Зверь вскидывается, и сам Ингвар, человеческой стороной, едва не пускается следом за ним, такая ярость клокочет, перемешанная с обидой. За глум, за насмешку. Ничем не связанный пленник червяком извивается на земле, держит руки и ноги, будто связан веревками крепко-накрепко, терпит боль, а после – и то, как зазноба вьется вокруг, рядом совсем, насмехаясь да выманивая волка… Но и горечь эта, и рычание злобное – как со стороны себя видит сейчас. И ее. Ни радости, ни насмешки придуманной. Да еще кто из них, чья выдумка хуже? И вдруг сам начинает смеяться. Беззвучно. Только представить…
Он лежал, привалившись к дереву, и смотрел, как погибают товарищи. Ждал своей собственной участи – смиренно, покорно. Никак не вмешался. Ничем не помог. Хотя, разве должен был? И разве сумел бы? Что-то подсказывает, что нет, не помешать тому было, не избежать. Воин выбирает свой путь, зная, что в конце всех дорог и путей – погибель. Эта дорога короче была, чем думалось. У этой погибели – лик был иной, чем хотелось бы. Все совпадало, все было правильным, закономерным. Если б только не эти проклятые путы, которые примерещились. Если б не это запоздалое понимание: мог, все он мог, даже на крайний случай сбежать и вернуться, чтоб вызволить тех, кто еще уцелел. Так ведь нет же, куда ему… разве не слаще с ведьмой играть в угадайки, зачем то, зачем это, кто кому брат, чем зверь утоляет жажду охоты?
– Эй, – окликает его Марушка, трогает за плечо, и Ингвар отрывается от своих мыслей. Уже не смеется, только усмешка, кривая и горькая, по-прежнему на лице. Но и эта усмешка гаснет, когда ведьма ему сообщает: – Там, похоже, есть кто-то, тебе по крови родной. Хочешь – сложи ему краду, погребальный костер, но лишь для него одного. Если хочешь.
Ингвар с трудом привстает, в ногах еще слабость, каждый шаг дается с усилием. Осматривается по сторонам. Да, брат, младший, он мертв? Как жаль. Больно. И странно, что больно только сейчас, будто забыл обо всем, обо всей своей прежней жизни. Напрочь. Странно, что не помнит он, как случилось. Догадка бьет, словно плеть по лицу, на неверных ногах, припадая, он бросается к телам воинов, отданных Маре, и узнает… Не верит, но знает, что это правда.
– Это был один из них? – отстраненно спрашивает она. Ингвар отвечает кивком, у него перехватило дыхание, и не выдавить из себя ни единого слова сейчас, не прокричать.
Что ты делаешь, ведьма? Ты ведь нарочно? Ты знала… знала, кто он, когда отдала его жизнь, ты знала, когда предлагала найти и оказать последнюю уважь, что увижу я и пойму… ты все знала… Тебе надо меня подвести к самому краю? Располосовать на части? Увидеть, как дрожит мое сердце в руке твоей? И всегда тебе мало… Когда же насытишься? Рушишь мой мир, мою жизнь, чем жил и чем дорожил, и небрежно, с насмешкою, чуть голову наклоня, наблюдаешь… Кошка, поймавшая мышь… Мягкими лапами трогаешь, а сожмешь – и вонзаются когти… Отпустишь, словом ласковым ободришь – и снова играть…
– Что теперь? Выхватишь сердце свое, подаренное, убежишь без оглядки? А, может, захочешь убить меня? Или себя? Вот три пути опять, а может, и более, перед тобой. Выбирай.
Все, что она говорит, отзывается гулко внутри. Согласием. Он ведь и впрямь теперь может – и будет! будет! – решать, какой дорогой пойти. Но сперва пусть бы унялось внутри больное, загнанное, исполосованное. Ему кажется, что он медленно умирает. Не телом, что ему станется. Тем, что зовут душой, наверное.
– Ты меня убиваешь, – говорит северянин, когда снова обретает способность дышать. – Пядь за пядью.
– Убиваю, – соглашается Марушка. – Пядь за пядью. Но не тебя. Остальных, всех, кем ты не есть, того, кем ты был, кем никогда не станешь. Того, кем тебя приучили быть. Того, кто решает вместо тебя. Того, кто запрещает тебе – твое. Видишь, их сколько? Чем ты живешь, Ингвар? Чьими желаниями, зароками? Тебе нравится это все? – и она широким жестом обводит рукой вокруг.
– А тебе? – возвращает вопрос он ей. – Тебе, значит, нравится, если ты следуешь только своим решениям и дорогам?
– Мог и не спрашивать, – Марушка пожимает плечами. – А чему огорчаться? Не тому ли, что все свои уцелели, что ваш набег остановлен в самом начале? Но если ты имел в виду их, – она кивает в сторону жертв, – они неизбежность. Что станет рукой судьбы – дерево, снежный занос, дикие звери, случайное слово, проломившийся лед или лишняя кружка эля, из-за которой кто-то уснет в сугробе… большая ли разница? Ты сам много раз был этой судьбой, как и все. Бездумным, слепым орудием. Хочешь меня упрекнуть, что этой судьбой я становлюсь осмысленно, точно зная, что и ради чего творю? Или что именно ты уцелел и по какой-то причине не можешь ко мне, как к врагу относиться? Так об этом уже говорили, моей вины никакой. Ты пришел, а не я к твоему порогу. Ты привел остальных, а не я в твои земли вломилась.
– Я, – шепчет Ингвар, повторяя ее слова. – Да, это я…
Бежать без оглядки отсюда. Пока еще цел, пока не сошел с ума. Пока зверь еще слушается заклятия и молчит. Пока она чего-то еще не придумала.
– Ты спрашивал у меня, зачем… – она подходит к нему вплотную и смотрит так твердо, такая острая сталь в этих глазах… – Хочу видеть тебя настоящего. Кем ты взаправду есть. На меньшее я не согласна. И меньшего не возьму.
Глава 8
Он выходит. Сбрасывая невидимые, прочные некогда путы, путы долга, любви, ненависти, чести, законов людей, воли богов, узы дружбы и побратимства, узы крови, рода, зароков, предубеждений и жребия норн. Нет, не сбрасывает, разрывает, по живому, с мясом выдирая из сердца и памяти все, что стоит между ними. Между тем, кем пытался быть. И тем, кем он есть.
Он надеется выжить. Главное – не забыть, как дышать. И чтоб сердце не замерло, не разорвалось. Вдох и выдох. Еще один вдох, с усилием, превозмогая удушье… в висках свинцовая тяжесть, и наверное, это и есть она, смерть. Не может жить человек, с которого содрана кожа. Не может жить тот, кто умер, это ведь он, все те обличия-маски, которых на нем больше нет. Не горит пепла горсть. И рыба, выброшенная на берег, дышать не научится.
– Что тебе до разрушенного? – доносится будто издалека, – если свободен и выбрал, чего душа твоя хочет…
– Я выбираю тебя, – неслышно, одними губами, произносит Ингвар, буря еще не улеглась внутри, ее волны накатывают, лишая дыхания, подбивая колени, скручиваясь внутри судорогой – и выпрямляясь звенящею тетивой.
Удержать, не отпускать, и пусть она хоть до скончания мира, до самого Рагнарека[7] загадки свои загадывает! Полынный запах, горький, пьяный. Волосы что полынь, а от руки след – мятой и чабрецом… Упасть бы в те травы, что ты собираешь, стебли серпом обрезая, травою стать, ветром в твоих волосах заблудиться и не отпускать…
– Тсссс, – баюкает ведьма, – тише, тише…
Он закрывает глаза, больно. И совсем не получается говорить. Слышит, как Марушка тихо дует ему на висок, с одной стороны, с другой, потом на лицо. И становится тихо, спокойно, легко.
Ингвар не понимает, что уже не вполне человек. Или совсем не Ингвар в эту минуту, сейчас. Крупный, жилистый зверь, растянувшийся на траве, положивший голову ведьме на руки. А она задумчиво перебирает густую жесткую шерсть на загривке. Волк, повинуясь порыву, который идет откуда-то изнутри, открывает, подставляет ей свою шею.
Он просыпается, распрямляет затекшее тело. И опять что-то противно, тянуще ноет, словно старая рана. Так и есть, вспоминает он, точно. Хоть на старую и не похожа. Не заживает. Только затянется розовым и перестанет зудеть – ан глядь, свежий струп на левом плече, ниже ключицы, словно опять его кто-то поранил. Это мало его тревожит. Неприятно, конечно, но притерпелся уже. За дневными делами можно даже забыть. А вот просыпаться никак не привыкнет. Не только из-за нее, из-за этой зудящей раны. Пусто ему, гулко внутри, будто тогда, в той давешней схватке, он безвозвратно утратил нечто, очень ему дорогое. Правда, не помнит, что именно. Ни как дрался, ни с кем, ни как получил эту рану… Со временем он привыкает считать, что ноет его ущемленная гордость, обидно до крайности поражение, если все твое достояние – меч, отцом подаренный, конь и славное имя рода.
Отряхивает одежду от хвои еловой, в которой он спал, находит оружие рядом с валежником и подзывает коня. Завтракать недосуг. Он и не чувствует голода. Будто вечером накануне попировал он на славу, досыта. Но вчерашний день зыбок, вспоминать, что именно ел и пил – бесполезно, как ни пытайся. Поскорей бы из леса, а ему конца-краю не видно. Еще день, может, два… Солнце показывается над кронами, чтоб сделать еще один круг.
Дни давно перепутались, переплелись и смешались. Счет потерял им – и не заметил… спохватился, опомнился после, да где уже что разберешь… Махнул рукой и просто продолжил путь. Какая разница, что за день, что за месяц, да и год который, не все ли равно? Если все повторяется без конца и начала, если нет разницы между вчера и сегодня, и завтрашний день повторяет вчерашний, пропади они пропадом все!
Может, времени нет вообще? Может, мир сгинул совсем, и остался лишь он, в непонятном и бесконечном, холодном и равнодушном обломке Мидгарда[8]? Времен года не разобрать, да и толку от этого знания малость. Иногда – он чувствует холод. Иногда – ему жарко. Иногда попадает под дождь. Порою – на землю тихо ложится снег. Никаких других неудобств, кроме его собственной, внутренней неприязни к холодной мороси да туману[9]. Неприязни, которую сам себе ничем пояснить не смог.
Понемногу он стал забывать. Сперва – это коснулось недавних событий. Потом из памяти стерлись друзья и родные, оставив по себе лишь смутные образы: мать, отец, братья, сестра… Ни имен, ни лиц, ничего…
А вчера он понял, что имя свое забыл. И теперь у него появилось какое-то да развлечение, перебирать имена, все подряд, в надежде вспомнить свое. Оно ведь должно как-то иначе звучать, по-другому, отличаться от прочих? Наверное. Если очень и очень ему повезет.
И в противоположность однообразной и нудной дороге, на которой все больше вещей, чьи названия стерлись из памяти, – невероятно яркие сны. Там он хищник, матерый и сильный, вышедший на охоту. Крепкие лапы несут, пружиня от мягкой земли, и тело поет в предвкушенье добычи. Добычу – не видит, но чует особым звериным чутьем, даже не в запахе дело, ощущает – всем телом, всеми доступными чувствами. И только уловит – бросается следом за ней, преследует, загоняет до полного изнеможения… Можно и сразу нагнать, прыгнуть, вцепиться в шею. Или в мягкое брюхо. Но тогда все быстро закончится, и совсем не та радость, а просто сытный обед. Ему нравится очень, когда загнанный зверь слабеет, замедляет свой бег, а он, волк, не знает ни устали, ни преград. Быстрый, меткий прыжок, зубы смыкаются, и сам он виснет на шее. Вкус крови во рту, пьяный, соленый… и добыча еще трепещет, когда он вонзает клыки, разрывая пряную, жесткую плоть…
Приснится ж такое! Ингвар ворчит недовольно, кряхтя, поворачивается на другой бок. В доме, в кои-то веки, тишина да покой, и это не может не радовать. Жена не сопит над ухом, дети не хнычут, старики еще не проснулись. И все б хорошо, кабы не сон, что снится ему частенько, тревожный, муторный, до тошноты. В этом сне – он видит младшего брата, лежащего навзничь, с порезом на шее, и это его, Ингвара, вина, что брат лежит там, бездыханный, белый как полотно.
Порою в том сне мелькает и ведьма. Иногда – пальцем указывает на небо, смотри, там мой серп, не укроешься. Иногда – воркует над ухом, выманивая волка, что скован словами заклятия. Иногда – стоят они на раздорожье вдвоем, и он слышит: «Что выберешь ты, Ингвар?»
К троллям ведьму, к троллям лес! Нет вас, и не было никогда!
– А что есть? – наверное, он еще спит, иначе как пояснить, что он ее слышит?
И правда, что есть? Семья, земля, деньги. Да, жену выбрали без него, указали прямо: бери да женись. Да, бесился и негодовал из-за этого долго. Но ко всему привыкаешь. Даже к тому, что совсем другие заботы и другая стезя теперь. Морщился, воротило до тошноты от торгового дела, от новой, степенной жизни. А что остается, если род обеднел и ослаб, и всего-то досталось в наследство, что имя, и надежда одна, что позарится кто-то из достойных богатых невест? Какой-то другой удачи у норн для него не нашлось.
Пусть было тошно, зато не напрасно. Все теперь есть, хоть сам себе обзавидуйся. Даже скальд был, при доме, песни всякие пел. Ингвар выгнал его на днях, а ведь просил же певца, и не раз: не надо про ведьм да про нечисть иную. Сам виноват, не послушал. Мало снов беспокойных Ингвару, так еще и в собственном доме, про воинов, что заплутали в ведьмачьем лесу, будут ему распевать[10]!
– А знаешь, я ведь тогда пошутила про брата, – опять этот вкрадчивый голос. – Не он это был. Отпустила его, а на тебя морок наслала. Обманулся ты, знаешь?
– Знаю, – кивает Ингвар, – знаю, конечно. И лучше б не отпускала.
Он, правда, так думает, что лучше бы брату тогда… чем жизнь для него обернулась – кто мог бы заранее угадать…
– Кого не отпускала? Его? Тебя? – удивляется голос.
И Ингвару отчаянно хочется бросить, с криком, надрывно: «Меня! Меня!»
Захныкал ребенок, завозились няньки, отступила марь. И месяц спрятался в облаках. Пусто в окошке. И вообще пустота, там, где некогда билось сердце. Тьфу, напасть! Приснится ж такое!
– Тебе пора, Ингвар, – Ратмир хмур и суров, и не старается этого утаить.
Северянин пропускает мимо ушей слова хозяина дома. Он твердо решил, даже если выставят вон – не отступит.
– А я остаюсь.
– Зачем? – уточняет хозяин, без удивления, деловито, будто знает ответ наперед, но все же хочет услышать.
Ингвар и этот вопрос пропускает мимо ушей:
– Кто тебе она? Жена? Сестра? Племянница?
– А если жена, то что?
Ингвар хмурится, молчит с полминуты, перебирая в уме впечатления, слова, жесты, взгляды, поглядывает на Ратмира косо, и, просветлев лицом, заявляет:
– Так если? Или жена?
– Прибью тебя, прикопаю за изгородью, будешь дом сторожить. Такую посмертную службу задам тебе, понял? – обещает Ратмир.
– Гость я, гость, не забыл? – напоминает ему северянин. Грозен, конечно, колдун, но что разговор так и сяк обернуться может, это Ингвар заранее принял как данность. Колдунов бояться – в сонный лес не ходить.
– Лазутчик ты, а не гость, – отрезает хозяин. – А уж я как-то потом оправдаюсь за это.
– Перед женой? – уточняет Ингвар.
– Кем бы она ни была, иди, пока отпускаю. Могу ведь и передумать.
– Слушай, Ратмир. Тут дело такое. Если ты вдруг не умеешь правильно прибивать, сразу скажи. Я научу. Смотри, – Ингвар оттягивает ворот рубахи. – Вот здесь, если нож хорошо наточен, надо быстро и глубоко полоснуть. Или сюда, – он обозначает линию на бедре. – Запомнил? А вот тыкать туда-сюда где попало не надо. Только шкуру попортишь. Я ведь тоже могу передумать, не забывай.
Хозяин смотрит на веселящегося Ингвара и все сильней утверждается в мысли, что тот развернул балаган. Нет, дельное говорит, «как правильно прибивать», но издевается ж, явно. Или – наоборот, намекает, что именно сделает, если Ратмир против него пойдет? Вот уж не думал, что кто-то однажды настолько обескуражит. Что одно, что другое, что третье, получается – чистая правда?
– Значит, твердо решил остаться, – переспрашивает хозяин.
– Нет, если жена – придется уехать, конечно, – пожимает плечами Ингвар. – Вдвоем. Извини. Да, и если ты точно решил, что нам надо поубивать друг друга – давай начинай.
– А если скажу, что ведьма она, чужак?
– Да пусть, – машет рукой северянин.
– А служба как же твоя?
– Какая? – смеется в лицо. – Пропал в сонном лесу заповедном – да и пропал. Может, волки сожрали.
– А кольцо что? И что же завет дедов? – у порога стоит Марушка, пальцами держит шнурок, которым мешочек с кольцом затянут.
– Дарю тебе, примешь? – хохочет Ингвар, и не поймешь, то ль злится, то ль в раж вошел от веселья. – О чем еще спросите?
Ведьма кривится:
– Вот уж нет, обойдусь без него как-нибудь. Не оберег, а проклятие это, знал?
– Ну, тогда хорошо, что не насмерть меня оно сразу. Верно? Дожил до этого светлого дня. Но, честно скажу, было, хворал.
Ратмир, косясь на сестру, сдается:
– Убери эту дрянь из дома, – он кивает на «оберег». – И этого, – сейчас уже про Ингвара, – тоже куда-нибудь. Лучше подальше.
– Выгнать из дому, значит, собрался? – зыркает Марушка с деланным возмущением.
– А ты на него погляди! Усидит на месте такой? А усидит – значит, жить вам обоим по моему укладу. Сдюжите?
– А что ему, – отмахивается она. – Или волчьей охоты мало покажется? Так и кроме нее для оборотника дел…
– Можно еще за изгородью… прикопать, – подает голос Ингвар. – Дом сторожить вам буду.
– Все, отцепитесь! Делайте, что хотите! Хоть в бане живите, хоть на сеновале, хоть дом поставьте, хоть на медведя с дудкой идите… Слушай, Ингвар, но если тебя обижать она вздумает – даже не суйся ко мне, сразу тебе говорю.
– А если я ее? Оглоблей поперек хребта огреешь? Или один на один пойдем?
Ратмир с откровенным сомнением оглядывает Ингвара, Марушку, потом еще раз каждого по отдельности, качает потом головой.
– Сомневаюсь… даже биться готов об заклад.
– Так и быть, на коня. Пеший сбегу, если вдруг что.
Марушка и Ратмир переглядываются – и прыскают со смеху. Лес, деревья в нем, и даже трава, кажется, вторят этому хохоту, тонко так, словно ветер коснулся серебряных колоколец, едва-едва. Ну, или просто звенит в ушах от волнения у Ингвара.
– Что-то конь не заржал, видать, имеет особое мнение, – бормочет Ратмир.
А конь жевал овес да помалкивал. Куница с утра объявилась и несла какую-то чушь. Потом еще кошка хозяйская прибежала. И столько всего наговорили вдвоем, что он почти им поверил. И теперь откровенно рад, что как-то оно решилось. И что не придется ему, коню вороному, красавцу, с какой стороны ни глянь, хромая на три ноги, годы и годы тащить на себе беспамятного хозяина по тропам сонного леса.
Глава 9
Эпилог, Пролог, а то и вовсе, вся история только вот-вот начнется, а кроме этого – и не было ничего.
Стоит Марушка на раздорожье, на семь дорог глядит, что легли ей под ноги, да в одну тропинку слились. Глядит подолгу на каждую, да в самое марево, что поднялось чуть поодаль, рассмотреть пытается, что там. Потом проводит рукой посолонь[11], одну из семи выбирая, закрывая другие.
– Едет уж твой, встретитесь скоро, – пастушок, мальчишка-подросток с котомкой полотняной через плечо, подошел, да как ни в чем ни бывало, будто зная, зачем она тут. И вторит его голосу ворон с верхушки еловой, кру-кру. И так радостно, так легко ей на сердце, что впору сплясать. – Что у тебя?
Не удивившись, она достает пироги, угощает.
– Хороши пироги, – смакует парнишка один пирожок, остальные пихая в котомку, – Ну, бывай! Тьфу, ну что за блажь, кланяться! Совсем одичали, в лесу своем!
И, насвистывая под нос себе что-то нехитрое, пастушок чуть не вприпрыжку сбегает одной из дорог. Марушка так и стоит, провожая глазами, а тот – перед самым маревом оборачивается. Да не пастушком-повесою, а дядькой с посохом, ни дать ни взять – купец, соболей не хватает разве что, не на плечах соболей, а в поклаже (купец ведь? или так погулять собрался?):
– Хорошо учит тебя Ратмир. Передай ему. А сама – готовься встречать, близко уж, – и уж совсем неожиданно для такого серьезного и важного дядьки, руку правую подносит ко рту, прикладывает пальцы к губам – и на весь лес разливается свист, лихой и звенящий. Подымаются вóроны в небо, что-то кричат, резко и неразборчиво, проносятся прямо надо головой, почти задевая крыльями – и теряются меж деревьев. Когда она переводит взгляд опять на тропинку – дядьки-купца тоже, как ни бывало.
Хороший знак, Велеса встретить. А еще лучше – похвала от него, Ратмир будет рад. Марушка цепляет ведра коромыслом, подымает его на плечо, и направляется к дому. За спиной слышится мерный топот копыт. Он все ближе и ближе.