Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жемчужные тени [сборник] - Анна и Сергей Литвиновы на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Да и вообще родители любят Луизку гораздо больше.

Потом, когда Наташа стала взрослее, она попыталась проанализировать: обычно ведь последыши родительскими любимчиками чаще становятся, чем первенцы. И именно у нее, младшенькой, по статистике, гораздо больше шансов было заполучить родительскую любовь. Но по непонятным причинам родичи возлюбили именно Луизку.

Луизка на девять лет была старше. Она и умница, и красавица, и послушница. В школе — на Доске почета, в почетном карауле стоит. Член совета дружины, потом в комитете комсомола. А главное, папа, когда с ней говорит (Наташа часто замечала), прямо лицом светлеет. И когда занимается с ней и возится, счастлив по-настоящему. И мама — то же самое.

Если Луизка чего захочет, ее отец на машину «Волга» сажает и везет в областной центр: школьную форму, к примеру, добывать, альбомы, карандаши, книжки. Или, допустим, решают они все вместе в Москву поехать, в столицу нашей Родины, — по ВДНХ погулять, по Красной площади, на Останкинскую башню подняться. Но «все вместе» означает втроем, без Наташки. Наташка, считается, маленькая. Все равно не поймет, только канючить будет. Вот и уезжают на зимние каникулы, и даже на елку в Кремлевском дворце съездов там попадают. Приезжают такие восторженные: ах, Кремль! Ах, Грановитая палата! Большой театр! Круговая кинопанорама на ВДНХ! Стереозал в кинотеатре «Октябрь»! И привозят Наталье, курам на смех, пластмассовую куклу, три бутылочки пепси-колы и сыр в железном тюбике, типа космическое питание. А Наталья все эти каникулы дома торчала, с бабушкой Идой Густавовной смотрела повтор польского сериала «Ставка больше, чем жизнь», даже гулять не ходила, потому что на улице — мороз минус тридцать пять и ледяной ветер.

Зато бабушка пекла каждый день пирожки, тортики и коврижки. Ида Густавовна Наташку любила и понимала — единственная в семье (да и во всем мире, наверное). Она даже спросила однажды ее — отчаянно: «А может, я им не родная? Приемная? Поэтому меня не любят?»

— Нет, — грустно покачала головой Ида Густавовна. — Ты им такая же родная, как Луизка, я это точно знаю. Просто любовь — материя такая… Сложная… Бывает: кого-то любят больше, кого-то — меньше. И это необъяснимо… Но ты терпи. Приходится терпеть. Жизнь — вещь переменчивая. Может, и в другую сторону все развернется.

И Наташа, несмотря на юный свой возраст, о том, что хотела сказать бабушка, все понимала.

Но шли годы, однако ничего не менялось. Наоборот, Луизка, образец во всем, окончила с золотой медалью школу, поступила в единственный местный институт, филиал инженерно-строительного — родители свою звезду никуда от себя отпустить даже помыслить не могли. И там она по-прежнему блистала — и в комитете комсомола, и в самодеятельности, и в стенгазете, пока неожиданно не решила выйти замуж — да за кого!

Наверное, самый перспективный молодой жених в городе — тридцатилетний, но уже, во‐первых, с высшим образованием, во‐вторых, партийный и, в‐третьих, заместитель главного инженера в том самом строительном тресте, где числились на рядовых рабочих должностях и отец, и мать Моргенштерны!

Свадьбу для Луизки, разумеется, сыграли в высшей степени богатую. Отец Моргенштерн (деньги даже в советские времена решали многое) протырился и арендовал дом приемов, где, к примеру, не так давно сам первый секретарь райкома свою серебряную свадьбу праздновал. Еду тоже удалось для пиршественного стола достать с рынка и из закрытого распределителя, и путевку молодоженчикам раздобыли на медовый месяц аж в Пицунду.

Не говоря о том, что, используя умения отца Моргенштерна и связи зятя, молодые получили участок под застройку и стали там возводить для новоявленной семьи свой собственный частный дом.

В то время двенадцатилетняя-тринадцатилетняя Наташка вообще перестала быть хоть кому-нибудь нужна. Для родителей она вроде бы и не существовала. Они сквозь нее смотрели — она ведь не великая, успешная, самодовольная Луизка. Ну, и Наталья стала в ответ на уроки забивать, курить за углом школы, пробовать портвейн, собираясь с парнями и такими же, как она, оторвами, по подъездам (зимой) или окрестным рощам (летом и осенью). Разумеется, причуды в поведении рано или поздно становились родителям известны. И вызывали с их стороны новый приступ неприятия. И проработки: «Вот смотри, какая Луизочка — и умная, и красивая, и поведения самого благовоспитанного, и замуж столь удачно вышла — а ТЫ?!!» В педагогике мамаша с папашей были не сильны и плохо понимали, что подобным противопоставлением двух дочерей — плохой младшей и хорошей старшей — делают поведение прорабатываемой только хуже.

«Ах, вам Луизка милее — ну и целуйтесь с ней!» Наталья хлопала дверями, била тарелки, даже убегала из дому — ночевала у подруг, — и, как следствие, противостояние с предками поднималось на новый градус, заверчивалось еще на один оборот.

Отец Моргенштерн собирался в тот год (помнится, восемьдесят четвертый) на заработки летом не ехать, отдаться целиком строительству дома для любимой старшенькой, под это дело даже целую бригаду навербовал из единоверцев‐соплеменников — но потом настолько его младшенькая Наталья (говоря современным языком) достала, да и предложение из Воронежской области прозвучало столь соблазнительно, что он сказал супружнице: «Нет, поедем». И тем, как впоследствии выяснилось, подписал себе приговор.

Сначала у отца и матери на шабашке все шло неплохо, как обычно. Поселились в полузаброшенной избе, трудились, как водится, по четырнадцать часов в сутки за вычетом одного выходного в неделю (воскресенья), целую улицу строили для молодых специалистов. Но потом, когда получили расчет… И сложили пачки двадцатипятирублевых купюр в свой чемоданчик… И билет назавтра на поезд был… И утром председатель колхоза обещал подогнать «газик» до вокзала… Однако ночью в избу залез местный охламон — пьяный, но недостаточно нагрузившийся, чтобы мирно уснуть, а довольно принявший, чтоб приставать и куражиться. Разбудил Моргенштернов. Приставил нож к горлу матери. Приказал отдать деньги. А когда отец передал вахлаку чемоданчик — схватил его и, уходя, полоснул, куражась, ножом не мать, а его, отца. А сам был таков.

Пока мать побежала звонить в контору, вызывать «Скорую»… Пока «Скорая» из райцентра доехала… Пока повезли Моргенштерна в больницу… Короче, он скончался, не приходя в сознание.

А убийцу задержали наутро. Он из того денежного чемоданчика только один четвертак успел истратить — на самогон.

Впоследствии, как рассказывали, дело старательно спускали на тормозах. Слишком много там имелось крайне неприятных для тогдашнего времени (и начальства) деталей. Например, чемоданчик более чем с пятью тысячами рублей. И, кроме того, представители нетитульной нации, прибывшие на шабашку и непонятно как оформленные… Сама эта левая стройка с неизвестно откуда возникшим кирпичом, наличниками, цементом и оконным стеклом… Короче, в итоге получил тот вахлак вместо совершенно заслуженного им расстрела всего-то двенадцать лет особого режима. Но это, кстати, не сделало его счастливей: на третий год заключения убийца помер от туберкулеза.

Но это все — следствие, суд, приговор, колония — произойдет позже и не с Натальей. А тогда, в восемьдесят четвертом, когда мать вернулась домой с телом отца, в длинный список прегрешений младшей дочери добавилось еще одно: погубительница. Это из-за нее, оказывается, — что было, по совести говоря, лишь отчасти правдой — отец отправился на заработки в то лето (хотя изначально не хотел) и погиб.

Когда к реальным огрехам молодого человека — которых всегда, по совести говоря, хватает (если речь не идет о столь блистающей утренней звезде, как Луизка) — добавляются еще и вымышленные, жить девочке-подростку становится совсем тяжело. А тут вдобавок единственная защитница-заступница, бабушка Ида Густавовна, умерла.

Луизка продолжала блистать в квартире у молодого супруга — и осталась Наташа вдвоем с матерью в доме, который без бабушки и без отца (да и без старшей сестры) сразу стал казаться слишком большим и чрезмерно угрюмым.

Впрочем, мать все чаще гостевала у зятя со старшей дочерью — чему они не сказать чтобы слишком были рады. На Наташу, получалось, махнули рукой как на пропащую. Хотя совсем не была она пропащей — ну, покуривала, ну, выпивала, ну, влюблялась и целовалась допьяна, однако училась хорошо, к точным наукам имела склонности, сама себя обслуживала, стирала-убирала-готовила — ей ведь, в отличие от старшей сестрицы, никто обихаживать себя не помогал, да и деньжат не подкидывал.

Но не только в этом дело! Когда ребенка не любят — или недостаточно любят — родители, такое можно объяснить и даже понять. Что делать! Ну, не сложилось. Да, любовь зла. Однако вот самому детенышу с этим трудно справиться и примириться. Ведь если к тебе ничего не питает парень, всегда есть надежда (да даже и уверенность!), что найдется другой — да еще лучший! — что обратит внимание, восхитится, станет боготворить.

А родители — они одни. И другую матерь взамен той, что пренебрегает, ты не отыщешь. И эта рана — от нелюбви предков — оказывается навсегда. Как не видимый никому, но навеки ощутимый стигмат.

Быть хорошей не получалось — все равно Луизка оказывалась лучше. Быть плохой — тоже не действовало. Мать и на это старалась не обращать внимания, лишь брезгливо замыкалась.

Зато у Наташи имелась — в нелюбви — своя привилегия. Можно было строить собственную жизнь самой по себе, не ориентируясь на всевозможные ожидания и надежды, которые на тебя возлагались.

К тому же конец восьмидесятых, когда Наташа взрослела, кончала школу и поступала в вуз, в Советском Союзе оказался временем интересным и многообещающим — хотя и голодным. По телевизору стали показывать КВН, «До и после полуночи», «Взгляд». В «Огоньке» печатали разоблачения из истории. В толстых журналах издавали Платонова и Замятина. В то же время масла и даже яиц в магазинах города К. совсем не стало — а мяса или, к примеру, сосисок в них уж лет десять не видели.

Раньше, когда был жив и в силе отец, продукты покупали на рынке. Теперь с благосостоянием стало плоховато. Мать в одиночку на шабашки не выезжала. Трудилась в стройтресте штукатурщицей. Деньги, что скопил при жизни отец Моргенштерн, лежали на сберкнижке, и почему-то считалось невозможным их тратить — а может, мать втихаря подкидывала капусты (как тогда говорили) возлюбленной Луизке, но не Наталье.

С другой стороны, не хлебом единым! Наталье только восемнадцать лет исполнилось! Недавно поступила в институт — тот самый, между прочим, что окончила великолепная старшая сестра.

Да и страна стала меняться в смысле возможностей. Разрешили кооперативы. В двух минутах от вуза появилось видеокафе, где за рупь пятьдесят можно было получить чашку кофе, пирожное и просмотреть кино на видеомагнитофоне — «Ночь живых мертвецов» или «Рэмбо». Школьная подружка Наташи, невзирая на молодость, замутила частную парикмахерскую. Звала к себе мастером.

А еще появилась возможность уехать. Из страны, из опостылевшего Союза — навсегда. Ходили анекдоты, как по трансляции в Шереметьево‐два (единственный тогда международный аэропорт) якобы объявляют: «Пусть последний потушит свет».

Страны Запада казались раем обетованным. Говорили — но представить это в реальности все равно было трудно: «Там заходишь в магазины, и в них все есть!»

В самом конце восьмидесятых и начале девяностых из СССР эмигрировали сотни тысяч евреев, немцев, греков. Говорили, что уезжало навсегда примерно по миллиону в год. Многие прибывшие в столицу из провинции обитали, в ожидании своего рейса, в Шереметьеве на газетках. Тогда это называлось «выезжаю на ПМЖ» — постоянное место жительства. Те, кто покидал Родину, лишались советского гражданства; требовалось сдать государству свою квартиру (или продать дом). За копейки реализовывали мебель, хрусталь, ковры и бесплатно раздавали по друзьям главное советское богатство — книги.

Из К. семейства Кофнеров и Шлимовичей перебирались в Израиль. Беккеры, Шрайнеры, Грубберы намыливались в Германию. Приятели звали на историческую родину и Моргенштернов — но Луиза оказалась категорически против (конечно, пела с голоса мужа). Столь выдающийся супруг стал к тому времени главным инженером треста, да членом бюро райкома, да при этом свой кооператив строительный открыл, сливал туда самые выгодные заказы, домой носил (как отец Моргенштерн в былые времена) чемоданчики наличных. Разумеется, и мать никуда не могла уехать, оставить любимую Луизочку. Тем более что та наконец, после ряда бесплодных попыток, забеременела.

А Наташу ничто не держало. Почему бы и не вырваться отсюда? Шесть часов стоять в очереди за подсолнечным маслом — как-то перебор. Она бы и не стояла, если бы соседка не попросила подменить.

Очень хотелось жить в достатке, зайти, к примеру, в кафе, заказать кофе со сливками и круассан. И кружку «баварского».

И тут как-то совпало… На Новый год их познакомили в компании… Николай приехал в К. на зимние каникулы из самой Москвы, навестить родителей. Он взрослый был, по сравнению с ней даже, можно сказать, пожилой — но не женатый, она такие вещи тонко уже умела чувствовать. Нет, кто-то у него там, в столице, наверное, был, как без этого, если мужику двадцать восемь? Вдобавок он ведь и спортсмен, и чемпион Союза, и мастер спорта, подумать только, международного класса! Спокойный, уверенный в себе, немногословный — между ними, как говорили тогда, искра проскочила. В ту новогоднюю ночь, когда наступал год тысяча девятьсот девяностый. И в три часа ночи Наташка решила с вечеринки, где пели, пили и смотрели «Голубой огонек», отправиться домой — хотя изначально не собиралась, думала гулять со всеми до утра. И он пошел ее провожать — и убежала-то она с сабантуя, конечно, только потому, что знала-чувствовала-предполагала: он пойдет с нею. И Николай — да, пошел.

Так и началось. И она всю зимнюю сессию завалила. (Лишнее доказательство для матери ее никчемности.) И запомнилось: холод, его спокойная уверенность, сильные руки, новогодние песни из «Огонька»: Агузарова, «Агата Кристи», Дмитрий Маликов: «Ты вернешься, ты опять вернешься…»

Он ничего не просил, и ничего не обещал, и мало о чем рассказывал. Вскоре улетел — на соревнования. Но она была уверена: вернется. Он не писал и не слал телеграммы, а телефона у них, как у пяти шестых населения советского города К., в ту пору не было. Да и стал бы Николай, по своему немногословному характеру, звонить?

Но вскоре вернулся. Еще не кончилась зима — прилетел. Появился на пороге дома: уверенный, красивый. Афганская дубленка, американские джинсы, пыжиковая шапка набекрень, мохеровый, небрежно повязанный шарф. И с ходу спросил, выйдет ли она за него замуж. И еще спросил, хочет ли уехать из Союза с концами. Ведь она немка по пятому пункту в анкете и паспорте, ей широкая дорога открыта. Ждут с распростертыми объятиями на всей территории ФРГ. (Тогда Германия еще не объединилась, но дело шло к тому.)

А ее ничего в К. и в Союзе не держало. Ни семья, ни институт, ни дом. И так хотелось новой, иной, красивой жизни! И она ответила: «Да». На оба вопроса.

И тогда он обронил: «Затягивать не будем».

Свадьбу решили играть в К. Из Москвы приехали друзья Николая — такие же, как он, железно-стальные, большие, с короткими и толстыми шеями, на которых не сходился ни один ворот и ни один галстук. (В том числе любимый друг Николая — Евгений.) Присутствовали, конечно, — скорее из соображений политеса — мама, Луизка, зять — партийный кооператор. Все родственники со стороны Натальи сидели скучные и надменные. У Луизки живот лез на нос.

Медовые три дня провели в старом родительском доме Моргенштернов на улице Володарского, а потом сразу метнулись в столицу — оформлять документы на выезд. И Наташе казалось, что никто по ней в родном городе не заплачет, никто скучать не будет.

Им удалось обернуться очень быстро, и еще летом тысяча девятьсот девяностого года оба сдали навсегда свои советские паспорта и вылетели из Шереметьева-два рейсом Аэрофлота до Мюнхена. Потом оказалось, что у этой быстроты имелась своя подоплека, и Николая, которому хотелось покинуть Родину как можно скорее, подпирали свои обстоятельства. Но она тогда об этом не знала — зато ведала, что внутри ее зарождается новая маленькая жизнь, ее будущий Пол, Пауль, Павлик, маленький и бесконечно любимый, которого они с Николенькой-Ником, конечно, будут любить не так, как ее любили (или, точнее, не любили) родители, а много, много крепче!

Она потом спрашивала себя: а если бы она осталась?

Выжила бы в девяностые? Тогда, в девяностые — а точнее, первого января девяносто второго, — весь бывший Советский Союз куда-то ухнул, и все до единого его граждане словно разом переехали в какую-то другую страну.

Наташе хоть повезло — она начала выживать чуть раньше, в девяностом, и в организованном пространстве, где правила игры, иначе «орднунг», оставались незыблемыми и совершенными.

Не так у ее покинутых родственников. (Но и бог бы с ними, думала она со злорадством. Они сами выбрали свой путь. И свой крест.)

Хотя и самой Наташе пришлось несладко. Но все-таки. Им с Николаем дали отдельное жилье. И платили пособие. И бесплатно учили немецкому языку. Они хоть кому-то были нужны. Пусть какому-то бездушному чиновнику, но все-таки.

Проблемы Натальи в Германии оказались скорее ее внутренними проблемами. Семейными. Личными. Началось все с того — не прошло и трех месяцев, как они эмигрировали, и года, как начали встречаться, — как она нашла в записной книжке Николая листок. Там значилось буквально следующее:

Израиль?

Соня Кофнер? — и телефон с кодом советского, казахского города К.

Наталья знала Соню Кофнер — веселая, полная евреечка, довольно неразборчивая в связях, переспелая, на выданье, лет двадцати пяти.

Дальше, под той же рубрикой «Израиль», следовала какая-то неведомая Марина Межерицкая с московским телефоном.

Потом надпись «ФРГ» и первым делом, под ней, она, Наталья Моргенштерн, с адресом Володарского, 3, в городе К.

Затем — Вера Гербель, незнакомая Наташе немка, тоже из К., судя по начальным цифрам телефона.

И в заключение со столичным номером и под заголовком «Греция» — некая непонятная Зоя Василидис.

Наталья знала к тому времени, что молодого ее мужа никогда ни о чем не следует расспрашивать, выспрашивать, настаивать. Если захочет — расскажет сам. Нет — и клещами не вытащишь.

Но тут за ужином все-таки поинтересовалась, не без подгребки: «Что, тщательно к эмиграции готовился? Кандидатуры будущих жен подыскивал? Выбирал, проверял? Почему на мне остановился? Не на Соньке Кофнер?» Хотелось крика, ора, скандала. И чтобы он оправдывался. Однако Николай ничего не ответил. Больше того, вытянул свою ручищу, больно приставил железный палец к ее лбу и назидательно и раздельно произнес, с каждым словом постукивая по ее голове: «Чтобы ты — больше! никогда! не! лазила в мои вещи! Поняла, дура?!» А потом расхохотался и воскликнул: «Знаешь, как говорят? Еврей — не национальность, а средство передвижения. Так вот, немец — точнее, немка — тоже нынче является таким же средством передвижения. Ты теперь все про себя поняла? И для чего ты мне была нужна? Ездовая, блин, лошадь или собака!»

А главное, он после того, как она его раскусила, совершенно перестал стесняться. И стал вести себя в полном соответствии со своими обиднейшими словами о ездовой лошади или собаке. То есть — с абсолютным к ней пренебрежением.

И если предыдущий, новый, тысяча девятьсот девяностый год Наташа встречала в провинциальном советском городе, но неожиданно влюбленной в прекрасного, модного москвича, то следующий, девяносто первый, в рабочем пригороде Мюнхена, одинокой, никому не нужной, брошенной и сильно беременной эмигранткой.

Николай приходил и уходил, когда хотел. Он перед ней никогда и ни в чем не отчитывался. Временами его не бывало день, два, неделю. Однажды она нашла в его комнате, в ящике с носками, пистолет и две коробки патронов. Отчего становилось понятно, почему он так стремительно желал скипнуть из Союза. Он был бандит. Рэкетир.

В марте девяносто первого родился Павлик. Николай ни в какую больницу ее не возил, и при родах (естественно) не присутствовал, и Наташу из роддома не забирал. Появился через неделю, узнал, что на свет появился мальчик, хохотнул: «Cool! Будет мне в старости за пивом бегать!» И — опять исчез на неделю.

А Наташа с ужасом стала понимать, что ситуация с ее родителями повторяется заново. Когда она их любила, а они ее нет. И она точно так же Кольку продолжала любить — любого. Пусть гулящего, нелюбящего, высокомерного и презирающего ее. Пусть грубого, неприятного, злого и даже преступника.

А где-то в конце лета он исчез совсем, прямо с концами, надолго. И дней через десять к ней в квартирку в мюнхенском районе Зендлинг явилась полиция. Павлик плакал. Она укачивала. Ее знания немецкого хватило, чтобы рассмотреть документы: ордер на обыск. Она спросила, в чем дело. Только ей никто не ответил. Буркнули, что герр Кузнецов подозревается в совершении преступления.

С тех пор Николай и вовсе исчез.

Она думала — навсегда.

Ее никто никуда не вызывал. И она не пошла ни в какую криминалполицай ничего выяснять — боялась. Боялась, что узнает о нем что-то совсем неприглядное.

Лучше было оставаться в неведении. И верить, что рано или поздно он вернется, веселым, здоровым и, возможно, снова любящим.

Но ей надо было заново строить жизнь. Одной, с младенцем на руках, в чужой стране. Без профессии и образования.

Ради Павлика — и себя — требовалось выживать.

Оставалось радоваться, что бундесы ей платят пособие. В отличие от далекой Родины, где в девяносто первом все окончательно пошло наперекосяк: стрельба в Вильнюсе, демонстрации по случаю нехватки табака, путч, распад Союза…

С матерью и Луизкой они по телефону не общались — дорого. Письма писали раз в год по обещанию. В доходивших до Наташи посланиях матери и сестры, всегда победительных, теперь стали пробиваться жалостливые и завистливые нотки.

В бывшем Союзе бушевала инфляция. Начались реформы. Деньги, что отец Моргенштерн держал на книжке, практически все сгорели. Впрочем, Луизкин муж теперь создал свою собственную частную строительную фирму и взялся возводить коттеджи. Счастье снова, как во время коммунизма, замаячило где-то поблизости.

А бедной Наташе приходилось днями напролет ухаживать в частном дорогом пансионате за старичками с Паркинсоном и Альцгеймером — в то время как бедненький Павличек проводил время в детских яслях.

Однако Наташа потихоньку-помаленьку все-таки вставала на ноги. Научилась водить и купила подержанный «Опель». Совершенствовался ее язык, Павлуша (или Пауль) рос милым и любознательным мальчуганом. Вот только от Николая не было ни слуху ни духу — впрочем, она успела к этому привыкнуть.

Как бы в противовес, у бывшей семьи на Родине становилось все хуже и хуже. Стали приходить письма от Луизки, сначала жалобные, а потом и вовсе душераздирающие. Муж ее, новоявленный бизнесмен, вляпался в историю с кредитами. Набрал у плохих людей, кавказцев, не смог расплатиться. Ему стали угрожать. Потом похитили. Вернули со следами пыток на теле. Зять пошел в управление по борьбе с организованной преступностью. Там обещали помочь. А Луизка быстро-быстро развелась с ним и дом свой замечательный разменяла на две квартиры, себе и ему — чтобы вовсе за долги не отобрали. А вскоре мужик исчез с концами — теперь уже навсегда. И никогда больше его не нашли, и даже тела.

Муж Наташи тоже не появлялся. Однако взамен произошло нечто иное. Она встретила другого человека. Нет, любви там особой не было. Какая там любовь! Гельмуту семьдесят один был. Но уважение — да. Бюргер, работяга, вышел на пенсию, денег вагон, особняк, «Мерседес». Три года как овдовел. Решил принять, приголубить «русскую» с ребенком.

Зажили хорошо, особенно на первый взгляд. Стали ездить в короткие отпуска. Испания, Италия, Кипр. Для Павлика в особняке обустроили собственную комнату, детскую. Продали Наташин старенький «Опель», купили ей новый «Гольф».

Внутри, конечно, как во всякой избушке, гремели собственные погремушки. Гельмут маниакально любил порядок. Вилка и нож должны были лежать на столе на строго определенном, до миллиметра выверенном расстоянии от тарелки. Тапочки — стоять у кровати ровно в определенной раз и навсегда позиции.

Зато он неожиданно полюбил Павлика. Мог бесконечно с ним заниматься. Учить ловить рыбу, рассматривать географические карты, рисовать морские бои. Своих внуков у Гельмута не было. Имелась дочь, безмужняя выдра, феминистка, карьеристка, жила на севере, в Гамбурге.

А Луизка с матерью, как по закону сообщающихся сосудов, или чувствовали на расстоянии, что у Натальи все хорошо, — стали ее травить. «Вот, — писали, — ты нас бросила, развлекаешься, а мы тут бедствуем, одни, денег ни копейки».

«В чем проблема, — отвечала она, — приезжайте!»

Они ныли: «Это тебе было хорошо эмигрировать в самом начале, в девяностом, а теперь, после того, как Германия объединилась, не очень-то кому бывшие советские эмигранты нужны, все сложно, надо язык учить, экзамены сдавать…»

А потом и вовсе: бабах — у матери инсульт. Куда теперь из независимого Казахстана съедешь? Надо ухаживать. Луизка принялась Наталью звать: приезжай, это твоя мать, я не справляюсь, денег нет.

У Наташи у самой только-только жизнь начала налаживаться. Никакой Гельмут никогда, разумеется, из Германии ни в какую Восточную Европу не переедет — да у него и у самого возраст такой, что скоро за ним придется ходить. Наталья резонно сестре отвечает: нет. Справляйтесь своими силами. В ответ — эпистолярные взрывы упреков и оскорблений: ты эгоистка, надменная хамка, бездушная, черствая, жестокая дрянь!

Дрянь и дрянь — оставалось лишь согласиться Наталье и прекратить переписку.

Через два года мать умерла — Наташа на похороны в Казахстан не поехала.

А еще через пару лет — начинался новый век — вдруг снова объявился Николай. Нашел их в Гельмутовом особняке, пришел туда, как к себе домой. Все такой же — наглый, стройный, железный. И у Наташи снова при виде его ворохнулось сердце — словно как и не было этих десяти с лишним лет разлуки.

Про Гельмута Николай спросил — хорошо, по-русски, и дедок ничего не понял:

— А это че за старый гриб?

— Это мой муж.

— Ой, не смеши мои тапки! Он тебе в дедушки годится. Какой муж?! У него в последний раз вставал, наверное, когда наши Берлин брали. — И на ужасном немецком обратился к Гельмуту — почтенному, семидесятивосьмилетнему, между прочим, человеку: — Давай собирай свои манатки и выметайся! Я теперь здесь жить буду.

Бюргера чуть удар не хватил — прямо на месте! Заругался, запереживал, лицо красное, глаза выпученные, седые волосики дыбом. Стал грозиться в полицию звонить — Наташа еле успокоила. Но тут — это может быть странно, но за своего «деда» вступился Павлик — а что, парню двенадцать, все практически понимает. Обрушился на родного отца — гневно, со слезами на глазах, мешая русские и немецкие слова. А тот только похохатывает, но видно — впечатлен заступничеством сыночка, даже смущен отчасти.

А Наталья, невзирая на дикую свару и на то, что правда, справедливость и разум — на Гельмутовой стороне, все равно втайне Николаем любовалась: великолепный, наглый, равнодушный ко всему, кроме себя, альфа-самец. Красивый и железный.

Кузнецов в тот день из особняка («Так и быть!») ушел, но номер своего телефона — тогда уже мобильники вовсю появились — Наталье совершенно в открытую оставил.

Она как-то позвонила, и тогда они стали встречаться.

У Николая откуда-то деньги сразу завелись, и он неплохую квартирку в Альштадте стал снимать, с террасой и видом. Так опять судьба свела их вместе.

А потом Гельмут (даром, что старик) форменным, натуральным образом их застукал. Вынюхал, как настоящий сыщик. Прошел по следам — хотя Наталья не очень-то и скрывалась. Предъявил ей все улики.



Поделиться книгой:

На главную
Назад