— Тс-с, пустое плетёшь.
— Окромя тебя, Митенька, кому из Шуйских царство наследовать? Ваньке? Так он пустомеля. Михаиле Скопину, сопле зелёной?
— Михаила ретив.
— Не доведи Господь, почнёт Михаила моститься на царство — возьму грех на душу, изведу, зельем опою.
— Смолкни, — пугался князь Дмитрий, ладонью закрывая рот жене.
Шуйский откинулся на кожаные подушки возка, подумал, что не пустые слова Екатерина сказывала, нет, не пустые. Одно слово, дочь Малюты Скуратова, первого опричника царя Ивана Грозного. Екатерина и Марья, жена Бориса Годунова, — сёстры родные. Обе и обличьем и характером в отца удались: кого возненавидят — со свету сживут.
В окошко узрел стрелецкого голову, окликнул:
— Аль дудочники в Москве остались? Вели играть, да веселее, взбодри стрельцов.
Ударили барабаны, загудели трубы, засвистели сопилки, напомнив князю Дмитрию, как в бытность первого самозванца царём день в Кремле начинался музыкой, весельем бесовским, а заканчивался непотребством срамным. И в том содоме Лжедимитрий с бесстыжей Маринкой тешились, к неудовольствию и возмущению люда московского.
Во гневе страшен народ. Князь Дмитрий видел, как убивали самозванца. Поначалу Михайло Плещеев зарезал боярина Петра Басманова: пырнул ножом, будто свинью колол. Потом толпа на Лжедимитрия накинулась. Били нещадно и, обнажив бездыханный труп, кинули его на Лобное место на всеобщее обозрение и глумление...
Разве то ляхам неведомо? Так отчего король дал веру новому самозванцу? И сам на свой вопрос ответил: «Сигизмунду и панству хочется Московию пограбить и взять у неё города порубежные. Речь Посполитая на Смоленск и иные земли российские зарится».
И снова мысль о брате Василии. От болотниковского бунта совсем сдал государь, похудел, высох, прищуренные глазки всё слезятся, будто плачут. Василий попрекает бояр нерадением, ратных неудачах винит.
Когда в Туле пленили Болотникова и его атаманов, казнили холопов, повеселел царь. Однако ненадолго. С появлением в Стародубе-Северском нового самозванца, а особенно когда тот Орёл взял, печаль гнетёт государя, в Думе сколько раз плакался:
— Я ль вам, бояре, не годил, не о вас ли пёкся? О Господи, зачем я скипетр царский и державу брал?..
Земля мягкая, и возок не трясёт. Князь Дмитрий распахнул шубу, пятерней пригладил лохматую бороду. Выставив лицо в оконце, позвал холопа:
— Агафошка, пущай девка Степанида подаст водки с рыжиками да кусок телятины! Перекусить пора: вишь, солнце на полдень повернуло!
Отстояв вечерню в соборе Успения Богородицы, где покоятся мощи первого московского митрополита Петра, Василий в сопровождении ближних бояр вернулся в царские покои. Хоромы новые, наскоро рубленные, брусяные. Не пожелал Шуйский жить во дворце, в каком жил самозванец. Хоть и красивый и убранство дивное, но не царя хоромы, Лжедимитрия, латинянами провоняли.
Скинув верхнюю одежду, Василий остался в лёгком кафтане и, выпив серебряный корец[5] тёплого топлёного молока, отправился в опочивальню. Днём в Думе дьяк читал письмо князя Дмитрия. Порадовал брат: полки миновали Малоярославец, идут на Бал ахну; самозванец никакого сопротивления не оказывает, а мелкие шайки воров при виде государевых ратников разбегаются по лесам.
В опочивальне стены сукном затянуты, посреди кровать царская с шатровым пологом из камки[6], завесы с бахромою. Постельничий помог Василию разоблачиться. Улёгся Шуйский, глаза в потолок уставил.
Разобьёт Дмитрий самозванца, доставит его в Москву. Новый Лжедимитрий такой же смерти достоин, что и первый. А воров всех казнить, никого не миловать — тогда и смута на Руси уймётся.
Василий вздохнул тяжко, перекрестился. Трудно, ох как трудно власть царскую держать, подчас и в себе не волен. Вспомнилась Овдотья, зазноба сердечная, злостью распалился на патриарха Гермогена. С ним, государем, не посчитался, в монастырь Овдотью услал, а его, царя, ещё и попрекнул: «Негоже по девке гулящей скорбеть!»
Ему ли, Гермогену, черноризцу, не познавшему тепла женского, о бабьем теле судить!
Ночью Шуйскому спалось плохо, метался во сне, стонал. Привиделась Овдотья, как наяву. Будто обнимает его, милует, слова ласковые нашёптывает.
Размежил веки, заскулил, ровно щенок:
— Овдотья, Овдотьюшка!
И мягкая, лебяжья, перина без неё холодная, а подушка жёсткая, словно каменная.
Мысль на Голицына перескочила. Подумал о князе Василии Васильевиче с обидою. Не с ним ли первого самозванца выпестовали, а нынче Голицын о нём, Шуйском, поносные речи говорит — по всему видать, к престолу подбирается.
Унять надо Ваську, да как? В правление царя Грозного князь Голицын за язык давно бы головы лишился, а Шуйский, венчаясь на царство, слово боярам дал: без их согласия именитых не казнить.
А всё в смуту упирается. Вот покончит с разбоями, тогда и бояре-крамольники присмиреют и дворяне уймутся, а то, вишь, волю взяли...
Поднялся с рассветом. Постельничий и спальники подали государю платье, облачили. Умывшись, Шуйский проследовал в Крестовую палату. Горели лампады и свечи перед иконами, богато украшенными золотом и дорогими каменьями. Сладко пахло топлёным воском. Василий остановился перед иконостасом, принял благословение духовника. Молился Шуйский истово, старательно отбивал поклоны. Прослушал слово поучительное из Златоустов и лишь после этого, окроплённый святой водой, покинул Крестовую.
А в Передней палате уже собрались бояре окольничие[7], думные и ближние люди челом бить государю. Ждали царского выхода.
Во дворце начался обычный день.
Князь Ружинский известен на всю Речь Посполитую. Дурная слава скандалиста и задиры. Сам король неоднократно выражал недовольство.
— Князь Роман, — говорил Сигизмунд, — нарокош[8] горазд, и пани его и шляхта своему пану под стать, а что до гайдуков, то истые разбойники.
А когда королю сказали об уходе Ружинского к самозванцу, он рассмеялся:
Москали остудят бешеного князя.
На что канцлер заметил:
— Ваше величество, но здесь осталась пани Ружинская, и не дальше как на прошлой неделе она со своими гайдуками разорила пана Стокульского и увезла с собой его красавца сына.
Король усмехнулся:
— Эта молодая ведьма из пистоля палит и на саблях рубится удалее любого шляхтича. Что же до сына пана Стокульского, то, мне кажется, он сам за пани поскакал.
И он ей нужнее, чем старый князь Роман...
Сделавшись гетманом в войске самозванца, Ружинский признавал Лжедимитрия царём лишь для видимости, а во хмелю похвалялся:
— Я таких цариков собственноручно сёк на конюшне.
Седой и грузный князь Роман в движениях, однако, был лёгок и быстр. Отсиживаясь в Орле, бражничал с панами. В городе и на посаде шляхта досаждала люду, а Ружинский говорил:
— Москали — наши холопы!
Но, понимая, что дальнейшее сидение без дела расхолаживает войско, требовал от самозванца поторапливаться, но тот отвечал:
— Дай срок, гетман, с теплом и коням бескормицы не будет...
Весна брала своё: отпаровала, подсохла земля, подёрнулась корочкой. Степь и буераки покрылись первой зеленью. Смешанные леса, коим начало в заокском краю, оделись в молодую листву, а ели и сосны, стряхнув снег, повеселели, подняли иглистые лапы.
На север и восток Московской Руси леса местами переходили в сплошные массивы, и, казалось, не было им конца и края.
В конце апреля-пролётника Лжедимитрий покинул Орёл. Самозванец и гетман Ружинский повели главные силы и польских гусар навстречу войску Шуйского, а гетман Лисовский и атаман Заруцкий с казаками отправились на Украину поднимать народ на Москву за царя Димитрия.
Обойдя Брянск и Карачев, самозванец устремился к Волхову, куда, по сообщениям дозорных, подходило войско Шуйского. Гусары горячили застоявшихся коней: скоро они прогарцуют по московским улицам и завладеют неслыханными богатствами.
В авангарде шляхетского войска шла хоругвь князя Романа[9]. Ружинский обещал:
— Вы первыми вступите в Кремль. Загодя освободите от всякого хлама свои перемётные сумы: они отяжелеют от злата и серебра.
На пути к заокским городам со стороны Орла и польских дорог встал Волхов со своими бревенчатыми стенами, земляным валом и плетёными палисадами. С самой зимы стягивались сюда московские полки, а в последнюю неделю апреля пришёл и воевода Дмитрий Шуйский.
Бой начали на левом крыле стрельцы. Сражение развивалось медленно, будто те и другие пробовали силы, а к исходу дня ратники разошлись, чтобы с рассвета завязать настоящую битву.
Загремели пушки, захлопали пищали и ружья. Успех попеременно клонился то к одним, то к другим. Когда осиливали стрельцы, Шуйский был готов слать гонца к царю с радостной вестью, но войско самозванца, уцепившись за последние рубежи, снова отбрасывало московские полки.
Воевода Шуйский послал в сражение конных дворян, но с правого крыла ударили гусары и хоругвь гетмана Ружинского. Они смяли дворянскую конницу, погнали её на стрельцов.
Паника охватила царское войско. Всё смешалось. Бросив огневой наряд и пороховое зелье, московские полки бежали от Волхова к Малоярославцу.
В Думной палате вдоль стен, на лавках, честь по чести, всяк на своём месте, расселись бородатые бояре, в кафтанах, шитых серебряной нитью, с высокими стоячими воротниками, в шапках горлатных. Руки на посохах, сопят, помалкивают, царского выхода дожидаются. Догадываются, о чём государь речь поведёт. Эвон, царский братец Митька позор навлёк, полки самозванцу на поругание бросил. Не воевода — горе луковое.
Князь Куракин в бороду посмеивается. Ему что, его Василий от главного воеводства освободил, передоверил судьбу рати московской брату Дмитрию. Вот и пожинает Василий посеянное.
Дмитрий Шуйский набычился, по палате очами зыркает. Вчера Василий пенял ему: ты-де победу самозванцу отдал при такой силе, какая тебе дадена была. Хорошо Василию судить с царского престола, а коли бы на поле брани побывал, поди, по-иному заговорил.
Задержался взглядом на Михаиле Скопине. Показалось, ухмыляется племянник. Подумал зло: «Тебя под Волховом небось не то что на два дня — на два часа не хватило бы, когда польские гусары попёрли».
А князь Василий Голицын очи горе возвёл, на расписной потолок уставился, где ангел венчает на царство молодого государя. К чему разглядывает, аль впервой?
Но у князя Голицына мысль в голове: «Шуйского не ангел — чёрт на престол посадил».
Открылась внутренняя дверь, впустив в Думную палату Шуйского с патриархом. У Василия вид скорбный, понурый. Умостился на царском месте, промолвил:
— За грехи наши тяжкие послал нам Господь испытание великое. — И посмотрел на бояр, дворян думных, будто сочувствия в них искал. — Воинство наше от воров отступило — кто повинен? — И замолчал, ответа ожидая, но никто голоса не подал, и царь продолжил: — Король с вельможными панами поспособствовали усилиться самозванцу — эвон сколь разбойного люда со всей Речи Посполитой привалило. А ведь мы с послами Жигмунда перемирие заключали, а в нём уговаривались вывести всепольско-литовское воинство с нашей земли.
Тут князь Куракин слово вставил:
— Лжедимитрий казаками и холопами силён.
В палате лёгкий шумок, ровно ветерок, прошелестел. Василий возвысил голос:
— Надобно самозванцу путь на Москву перекрыть и для того на Калужскую дорогу, где с полками стоят князья Трубецкой с Катыревым да Троекуров, слать главными воеводами...
Замерли бояре: кого назовёт государь, ужели братца своего? Нет, имена племянника Михаилы Скопина и боярина Ивана Романова выговорил.
Накануне отъезда к Ивану Никитичу Романову из Ростова Великого приехал митрополит Филарет. Братья встретились на крыльце, обнялись. Заслышав знакомый голос, выскочила боярыня Матрёна, встала под благословение, прослезилась:
— Владыка, гость дорогой! Что ж вы на крыльце-то топчетесь? Иван Никитич, веди владыку в хоромы, а я велю стол накрывать.
Боярыня отправилась в поварню, а братья прошли в большую горницу, остались вдвоём. Филарет поправил на груди тяжёлый золотой крест, сказал:
— Прослышал, государь шлёт тебя и князя Михаилу Скопина к войску?
— То так. Васька на царстве ровно на угольях сидит. Тряхнул маленькой головой. — Шуйский едва холопье войско Ивашки Болотникова одолел, ан новый вор объявился.
Филарет кашлянул:
— Воистину, однако, лучше Шуйский, нежели неведомый самозванец с ляхами. Мы первого Лжедимитрия выпестовали, так знали кого. К тому нас Бориска Годунов действиями своими, кознями каждодневными подталкивал, а нонешнего Лжедимитрия Речь Посполитая нам подкинула. Нет, самозванца Москва не примет, люд от ляхов уже натерпелся вдосталь, повидал глумления всякие.
— Бояре нос по ветру держат, сыщутся и такие, кто побежит к самозванцу, — заметил Иван Никитич.
Митрополит нахмурился:
— И такие будут. Да вот нам, Романовым, с этим Лжедимитрием не по пути. Даже при нужде, под силой, самозванцу служить не станем. У нас своя корысть. — Поправил рукава шёлковой рясы. — А что князь Скопин?
— Скопин мудр, помалкивает. Знает, государь его не слишком жалует.
— Известно, Скопин в воинской премудрости всех Шуйских превзошёл и за то у многих бояр в чести. Боятся его Шуйские.
— Истинно, владыка. Но Шуйские хоть и скудоумны, но хитры и коварны.
— Предвижу, боярин Иван, может и такое случиться, что князь Михаила и у нас на пути встанет.
— Понимаю, брат, — согласно кивнул Иван Никитич. — Помоги, Господи, нам, Романовым.
— Всё в руце Божьей. К войску-то когда отъезжаете?
— Намерился на той седмице, да князь Михайло торопит. В пятницу тронемся.
— В пекло не лезь, чать, не запамятовал, как под вражью стрелу угодил? — Чуть помолчав, добавил: — А ещё, брат, ежели Троекуров и Катырев замыслят к самозванцу перекинуться, отговори.
Вошла боярыня, позвала к столу, и братья оборвали беседу.
Передыхали в заброшенной крестьянской избе. Челядь протопила печь, наскоро обмела пыль со стен, сняла паутину, нитями свисавшую с потолочных балок.
Разложив на столешнице дорожную снедь, челядь удалилась. Князь Михайло Скопин молчалив. Боярин Романов напрасно пытался его разговорить. Но когда трапеза подходила к концу, князь Михайло неожиданно сказал:
— Как Москву покидал, узнал: государь велел Болотникова казнить...
— О чём печаль, князь Михайло Васильевич, одним вором меньше.
— Государь слово царское давал.