– Ты ее сам-то видел? – выпалил Тикай. Он не надеялся в ответ услышать правду, а лишь давал понять, что учуял неладное.
– А как же. Вчера на отпевании.
– Это на котором свет отрезали, как я пришел?
– Не мы же отрезали, а прекратилась подача электричества. Не нагнетайте.
Свет прошлым днем аварийно выключали по городу то там, то сям, в том числе – в квартире Логики, когда Тикай лежал в ванной, но сбоя он, погруженный умом в мысли и лицом в ладони, не заметил, отчего теперь Метумовы слова, как ему слышалась, были интонированы досадой раскрытого заговорщика.
– Кто остается, могут пройти в шатер и попрощаться. Остальные подходят ко мне, подвязывают платочек и садятся в автобус, – объявил через рупор Африкан Ильич. – Через полчасика едем на кладбище.
– [Будь начеку,] – шепнула Драма, и Тикай к ней прислушался.
Ехали в потемках мимо редеющих пролесков, свернули на уездное кладбище и еще десять минут тряслись по расчищенным ухабам прежде, чем встали у захоронений бренных господ тридцатилетней лежалости8. В отдалении у лесополосы, на самом краю кладбища виднелось слепящее рукотворное зарево.
– Нам туда, – сказал Метумов, вылезая из машины.
– Что там такое?
– Прожекторы, софиты. Ильич организовал. Не хоронить же по темени. Ночь еще двое суток продлится, если не дольше.
Даже издалека было видно, что вокруг освещенной площадки припарковано немерено автомобилей. Между ними оставался неширокий проезд под катафалк. Высились тут и там передвижные столбы со светоотражателями. Когда Тикай с Метумовым дошли до машин, с огнями их разделяли еще добрые две сотни метров, а сзади только пришвартовывались первые автобусы. Уже можно было разглядеть мешанину тел, которая вблизи оказалась скромнее, чем виделась издали, – от силы триста душ, и все без исключения успели переоблачиться из черных одежд в вызывающие наряды, будто не похороны здесь, а фестиваль аспидных красок; у Бамбукового дома такого разнообразия убранств Тикай не заметил. Послышалось пение – с высокого сугроба что-то бодрое исполняла капелла из полудюжины негров в белых рясах. Послышался и смех – заливался топтавший слякоть молодняк. Скорбящие веселились, а над ними переливалась перламутром свисающая с голой рябины пиньята.
– А эти казенные откуда? – спросил Тикай, указав на чернокожих певчих.
– А эти с Америки.
–
– Не лечите меня, Агапов, – рыкнул в полголоса Метумов, их уже окружали люди. – Из Америки. Цивильные, городские. Не смотрите, что черные.
Насущные стояли над ямой за покрытой тентом кучей земли и принимали со всех сторон соболезнования. Истина строила чинную мину, пока неожиданно наряженный Большой, позабыв о себе, что низок, толст и конопат, радировал глазами и ртом, что сегодня он – звезда, и фатовство его выходило на ура за счет бороды, которая у него одного росла густо. Сам себя он в этом смысле помазанником не видел, а считал, что это у остальных она растет куцая – у кого из-за нежного возраста, а у кого из-за гормонального сбоя, и не помешало бы и тем и другим втирать в щеки репейное масло. В сторонке инструктировал журналистов Агент Диареи. Объяснял, что к отцу покойной лучше обращаться на нейтральное «вы».
–
От светских тональностей Тикаю плошало.
– Днем лихорадка отступила. Отступление было стратегическим. Ночью наша девочка скончалась, – чеканно отвечал Большой телевизионщику крысиной наружности.
– Какое прекрасное у вас иррациональное! – высказалась Истине соболезнующая, из-за перьев в шляпке похожая на пальму.
– Мерси. Как ваша Варя?
– Плавненько. Надысь поступила в МУТИТ.
– Московский университет теологии и импозантного танго при президенте?
– Каком президенте! Выше берите, выше!
– У Христа за пазухой? Быть не может! – встрял в разговор раскрасневшийся от внимания Большой.
Вакенгут тем временем докучал сестрице Истины – Надежде.
– Про невезучего летчика: "Царствие ему небесное". Про водолаза: “Склеил ласты приятель”. А вот про агронома: "Пусть земля ему будет пухом". Дипломату напутствуют: "Покойся с миром". Когда умирает стеклодув, говорят: "Этот трудился до последнего вздоха", – а когда немой: "Он умер тихой смертью".
Внезапно толпа смолкла – осаждавший ее мрак рожал в светлынь блестящий черный катафалк. Тикай стоял на краю дороги, позади него на невысокой конструкции был заборчиком установлен ряд прожекторов, а за ними простилался пустой и, как казалось из-за снега, не раскопанный участок. Чтобы уступить машине дорогу, он спиной вперед перескочил установку и обнаружил себя погруженным с головой в снег. Раскопан все-таки, заключил Тикай, а снега выпало столько, что хватило до краев заполнить двухметровую яму. Снег опять же сдувало с горки ветром на впадину, и поэтому с виду казалось, что земля под ним ровная.
– [Прыг-скок в вакантную могилу!] – прыснула Драма. Тикай стиснул ее крепче, ему было не до шуток. Он уже прикинул, что за бьющими в глаза софитами вряд ли хоть кто-то заметит небольшую воронку в снегу. – [Этим чудикам тебя и линчевать без надобности. Ты с этим сам замечательно управился. Зачем прилетел – ума не приложу.]
Зачем Тикай прилетел в Санкт-Петербург – так ставить вопрос было не корректно. Прилетел не он, а Леопольд Тамм. Тикаю же его мотивы были не ясны, ибо на эстонском. А вот что подвигло Тикая явиться на похороны – это-то релевантная тема для разговора. Ежечасно он и сам думал: «Начерта же я забрел в это дранное мигренево», – пока не воспоминал еще у Смоленского кладбища нечетко сформулированную задачу. От Драмы он ее утаил – она и сама не спешила раскрывать Тикаю свой истинный интерес в текущей кампании – а вслух заявлял о заинтересованности в завещанной ему жилплощади.
– [На квартиру позарился, да? Так ты, самец дурынды. Охочесть до денег губит чаще любого худа. Это я по себе знаю,] – сказала копилка. Тикай только сейчас, в оглушительной тиши, заметил, что говорит Драма сплошными ремарками.
– У тебя риторика как у моего покойного знакомого. Ты кто есть, скажи?
Драма ответила не сразу.
– [Помнишь, навещало тебя как-то чувство скуки, по веянию которого ты решился раздавить хромого воробья? Этим чувством была я. А речь у меня такая от восточного акцента.]
– Да нет. Это другое.
Не успел он ничего добавить, как возникла перед ним рука в замшевой перчатке и крепко вцепилась в лацкан его пиджака. В одну секунду растерявшись, на вторую Тикай помог неизвестному, оттолкнувшись ото дна. Вынырнув, он отдышался и оглядел своего благодетеля, которым оказался окончательно размужавший Вождь Краснокожих. Одет он был так же, как шесть лет назад на Гончарной – в темно-синий плащ. Разумеется, более темный, чем синий, – похороны все-таки.
– Привет, – поздоровался Тикай и больше ничего не сказал. Вождь поклонился, изящно развернулся и тронулся в сторону катафалка, вокруг которого уже скучились номинальные скорбящие. Тикай двинул следом.
Увидел. Здоровенный такой гроб на высоких табуретах, – такие Тамм на памяти Тикая частенько высиживал в питейных заведениях Таллина, – и она лежала внутри. Лежала на животе, лицом в подушку в легком белом платьице, не доходящем до коленей и больше похожем на ночнушку. Руки перевязаны четками сзади у поясницы. Целиком творение Антона Вакенгута. Он стоял ближе всех к изголовью – лощеный мужчинка, безупречно симметричный, за вычетом скошенного набок носа. Этот экспрессионистский штришок действовал успокаивающе, без него он был бы похож на гравированный редкими морщинами манекен. Ветер совсем не трогал его короткие, как следует уложенные косметической глиной волосы. За ним стояли Насущные. Истина собирала свет софитов. Ее пережженная до луковиц грива так попадала в цвет кожи и так тесно облегала череп до затылка, что было не разобрать, где кончается лоб. Симметрично из-за ушей у нее взвивались бивнями два пышных локона, зато брови она выщипала начисто. На плечи Истина накинула манто. Ох и манто! Свет его не берет – такое черное. Левее высунулась репка Большого, с которой точно стартовала баллистическая ракета. Бессчетные вихры: над первым – второй, а над ним – третий, и еще один, и так далее, к намеченной цели. Пепельные, тучные, летучие и прогрессирующие. Грандиозная копна! Таким представлялся Большому его парик. Это был аллонж, выцветший до яичного оттенка (быть может, подлинный раритет), какие пририсовывали вельможам позапрошлого века и носатым судьям на смешных картинках. Из-под его стогов выбивались и липли к скулам лоснящиеся, что топленое сало, но самые что ни нас есть натуральные космы Большого Взрывовича Насущного.
Все молча всматривались в ложе. Это первый номер развлекательной программы – конкурс. Выиграет тот, кто расслышит, как дышит покойница. Победитель получает справку.
Игра досрочно была прервана чьим-то чихом. Все загалдели. Из катафалка посыпались воющие тетки. Они вцепились в ножки табуретов и подняли такой скулеж, что еле слышна была работа отбойного молотка – это копщики скинули тент и дробили на бесформенные куски оледеневший грунт.
– Эти смуглые женщины в чадрах с то просто красными, то мокрыми глазами, прячущие рты за бесцветными платками – профессиональные слезливицы. Импорт. Из Египта. Я так распорядилась. Лишь мать властна решать, кто имеет право на скорбь, а кто нет, – объявила Истина через плечо любезно внемлющей публике, покосилась на Тикая и сплюнула на кладбищенскую землю. – И главное – никаких христианских штучек. Смерть, как собака – точно знает, кто ее боится, и с большею охотой на того бросается. Конечно, соблюдать предписания врачей и всевозможные техники безопасности извольте неукоснительно, но креститься дрожащей рукой – это ни к чему.
Тикай тем временем задумался. Его взволновало негаданно всплывшее в уме словосочетание «сенсорный конфликт обоняния и слуха». Он так его понимал, что это когда нос шумит, а из ушей воняет, и противно в обе стороны.
– [Не она это! Не она!] – верещала Драма.
Одеяло на себя перетягивал Вакенгут. Он плелся за Истиной и нашептывал ей пояснительную записку к своему, как он сам беззастенчиво считал, магнум опусу. Нашептывал ревом, чтобы все услышали.
– Тяжелый. Это потому что не из фанеры. Молодой дуб. Средняя толщина стенки – почти пять сантиметров. Лакированный. С ручной резьбой. Крепления для ручек – сталь в позолоте. Сакра на крышке – чистое золото… Так… Но где же она? – накинулся Вакенгут на египтянок, – Я спрашиваю, где же она?! Шельвала! Курвала! Фух! – он забормотал, понизив голос, и трясущейся рукой попытался расправить платок, но уронил его в ноги Логики. Сакра была одновременно святым нинистским символом и эмблемой Бамбукового дома. Выглядела эта штучка как металлическая спайка трех глазенок с клыкастой пастью и для местных была вроде креста. – Я чувствую испарину, отовсюду прет. Испорчена ювелирная работа. Моя репутация под угрозой из-за ошалелого вандала. Что я говорил? Ах да. Не обессудьте, но еще когда я увидел вашу дочь новорожденной, то отметил про себя, как органично она будет смотреться в гробу. Оцените же художественный замысел. Положена животом вниз, но комфортно – лицом в специальной выемке, как у лежанок в массажных салонах. Это дизайнерское решение – осмысленная реминисценция на завещание Диогена Синопского. Он так наказал себя захоронить, потому что уверен был: все, что обращено книзу, взмоет кверху! И пес с ним, что в России заведено иначе. Сами знаете: покуда хорошо здесь не верстают, все плохое делают безальтернативным.
И замолчал. Оказывается, перенервничал и выронил шпаргалку, и все туда же – к каблукам Логики. Потянуться за своим добром он не решался и встал в позу, вроде не при делах, а сам слушал вполуха, что там говорили о проделанной им работе, и на дальнейшие искания окружающих, подходивших к нему с вопросом, гадливо морщился, заткнув уши и уводя нос. Когда случалось, утешала его Истина, признавая в укладе дочери умный и очень тонкий жест, который, конечно, не все скорбящие поймут, но только в силу собственного невежества.
Тикай поймал себя на мысли, что не поблагодарил своего спасителя. И поделом. Стоило им приблизиться к столпотворению, Вождь окликнул Истину: «Нашелся! Никуда он не бежал. Провалился в сугроб – всего делов». К тому же, несмотря на платонический характер своих с Логикой отношений, Тикай до умопомрачения ревновал ее ко всему живому, в особенности выделяя Вождя, которого она милосердно подкармливала время от времени, и Вьюнка, денно и нощно пропадавшая в его карете, – он, кстати, на ней сегодня и приехал. Чего таить, и с Вождем, и с Вьюнком у нее были шуры-муры, и обоих Тикай теперь избегал, но зыркал в их сторону, растравляя тем самым в себе некое противление скорби. И преуспел. Всего пятнадцать минут назад Тикай был готов разрыдаться при виде позеленевшего тела Логики, но теперь печаль отступила, и он возненавидел свою мертвую подружку. «В гробу тебя видел», – шипел он в ее сторону и ведь не врал, но засим растрогался: «В гробу тебя видел и мыслил, что цветом луна как рис воздушный, как нуга, как сливки глаз твоих белесых, трупных».
– [Так ты же глаз ее не видел. Откуда такая уверенность? Очевиднейший подлог и флер. Не кукла, так разукрашенный дублер.]
Поддавшегося наконец сантиментам Тикая слова Драмы задели. Ему непременно захотелось доказать ей, а заодно и всем присутствующим, что в гробу лежит никто иной, как Логика Насущная. Руководствуясь этим намерением, он оттолкнул тазом Вакенгута, схватил покойницу за волосы и приподнял голову; невысоко, чтобы хватило самому разглядеть лицо. Все хором ахнули, и только Истина звонко цокнула языком.
– Я ж сказала, этот сам себе приговор выпишет. И надо было попусту собачиться?
– Лелик-Полик, – не сдержался Метумов. В сердцах он частенько поминал, вытягивая на итальянский манер букву
Веснушчатая. Логика. Она самая. Рот ее приоткрылся, обнажив стройный ряд нижних резцов.
– Шепнешь имя вашего дантиста? – поинтересовалась у Истины пальмовидная женщина.
Вакенгут подскочил, неуклюже отряхнулся, сделал три шага прочь от увиденного и свалился лицом в снег. Его перевернул Метумов со смоченной нашатырным спиртом ваткой наизготове.
– Как срыву-то кровь от головы отхлынула! Повалился наземь ажник, – пробуровил Вакенгут и потерял сознание.
И правильно сделал, что потерял, потому что потом, доколе гроб заколотили, сильно облупился лак на крышке, а когда закапывали, кидая на эту красоту с немалой высоты мерзлые булыжники, то уж весь его шедевр трещал по швам. Да так громко трещал, что казалось, можно под шумок незаметно прикончить кого-нибудь еще, и еще, и еще.
Суперкороткий рецепт неврастеника из книги «Кулинария нравов»:
Прочешем сланцевым гребнем истоки в тонкие струйки предистории. Вернемся в Назарет, где отец-отравитель, подключение к капельнице, авиаперелет под капельницей, капельница над железнодорожными путями. Мы в Петербурге – я, мать и капельница. Засим – больница, токсикологическое отделение и газеты, по которым я учу русский.
Подводя итог
черной полосы
белой полосой,
рекламную полосу
читаю:
«Полеты на луну; Последнее слово техники: Наноконь! Галопом домчит вас от отделения ОВИРа до спутника Земли-матушки».
Далее телефон и точный адрес. Его знает слежавшийся в камбалу дедок, ждущий выписки на посту.
– Отдел виз на Таллинской? Да это здесь, через дорогу. Его видно из окна в конце блока.
Из этого широкого окна я впервые окидываю взглядом Петербург, свой новый дом, и одного этого взгляда хватает, чтобы вообразить всю его низенькую тушу, и слышно уже, как сипло он дышит своими переулками и трещит его бетонный сустав.
Здание принадлежит историческому центру. Его недавно отреставрировали – леса еще не сняли, – но это все косметика. Напудренный корпус стоит на боку. Как бы спрашивает: «Ищешь кого, малыш?» Да, ищу. Отделение ОВИРа в полуподвальном помещении. Рядом с табличкой спуск, стыдливо прикрытый оранжевым поликарбонатом. Не в тон дому, зато мимо точно не пройдешь.
Там окошко регистратуры.
– По какому вопросу?
– Мне б на луну.
– Восьмой кабинет. Инна, клиент!
Девушка с желточными волосами ведет меня в недра кабинета номер восемь, на подземный полигон, который все шире и шире, железнее и железнее. Ведет меж истребителей, моторчиков, летающих тарелок и ракет.
– Вы пришли из-за Трояна? – спрашивает секретарша. Неуверенно киваю. Она подводит меня к цельнометаллическому коню. Он явно жив, но неподвижен.
– Миллион шекелей за экскурсию. Два миллиарда за частное владение.
Пригорюниваюсь.
– Могу предложить бюджетный вариант.
Отводит меня в дальний угол, где стоит реплика полого снаряда в три человеческих роста.
– Вояжер не использовался с тысяча девятьсот второго года, но эксперты, проводившие оценку боеготовности, уверяют нас в полной работоспособности данного транспортного средства, – отчеканивает девушка.
– И сколько будет стоить?
– О, нисколько. Только распишитесь здесь в двух местах, и Барбенфуа приготовит для вас пушку.
Во как!
Волокита невыносимая. Расписку с меня не взял только ленивый, а я не уроженец Праги, чтобы эти процессы детально расписывать. Дитя, наверняка, успели хватиться в больнице. Пришло время, и меня приглашают пройти на борт, а я уже истощен морально и физически. Мы в специальной комнатке, бывшей и канцелярией, и стартовой площадкой. Пушка выглядит застрявшей в специально расширенном под нее окошке. Говорят, долгота пушки этой невероятна. Удивительно, что я не заметил ее ствола снаружи. Машинистки-несушки все встали, взъерепенились в полосатых майках под то ли бирюзовыми комбинезонами, то ли зелеными, но наверняка серыми (все такое черно-белое!), – и механик пришел. В мундире и с саблей. Ввозят приставную лесенку, чтобы я пролез внутрь этой межзвездной рухляди, что и делаю. Едва уселся, дверца захлопывается, придавив собой светодиодный чирей. Снаружи уже ведут отсчет. Где-то сзади шипит горящий фитиль.
– Tirez9!
Пушка говорит: «Пуф!» – и нет иллюминатора, чтобы поглазеть на космизм снаружи. Лопнувший чирей истек теменью, затопив борт. Полет занял семнадцать секунд.
Глухой удар говорит: «Приехали», – открываю дверцу ракеты. Свет звезд ныряет внутрь, и темень по закону Архимеда проливается наружу, а я вместе с ней.
Серый – хит туристического сезона. Серая пыль и серые камни. Думаю, куда пойти. Может, просто сесть? Нет. Так не пойдет. Нужно искать селенитов. Оборачиваюсь, чтобы распрощаться с ракетой. Ох, стряхнул сердечный мох: я кого-то раздавил! Из-под ракеты торчат чьи-то ноги в домашних тапочках и полы вельветового халата. Ведьма? Тогда тапочки нужно позаимствовать – они укажут путь мощенным желтым кирпичом, да не тут-то было! Оно шевелится! Оно выползает из-под ракеты!
Зря волновался.