О. Генри
ОТРЕЧЕНИЕ
Бродяга Кудряш двинулся было бочком к стойке с бесплатной закуской, но, поймав мимолетный взгляд буфетчика, остановился и постарался принять вид состоятельного человека, который только что пообедал у Мангера и поджидает теперь приятеля, обещавшего заехать за ним на своем моторе. Артистические способности Кудряша были на высоте задачи, но внешние данные у него подгуляли.
Буфетчик будто бы невзначай обошел вокруг стойки; глаза у него были подняты кверху, словно он обдумывал сложную задачу из области оштукатуривания потолков; но вдруг он так неожиданно накинулся на Кудряша, что бродяга не успел даже пробормотать оправдания. Неотразимо, но так хладнокровно, что казалось, будто он делает это совершенно бессознательно, виночерпий толкнул Кудряша к вращающейся двери и, с окрашенной почти грустью небрежностью, выбросил его пинком ноги на улицу. Такова практика буфетчиков на Юго-Западе.
Кудряш не торопясь вылез из канавы. Он не чувствовал злобы или вражды к человеку, изгнавшему его из бара. Пятнадцать лет бродяжничества (из двадцати двух лет жизни) закалили его дух. Копья и стрелы злокозненной судьбы вообще-то притуплялись, ударяясь о стальной панцирь его гордости, но обиды и оскорбления со стороны буфетчиков Кудряш переносил с особой кротостью. Они были его естественными врагами, а когда (это бывало) они становились его друзьями, это было вопреки законам природы. Приходилось действовать на авось. Но Кудряш еще не научился понимать этих флегматических, томных буфетчиков Юго-Запада, которые обладали графскими манерами, и, если им не нравилось ваше присутствие в баре, они выставляли вас с молчаливой быстротой шахматного автомата, выбрасывающего вперед пешку.
Кудряш простоял несколько минут на узкой, проросшей мескитной травой улице. Сан-Антонио смущал и беспокоил его.
Он уже три дня был гостем этого города; он высадился здесь из товарного поезда, потому что мексиканец Джонни наговорил ему в де-Муане чудес о Сан-Антонио: он уверял его, что в Сан-Антонио бродяг бесплатно кормят манной небесной, да чуть ли еще не со сливками и сахаром.
Поначалу Кудряш нашел, что Джонни был отчасти прав. Здесь, действительно, царило гостеприимство, беспечное, щедрое и беспорядочное. Но сам город тяготил Кудряша, привыкшего к шумным, деловым и благоустроенным городам Севера и Востока. Здесь ему, нередко правда, бросали целый доллар, но зато здесь слишком часто сопровождали этот доллар добродушным пинком. Один раз банда развеселившихся ковбоев накинула на него лассо и тащила его по черной земле, пока его костюм не пришел в такое состояние, что его не принял бы под свое покровительство ни один приличный тряпичник. Извилистые, пересекающиеся, никуда не приводящие улицы этого города озадачивали его. Кроме того, здесь была речонка, изогнутая, как ухват, которая ползла по самой середине города и была пересечена чуть ли не сотней маленьких мостов; эти мосты были настолько похожи друг на друга, что это действовало Кудряшу на нервы. А у последнего буфетчика башмаки были, видно, номер девятый.
Бар стоял на углу. Было восемь часов вечера. Прохожие, шедшие домой и из дому, толкали Кудряша, остановившегося на узком каменном тротуаре. Между зданиями налево открывалась расщелина, также претендовавшая на звание проезжей улицы. На ней было темно, за исключением одного огонька. Там, где был свет, несомненно, были и человеческие существа, а там, где в Сан-Антонио находились после наступления ночи человеческие существа, можно было надеяться на закуску, а уж на выпивку — без всякого сомнения. Поэтому Кудряш устремился на огонек.
Иллюминация эта исходила из кафе Швегеля. На тротуаре перед ним Кудряш подобрал старый конверт. Может быть, в нем лежит чек на миллион долларов? Конверт оказался пустым. Но бродяга прочел адрес: «Мистеру Отто Швегелю», название города и штата. На штемпеле. стояло: «Детройт».
Кудряш вошел в кафе, и теперь, при свете, можно было видеть, что долгие годы бродяжничества наложили на него свою печать. Ему была чужда опрятность, свойственная расчетливому и ловкому профессиональному бродяге. Его гардероб состоял из отбросов полдюжины стилей и эпох. Его башмаки были продуктом совокупных усилий двух сапожных фабрик. При виде Кудряша вам смутно вспоминались мумии, восковые фигуры, беженцы и люди, потерпевшие крушение и выброшенные на необитаемый остров. Его лицо заросло почти до самых глаз курчавой каштановой бородой, которую он подрезывал перочинным ножом. Эта борода и заслужила ему его прозвище, а светло-голубые глаза, выражавшие угрюмую злобу, страх, лукавство, наглость и угодливость, свидетельствовали о гнете, давившем на его душу.
Заведение Швегеля было небольшое, и в его атмосфере боролись за преобладание запахи мясных блюд и спиртных напитков. Свинина и тушеная капуста состязались с водородом и кислородом. За стойкой орудовал Швегель с помощником, поры у которого, очевидно, не были закупорены. К пиву здесь подавали горячие венские сосиски с тушеной капустой.
Кудряш продвинулся к самому краю стойки, хрипло закашлялся и сообщил Швегелю, что он безработный столяр из Детройта.
Это был удар столь же верный, как и расчет на то, что за днем последует ночь. За этим заявлением последовали бокал пива и закуска.
— Вы, может быть, знавали в Детройте Генриха Штрауса? — спросил Швегель.
— Знал ли я Генриха Штрауса? — с чувством сказал Кудряш. — Поверьте, хозяин, я хотел бы теперь иметь столько долларов, сколько робберов мы сыграли с Гейни. Каждое воскресенье вечером уж обязательно.
Перед дипломатом появились еще кружка пива и тарелка дымящейся пищи, а затем Кудряш, знавший в точности до одной рюмки виски, до каких пределов можно позволить себе играть на доверии, снова выбрался на неуютную улицу.
Теперь он начал замечать все неудобства этого каменного южного города. Здесь не было ни уличного веселья, ни блеска, ни музыки, доставлявших развлечение даже беднейшим на Севере. Здесь, несмотря на ранний час, мрачные каменные дома были заперты и завешены, чтоб в них не проникала ночная сырость. Улицы были только трещинами, по которым струились серые клубы речного тумана. Кудряш, проходя мимо, слышал сквозь занавешенные окна звуки смеха, звяканье монет и фишек и музыку, доносившиеся из каждой трещины в дереве и камне. Но все эти развлечения носили эгоистический характер; для Сан-Антонио пора общественных увеселений еще не наступила.
Наконец Кудряш, обогнув в своих блужданиях острый угол другой затерянной улицы, наткнулся на веселящуюся компанию ковбоев, которые пировали на открытом воздухе перед какой-то древней деревянной гостиницей. Один из этих молодцов, только что предложивший товарищам поход к стойке, втолкнул и Кудряша в салун, вместе с остальным стадом, как приблудшего козла. Короли мяса и шерсти приветствовали Кудряша как новое открытие в животном мире и шумно старались сохранить этот любопытный экземпляр в алкогольном растворе своих любезностей и комплиментов.
Через час Кудряш вышел, шатаясь, из салуна: он был изгнан своими вероломными приятелями, интерес которых к нему остыл так же быстро, как и возник. Кудряш был по горло набит алкогольным топливом и пищей, и его теперь тревожил только вопрос о ночлеге.
Полил мелкий, холодный техасский дождь — бесконечное, ленивое, непрерывное падение капель, нагоняющее тоску на людей и поднимающее пар с нагретых камней улиц и домов. Так приходят с северным ветром нежная весна и приветливая осень, сопровождаемые ледяными приветствиями и прощаниями наступающей или уходящей зимы.
Кудряш последовал за своим носом по первой извилистой улице, в которую его завели невменяемые ноги. В самом конце ее, у берега реки, он заметил открытые ворота в каменной стене. Внутри виднелись костры и ряд низких деревянных навесов, прилаженных к трем сторонам стены. Он вошел в ворота. Под навесами несколько лошадей жевали овес и зерно. Крутом стояло много фургонов и телег с упряжью, небрежно брошенной на оглобли и ваги. Кудряш сообразил, что это постоялый двор того типа, который устраивается городскими торговцами для их загородных друзей и клиентов. Кругом не было ни души. Возницы этих фургонов, вероятно, рассеялись по городу, а ушедшие последними, торопясь оказать покровительство городским увеселительным уголкам, забыли закрыть огромные деревянные ворота.
Кудряш снова удовлетворил свой голод удава и жажду верблюда и пришел в настроение и состояние, мало располагавшие к исследованиям. Зигзагами он проложил себе путь к первому же фургону, который он разглядел в полумраке, царившем под навесом. Это был парный фургон с крышей из белого брезента. Фургон был до половины наполнен беспорядочно разбросанными грудами мешков с шерстью, двумя или тремя большими свертками серых одеял и множеством тюков, узлов и ящиков. Сознательный взгляд сразу сообразил бы, что этот груз предназначен для какого-нибудь ранчо и должен завтра отправиться в какую-нибудь дальнюю гасиенду[1]. Но для одурманенных мозгов Кудряша груз этот представлял только теплое гнездо и мягкое ложе, — защиту от холодной ночной сырости. После нескольких неудачных попыток Кудряш настолько преодолел силу земного притяжения, что перелез наконец через колесо. Стоило только перелезть, и он упал на такую удобную и теплую постель, какой ему не попадалось за долгое время.
Тут он инстинктивно превратился в роющее животное; как степная собака, роющая себе нору, он пробил себе дорогу среди мешков и одеял и укрылся от холода так же уютно и безопасно, как медведь в своей берлоге. В течение трех ночей сон посещал Кудряша только случайными и холодными дозами. Зато теперь, когда Морфей[2] удостоил его настоящим визитом, Кудряш так вцепился в этого мифологического джентльмена, что приходится удивляться, как еще кому-нибудь в мире удалось заснуть в эту ночь хоть на минуту.
Шесть ковбоев из ранчо Сиболо дожидались у дверей кладовой. Их кони тут же щипали траву, привязанные на техасский манер, то есть совсем не привязанные. Их поводья просто бросили на землю, что является более верным способом удержать их (такова сила привычки и воображения), чем если бы они были привязаны полудюймовой веревкой к вековому дубу.
Ковбои бродили вокруг, держа в руках коричневую папиросную бумагу, и тихо, но непрерывно проклинали Сама Ревелля, кладовщика. Сам стоял в дверях, пощелкивая красными резиновыми застежками на рукавах своей розовой сорочки и нежно поглядывая на единственную пару желтых ботинок, какую можно было увидеть здесь в области радиусом в сорок миль. Он совершил серьезное преступление, и душа его теперь раскалывалась между смиренным раскаянием и восторгом перед красотой своего облачения. Он допустил, чтобы запас «курительного» истощился на ранчо.
— Я был уверен, ребята, что под прилавком лежит еще один ящик табаку, — объяснил он, — но оказалось, что это патроны.
— Можешь быть уверен, что ты дурак, — сказал Поки Роджерс, загонщик из Ларго-Верде. — Следовало бы угостить тебя нагайкой по башке. Я приехал за девять миль за табаком; прямо неестественно и неприлично, что тебе позволяют жить на свете.
— Ребята курили смесь из табачной пыли и сушеных мескитных листьев, когда я уехал, — вздохнул Тейлор Мустанг, объездчик из лагеря «у Трех Вязов». — Они будут ждать меня к девяти. Будут сидеть с бумагой, приготовленной, чтобы скрутить перед сном настоящую папиросу, и мне придется им сказать, что этот красноглазый, бараньеголовый, желтоногий собачий сын Сам Ревелль не имеет табаку в кладовой!
Грегорио Фалкон, мексиканский вакеро[3] и лучший метатель лассо в Сиболо, откинул назад тяжелую соломенную, вышитую серебром шляпу, покрывавшую чащу его черных как смоль кудрей, и пошарил на дне карманов, надеясь обрести хоть несколько крошек драгоценного зелья.
— О, дон Самюэль, — сказал он с упреком, но все же сохраняя кастильские манеры, — извините меня, пожалуйста. Говорят, будто самые маленькие sesos… как это у вас называется… да, мозги… у кроликов и овец. О, не верьте этому, дон Самюэль, извините меня, пожалуйста. Я думаю, что люди, которые не имеют курительного табаку на складе… Вы уж меня извините.
— Да ну вас, ребята! Будет вам пережевывать жвачку! — сказал невозмутимый Сам, наклоняясь, чтобы протереть носки своих башмаков красно-желтым платком. — Я поручил Рензи привезти табаку, когда он во вторник уезжал в Сан-Антонио. Панчо вчера приехал на его верховой лошади, и Рензи сам приведет фургон. Груз там небольшой — мешки для шерсти, одеяла, гвозди и персики-консервы, и еще кое-что, чего нам не хватало. Я рассчитываю, что Рензи наверняка приедет сегодня. Он встает с петухами, гонит лошадей, как черт, и должен быть здесь вскоре после заката.
— Какие у него лошади? — спросил Тейлор Мустанг с искрой надежды в голосе.
— Серые из шарабана, — сказал Сам.
— Ну, так я еще немного подожду, — сказал объездчик. — Эти жеребцы прямо глотают дорогу. А пока открой-ка мне жестянку ренклодов, Сам, в ожидании лучшего.
— А мне открой желтую сливу, — приказал Поки Роджерс. — Я тоже подожду.
Лишенные табаку, ковбои расселись поудобнее на ступеньках кладовой. Сам внутри отбивал топориком крышки с коробок с фруктовыми консервами.
Кладовая, большое белое деревянное строение, вроде амбара, стояла в пятидесяти шагах от дома. За ним начинались корали[4] для лошадей, а дальше стояли сараи для шерсти и заросшие кустарником загоны для стрижки овец. Недалеко от кладовой были крытые соломой хижины мексиканцев, вассалов Сиболо.
Дом ранчо состоял из четырех больших комнат с оштукатуренными стенами из адобы и деревянной пристройки в две комнаты. Его окружала «галерея» футов в двадцать ширины. Дом был выстроен в роще из громадных каменных дубов и вязов на берегу озера — длинного, не очень широкого, но чрезвычайно глубокого озера, в котором с наступлением ночи выплывали на поверхность огромные щуки и ныряли, шумя, как гиппопотамы, наслаждаясь купанием. С деревьев свисал гирляндами и массивными серьгами меланхолический серый южный мох. Вообще усадьба Сиболо скорее напоминала Юг, чем Запад. Она имела такой вид, будто старый Трусделль Индеец перенес ее сюда с равнин Миссисипи, когда он прибыл в Техас в 1855 году с ружьем под мышкой.
Но, хотя Трусделль и не принес с собой в Техас своего отчего дома, он захватил сюда нечто из фамильного наследства, что прочнее кирпича и камня. Он принес с собой фамильную распрю Трусделлей и Куртисов. А когда один из Куртисов купил ранчо де лос Ольмос, в шестнадцати милях от Сиболо, в кактусовых зарослях и чапарале Юго-Запада началось оживленное время. В эти дни Трусделль очищал заросли от волков, диких кошек и мексиканских львов, и пара Куртисов пала жертвами его ружья. Но и Трусделль Индеец похоронил на берегу Сибольского озера своего брата, в которого всадил пулю один из Куртисов.
Затем индейцы из Кайовы сделали свой последний набег на ранчо, расположенное между Фрио и Рио-Гранде, и Трусделль во главе своих пограничников истребил их до последнего храбреца и этим заслужил свое прозвище. Вслед за тем пришло благосостояние в виде растущих стад и расширяющихся земель. И наконец наступили дни старости и горечи, когда он, со своей огромной гривой волос, белой, как цветы испанского кинжала, и хищными бледно-голубыми глазами, сидел в тенистой галерее Сибольского ранчо, рыча, как убитые им пумы.
Старость была для него не страшна, и не она отравила его жизнь горьким привкусом. Чаша, которую ему приходилось испить, состояла в том, что его единственный сын, Рейсом, хотел жениться на Куртис, последней юной представительнице враждебного рода.
Некоторое время около кладовой слышалось только звяканье оловянных ложек, булькание фруктового сока в горле ковбоев, топот пасущихся коней, да протяжная грустная песенка Сама, в двадцатый раз самодовольно приглаживавшего щеткой перед потрескавшимся зеркалом свои непокорные каштановые волосы.
С крыльца кладовой открывался вид на неровный покатый склон прерии к югу, с пятнами бледно-зеленых волнистых мескитовых зарослей по низинам и с почти черными массами низкого кустарника чапараля на холмах. По мескитовым равнинам вилась дорога к ранчо, соединявшаяся через пять миль со старым правительственным трактом, который вел в Сан-Антонио. Солнце стояло так низко, что самое незначительное возвышение бросало свою серую тень на целые мили в золотисто-зеленое море солнечного света.
В этот вечер слух был острее зрения. Мексиканец поднял загорелый палец, чтоб остановить царапанье жести по жести.
— Один фургон, — сказал он, — переезжает через ручей Кондо. Я слышу шум колес. Очень скалистое место Кондо.
— У вас хороший слух, Грегорио, — сказал Тейлор Мустанг, — я ничего не слышу, кроме чириканья птиц в кустах и ветерка, который бесчинствует на мирной долине.
Через десять минут Тейлор сказал:
— Я вижу пыль от фургона прямо на горизонте.
— У вас очень хорошее зрение, сеньор, — сказал, улыбаясь, Грегорио.
На расстоянии двух миль виднелось маленькое облако, застилавшее зеленую рябь мескитных лужаек. Минут через двадцать послышался звон лошадиных копыт, и еще через пять минут серые жеребцы вынырнули из чащи, фыркая в ожидании овса и таща за собой, как игрушку, легкий фургон.
Из мексиканских хижин раздался крик: «Едет! Едет!» Четверо мексиканских парней кинулись распрягать серых. Ковбои издали вопль приветствия и восторга.
Рене Трусделль бросил вожжи на землю и засмеялся.
— В фургоне, ребята, — сказал он. — Я знаю, чего вы ждете. Если Сам еще раз допустит, чтобы вышел весь табак, мы расстреляем его желтые башмаки. Я привез два ящика. Достаньте их и валяйте. Я знаю, что вы все жаждете покурить.
Когда Рене добрался до сухих мест, он снял с рамы полог фургона и прикрыл им груз. Теперь шесть пар нетерпеливых рук сорвали полог и начали шарить под мешками и одеялами, разыскивая ящики с табаком.
Длинный Коллинз, откомандированный за табаком из лагеря Сан-Габриэль, парень, употреблявший самые длинные стремена, какие только можно было найти к западу от Миссисипи, запустил внутрь фургона руку, длинную, как оглобля. Он наткнулся на что-то более твердое, чем одеяло, и вытащил ужасную вещь: бесформенный грязный башмак, перевязанный проволокой и веревками. Из его оборванного конца, как голова и лапы потревоженной черепахи, торчали пальцы человеческой ноги.
— У-у! — завыл длинный Коллинз. — Рене, да вы никак перевозите трупы? Здесь какой-то, черт его побери, покойник!
Восстав от своего долгого сна, Кудряш стал вылезать, как жалкий червяк из своей личинки. Он прорыл себе дорогу и уселся, мигая глазами, похожий на какую-то непристойную пьяную сову. Лицо у него было иссиня-багровое, опухшее, покрытое рубцами и изрезанное во всех направлениях, как самый дешевый бифштекс в мясной лавке. Его глаза представляли заплывшие щелки, нос — маринованную свеклу, а в сравнении с его волосами самые дикие космы Степки-Растрепки показались бы шелковистыми бандо Клео-де-Мерод. Во всем остальном он был типичнейшим вороньим пугалом.
Рене соскочил с козел и уставился широко раскрытыми глазами на свой необычайный груз.
— Ах ты, маверикский баран, что ты делаешь в моем фургоне? Как тебя сюда занесло?
Ковбои в полном восторге окружили его. Они на время даже забыли о табаке.
Кудряш медленно оглядывался во все стороны. Затем он зарычал сквозь всклокоченную массу своей бороды, как шотландский терьер.
— Где я? — хрипело его воспаленное горло. — Откуда взялась эта паршивая ферма? Для чего вы меня сюда притащили? Разве я просил вас? Чего вы глазеете на меня, черти? Убирайтесь к дьяволу, а не то я как съезжу кому-нибудь по морде…
— Вытащи его, Коллинз, — сказал Рене.
Кудряш скользнул и почувствовал, как земля поднялась и столкнулась с его лопатками. Он встал и уселся на крыльце кладовой; он весь дрожал от нервного возбуждения и сидел, обхватив руками колени и фыркая. Тейлор достал ящик с табаком и оторвал крышку. Задымились шесть папирос, принося мир и прощение Саму.
— Как вы попали в мой фургон? — повторил Рене, на этот раз тоном, вынуждавшим к ответу.
Кудряш узнал этот тон. Он сталкивался с ним при встречах с кондукторами товарных поездов и с полисменами.
— Я? — проворчал он. — Вы меня спрашиваете? Ну, вот, я отправился было в отель «Менгер», но мой лакей, видите ли, забыл уложить мои пижамы. Поэтому я вполз в этот фургон на постоялом дворе. Поняли? Я не просил вас привозить меня на эту проклятую ферму. Поняли?
— Да что это, собственно, такое, Мустанг? — спросил Поки Роджерс, почти забыв от восторга про табак. — Чем оно питается?
— Это домовой, Поки, — сказал Мустанг, — тот самый, который вопит по ночам с вязов у болота. Не знаю только, кусается ли он?
— Нет, это не то, Мустанг, — вмешался длинный Коллинз, — у домового плавники на спине и восемнадцать пальцев на ногах. Это — кабацкая затычка. Он живет под землей и питается вишнями. Не стойте так близко около него. Он может убить ударом хвоста.
Сам, светский человек, называвший всех буфетчиков в Сан-Антонио просто по имени, стоял в дверях. Он лучше знал зоологию.
— Это просто небритая обезьяна, — сказал он.
— Где вы выкопали этого бродягу, Рене? Может, вы задумали превратить ранчо в приют общества трезвости?
— Слушайте, — сказал Кудряш, о бронированную грудь которого притуплялись все стрелы остроумия. — Не найдется ли у кого-нибудь из вас, чертей, спиртного? Я так давеча накачался, что прямо не могу стоять на ногах. Дайте опохмелиться.
Он обратился к Рейсу:
— Послушайте, ведь это вы заманили меня на вашу паршивую старую сухопутную шхуну? Просил я вас, что ли, везти меня на ферму? Я хочу выпить. Я весь на куски разваливаюсь. Ну, какого черта?
Рене видел, что нервы у бродяги прямо ходуном ходят. Он послал одного из мексиканских парней в дом за стаканом виски. Кудряш выпил виски залпом, и в глазах его появился мимолетный благодарный блеск, человечный, как у верного сеттера.
— Спасибо, хозяин, — сказал он спокойно.
— Вы в тридцати милях от железной дороги и в сорока милях от ближайшего кабака, — сказал Рене.
Кудряш бессильно откинулся на ступеньки.
— Раз уж вы здесь, — продолжал ранчеро[5], — ступайте за мной. Мы не можем вышвырнуть вас в прерию. Заяц может разорвать вас на куски.
Он провел Кудряша к большому навесу, где стояли экипажи, расставил на землю походную койку и принес одеяла.
— Не думаю, чтобы вы могли теперь заснуть, — сказал Рене, — ведь вы лежали на боку целые сутки. Но вы можете расположиться здесь до утра. Я велю Педро принести вам поесть.
— Заснуть? — сказал Кудряш. — Я мог бы проспать целую неделю. Скажите, приятель, не найдется ли у вас гвоздей, чтобы заколотить гроб?
Рейсом Трусделль проехал в этот день пятьдесят миль. Но вот что он еще проделал.
Старый Трусделль Индеец сидел в большом плетеном кресле и читал при свете огромной керосиновой лампы. Рене положил около него пачку свежих городских газет.
— Вернулся, Рене? — спросил старик, подняв глаза. — Сынок, — продолжал старый Индеец, — я весь день думал о том деле, о котором мы с тобой говорили. Я хочу, чтоб ты опять повторил мне свои слова. Я жил для тебя. Я сражался с волками и индейцами, и еще хуже — с белыми людьми, чтоб защитить тебя. Матери своей ты не помнишь. Я научил тебя стрелять без промаха, ездить без устали и жить честно. Потом я работал, чтоб накопить доллары, которые перейдут к тебе… Ты будешь богатым человеком, Рене, когда я выйду в тираж. Я создал тебя. Я вылизал тебя в определенную форму, как самка леопарда вылизывает своих детенышей. Ты не принадлежишь самому себе — ты прежде всего Трусделль. Ну, а теперь скажи, бросишь ли ты эти глупости с девицей Куртис?
— Я готов повторить тебе еще раз, — медленно сказал Рене, — так же верно, как то, что я Трусделль, а ты мой отец: я никогда не женюсь на Куртис.
— Ты славный мальчик, — сказал старый Индеец. — А теперь иди ужинать.
Рене пошел на кухню в конце дома. Педро, повар-мексиканец, вскочил с места, чтобы принести ему ужин, который он держал теплым в печке.
— Только чашку кофе, Педро, — сказал Рене и выпил поданную ему чашку стоя. А затем добавил: — Там на койке, в сарае, лежит бродяга. Снеси ему чего-нибудь поесть. Захвати лучше двойную порцию.
Рене направился к мексиканским хижинам. К нему подбежал мальчик.
— Мануэль, можешь ты поймать мне Ваминоса на маленьком пастбище?
— Отчего же нет, сеньор? Я видел его у пуэрты два часа назад. На него накинут аркан.
— Поймай его и оседлай как можно скорее.
— В минуту, сеньор.
Вскоре Рене уже сидел верхом на Ваминосе. Он пригнулся к седлу, сжал ногами бока лошади и помчался к востоку, мимо кладовой, где сидел на крылечке Сам, наигрывая при лунном свете на гитаре.
Посвятим несколько слов Ваминосу — славному доброму караковому коню. Мексиканцы, имеющие сотни эпитетов, чтобы обозначать масть лошади, называли его «дгиуо». Это был караковый пегий жеребец, грифельно-мышиного цвета с подпалинами, если вы только можете представить себе такое сочетание. Вдоль всей его спины от гривы до хвоста тянулась черная полоса. Он был двужильный. Землемеры не отмерили в целом мире такого количества миль, какое Ваминос мог отмахать в один день.