы эти отзвуки речами этих теней. Если бы случилось, что один из этих прикованных был бы освобождён и получил бы возможность поворачивать спину во все стороны, так что он теперь видел бы самые предметы, а не их тени, то он подумал бы, что то, что он теперь видит, представляет собою иллюзорные сновидения, а тени представляют собой истинную реальность. И если бы даже кто-нибудь извлёк их из пещеры, в которой они были заключены, к свету, то они были бы ослеплены этим светом и ничего не видели бы и ненавидели бы того, кто извлёк их к свету, видя в нём человека, который отнял у них истину и дал им взамен лишь бедствия и горе» (Plat. De Republica)[66].
Здесь на одной стороне люди, как каторжники, закованные в цепи и прибывающие в юдоли не-истинного чувственного мира; с другой — мир идей, чистых форм, абстрактных сущностей, τον ειδων, недоступных чувствам человека, идеальных прообразов вещей, о которых человек может лишь «вспоминать». Недалеко ушла от этого и телефонная трубка Чарльза Пирсона («Грамматика науки»). И кантовский мир «нуменов», замкнутых «вещей в себе», взятых в противоположность миру «феноменов», «явлений» — стоит по ту сторону чувственного мира, ему «трансцендентен». И никакими силами человеку не впрыгнуть в это холодное царство. Таков печальный тезис Канта. То, что есть действительного в проблеме, было в виде вопроса блестяще сформулировано ещё древними скептиками, в частности Пирроном, как излагает его в учении о тропах Секст-Эмпирик. Гегель, не стеснявшийся в выражениях, в особенности по адресу Канта, говорит (в «Философии Природы»), что метафизика Канта, подобная заразе, с её учением о непознаваемых вещах в себе, глупее животных, которые набрасываются на чувственные предметы, чтобы их пожрать. Это верно и глубоко, ибо любой практический шаг по действительному овладеванию, т. е. преобразованию, переделке, трансформации предметного мира, есть выход за границы, отведённые «трансцендентальному субъекту» «Критикой чистого разума». Как ни «грубо» это доказательство, эта апелляция к практике, они весьма убедительны и с точки зрения теории познания, хотя тот же Гегель не без иронии отзывается о Диогене, ходьбой, то есть ногами, доказывавшем Зенону возможность движения. Ибо, в самом деле: люди по своей воле изменяют предметный мир так, как они хотят, а им вколачивают «идею», что они принципиально не могут познать этого предметного мира. Но это — тема особая и крайне важная. Мы ещё постараемся набить по этому вопросу шишки на медных лбах агностиков. А сейчас заметим вот что; и здесь мы готовы сделать противнику временную принципиальную уступку; будем рассуждать «чисто логически», хотя это понимание логики неверно, ограниченно, даже плоско-тривиально: ибо, поскольку мы вводим рассуждения о практике в качестве доказательства, сама эта практики переходит в теорию, она сама становится теоретическим аргументом.
В чём суть всех построений, толкующих о непознаваемости внешнего мира (не говоря уж о его отрицании, о чём выше был «весёлый разговор»)? В субъективности ощущений, представлений, явления, «феномена» в противоположность объективному, вещи в себе, «нумену». Цвет, звук, сладкое, горькое, твёрдое и т. д — всё это субъективные влияния, сигналы, идущие от нуменального мира «в себе». А каков же он «в себе»? Как пахнет роза, когда её никто не нюхает? Как «отмыслить» («abdenken»[67], термин Авенариуса) субъекта? И если его отмыслить (чего, по Авенариусу, нельзя), то что же останется? Как человеку представить мир в нечувственных формах? А если этого нельзя, то, значит его нельзя познать «в себе», он останется вечной загадкой, принципиально неразрешимой. Может быть, это и материя, может быть, это — дух; может быть, это совокупность монад; может быть, это царство платоновских «идей»; может быть, наконец, это бог — кто знает? Здесь — царство веры, фанатизм, чистого созерцания, мистики, иррационального[68] «познания». Гадайте хоть на кофейной гуще! Это все — «особо статья»!
Поражает ясностью постановки вопрос у Пиррона.
Секст-Эмпирик повествует:
«Первым уроком является различие организации животных, благодаря которому у различных тварей возникают различные представления об одном и том же предмете и одним и тем же предметом вызываются различные ощущения».
То же и с людьми: страдающий желтухой видит белое жёлтым. Это уж совсем, как у Маха, с приёмом сантонина («Анализ ощущений»). Таким образом здесь сразу утверждается двоякий субъективизм: 1) индивидуальный (желтуха, дальтонизм и т. д.); 2) общечеловеческий, родовой. А что же такое вещи в себе? Что они такое вне этих двух субъективных окрасок? Что они — объективно?
Хор отвечает: не знаем. Скептики: не знаем. Агностики: не знаем. Кантианцы; не знаем. Все они: и не будем знать; ignoramus, ignorabimus[69]. Ах, какие страсти-мордасти!
На троп[70] Пиррона мудро отвечает Гегель, который, несмотря на свой идеализм, благодаря крайнему объективизму этого идеализма, стоит на грани своей противоположности, материализма, и потому часто бьёт агностиков и кантианцев тяжёлым артиллерийским боем. Итак, Гегель:
«Но если они (скептики, Пиррон) и уничтожают чувственную одинаковость и тождественность и, следовательно, уничтожают эту всеобщность, то на смену ей выступает другая всеобщность, ибо всеобщность или бытие заключается именно в том, что мы знаем, что в набившем оскомину примере страдающего желтухой ему это кажется таким-то цветом, т. е. мы знаем необходимый закон, согласно которому для него наступает изменение в ощущении цвета» (История философии. Т. Ⅱ)[71].
Это превосходный ключ к проблеме, истинно-диалектический подход к ней. «Вещь в себе» и человек, объект и субъект (поскольку он есть) связан, находятся в определённом отношении. Если объект остаётся тем же, а субъект меняется, и мы знаем специфическую организацию субъекта и закон соотношения между объектом и субъектом, то мы уже кое-что знаем. Мы знаем, что «вещь в себе», т. е. внешняя реальность имеет объективное свойство вызывать совершенно определённые ощущения у одних и совершенно определённые ощущения у других субъектов. Кант, как известно, перегрыз зубами «Критики чистого разума» всякую связь между субъектом и объектом. У него даже категория причинности есть априорная[72] категория чистого разума, и только вопиющей непоследовательностью, взрывающей всю систему можно объяснить, что у того же Канта вещи в себе «аффицируют» наши чувства, т. е. что здесь налицо причинная связь.
Тут несомненный провал, несомненное фиаско, разрушение стройного здания.
Итак, мы знаем уже: 1) что вещи в себе суть причина наших ощущений, 2) мы знаем закон соотношения, т. е. объективное свойство вещей производить определённые ощущения.