Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Загробная жизнь или последняя участь человека - Е. А. Тихомиров на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Итак, мы приходим к тому признанию, что развитие человеческого ума не знает пределов, не имеет остановки, что жажда знания не столько удовлетворяется, сколько возбуждается только и раздражается теми познаниями, какие человек приобретает и может приобретать на земле, что самой продолжительной жизни не хватает ему не только на то, чтобы читать и понимать, но чтобы только разбирать по складам великую книгу природы, что, одним словом, человек как разумное существо не достигает на земле своего назначения.

Что же из этого следует? Следует одно из двух: или человек есть аномалия в великом царстве природы, обнаруживающая стремления, идущие далее пределов его земного существования и не могущие быть удовлетворенными, получив таким образом от щедрот природы, по какой-то странной ошибке или слепому капризу, более, нежели сколько ему требуется для земного его назначения; следует, одним словом, что «человек слишком широк для этого мира, — его нужно бы сузить»118. Но мы не имеем никакого основания допускать такие аномалии, потому что природа представляет везде и во всем гармонически-целесообразный порядок, мудрую экономию, строгую бережливость. Или же следует допустить, что истинное назначение человека не ограничивается земною жизнью, что оно восходит за пределы его земного существования, что развитие его ума будет продолжаться в другой жизни, где он будет созерцать Вечную истину и, при свете Ее, преуспеет в уразумении всего сущего, что это развитие ума и это преуспеяние в познании не будут иметь пределов. В противном случае, — если бы то есть назначение человека прекращалось с его смертью, — он представлял бы действительно аномалию: это значило бы, что природа его организована вопреки, несоответственно своему назначению и есть как бы отрицание самой себя.

Таким образом, бесконечное развитие человеческого ума требует бессмертия человека.

Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал; а когда стал мужем, то оставил младенческое. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, — тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, — а тогда познаю, подобно как я познан (ср.:1 Кор. 13, 11, 12).

2) Человек есть существо разумно-свободное. Как ум его требует себе пищи — знания, точно так же и воля его стремится проявить себя в деятельности, сообразной с существом и достоинством человека — существа нравственно свободного. И как уму его постоянно предносится недосягаемый идеал истины, так воля его стремится к осуществлению добра. Что заставляло людей, которых весь мир не был достоин, скитаться по пустыням и горам, по пещерам и ущелиям земли (ср.: Евр. 11, 38)? Что населяло пустыни и леса подвижниками, убегавшими от мира и посвящавшими целую жизнь самоусовершению, тяжелой и непрерывной борьбе с самими собою, борьбе, от которой они никогда не успокаивались? — Стремление к осуществлению нравственного идеала. Но чем ближе они были, по-видимому, к этому идеалу, тем выше видели его над собою. Все мы стремимся сделаться и быть добрыми и нравственными, но никогда не можем успокоиться в этом стремлении, дойдя до сознания, что нам ничего уже не остается делать в этом отношении, что мы достигли нравственного совершенства.

Напротив того, чем серьезнее наше стремление к нравственному совершенству, тем сильнее и больнее тяготит нас сознание, что достижение нравственного совершенства невозможно для нас. Да и как достигнуть нам в здешней жизни нравственного совершенства, когда, по признанию людей, стоявших на возможной для человека нравственной высоте, мы постоянно делаем не то, что хотим, а то, что ненавидим (ср.: Рим. 7, 15). Как нам достигнуть нравственного идеала, когда наш нравственный идеал есть богоподобие: будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный (Мф. 5, 48) — вот заповедь, данная нам Тем, Который один из всех людей осуществил в Себе нравственный идеал. Итак, только тогда, когда, прошедши переходную ступень земной жизни и сбросив с себя ветхого человека, тлеющего в похотех прелестных (ср.: Еф. 4, 22), мы соединимся в другой жизни с Вечным и Высочайшим Добром, — тогда только мы получим возможность беспрепятственно восходить от силы в силу в достижении нравственного совершенства — в меру возраста Христова (ср.: Еф. 4, 13), в достижимую для нас меру богоподобия. Возлюбленные!...еще не открылось, что будем. Знаем только, что, когда откроется, будем подобны Ему, потому что увидим Его, как Он есть (1 Ин. 3, 2).

Таким образом, нравственное наше совершенствование предполагает и требует более широкого поприща, нежели какое отведено для нас в настоящей жизни. Остановка в начале пути, на исходном пункте развития, ненормальна точно так же, как ненормально пребывание в младенческом возрасте в течение всей жизни.

Приходится слышать иногда такое возражение: множество людей и даже целые народы не обнаруживают в себе большой способности и стремления к умственному и нравственному развитию, например, кафры, готтентоты119 и другие.

На это мы должны ответить следующее. Решаясь подвергать своему обсуждению явления духовной жизни, мы должны делать свои заключения не по исключительным, особенно же уродливым, явлениям в этой области, а по нормальным. Когда мы беремся определять меру способности наших духовных сил к развитию, то должны иметь в виду не кафров и готтентотов, а людей, могущих служить истинными представителями своего рода. С другой же стороны, и относительно кафров и готтентотов, а равно и других диких племен, нужно заметить, что путешественники, описавшие эти племена, слишком уж преувеличивали их неспособность к умственному и нравственному развитию; опыт же (например, успехи христианской миссионерской деятельности) показывает, что и в этих младенчествующих народах кроются или дремлют немалые духовные силы, и если они не развились, то благодаря лишь неблагоприятным условиям исторической жизни этих народов. «Рассказы путешественников, откуда почерпаются все сведения (относительно диких народов), иногда очень сомнительны. Если не вполне верными оказываются их описания орудий, жилищ, обычаев, племенных особенностей и произведений местностей, обитаемых дикими, то как осторожно мы должны принимать свидетельства путешественников о религиозном и нравственном состоянии племен, посещенных ими! Эти идеи смутны и неясны в самых душах их, да и высказываются они ими на самых бедных и неразвитых наречиях; а на языке неразвитом трудно выражаются истины отвлеченные, как бы они просты нам ни казались. Притом, большая часть дикарей не любит, когда их расспрашивают об их убеждениях»120.

Еще говорят против телеологического доказательства бессмертия души человеческой; некоторые люди уже в здешней жизни, по-видимому, раскрывают все то идеальное содержание, которое заключалось в их природе, и развитие их иногда доходит до того пункта, где вполне раскрываются их индивидуальные силы и уже начинается поворот назад.

Но это наблюдение страдает неточностью и односторонностью. Если некоторые люди под конец своей жизни кажутся не могущими уже идти далее и более развиваться, то они только кажутся такими. На самом же деле — отнюдь нельзя оспаривать той истины, что в настоящей жизни человек развивается односторонне, так что если в нем до возможных — наивысших — пределов раскрывается одно идеальное дарование, то остальные, присущие его природе, дарования или едва пробуждаются или раскрываются в весьма ограниченных размерах. Так, Гете сказал о себе: «Я охотнее помирюсь с несправедливостью, чем равнодушно перенесу беспорядок». Но и в сфере чисто нравственных влечений и способностей, развиваемых человеком в настоящей жизни, замечается та же односторонность; иной обнаруживает замечательно правдивый характер, но у него недостает мягкости и нежности сердца; другой обладает любящим, всепрощающим сердцем, но зато у него или слабо умственное развитие, или нет силы, и так далее. Таким образом, если бы даже человек достигал иногда в здешней жизни полного развития какой-либо из своих способностей (чего допустить, однако, нельзя), то этим все-таки далеко еще не исчерпывалось бы все содержание и все богатство его духовных дарований.

3) Обладая умом, жаждущим истины, и волею, стремящеюся к нравственному совершенству, человек одарен еще сердцем, жаждущим счастья, блаженства. Все мы

О счастии с младенчества тоскуем121

и ищем его до гробовой доски, так что жизнь человека едва ли не справедливо будет охарактеризовать, назвавши ее «погонею за счастьем». Но сколько на свете несчастных! А где счастливые? Найдется ли хоть один человек, который мог бы сказать о себе чистосердечно, что сердце его вполне довольно и спокойно, ничего не желает, ни о чем не тоскует? С самого начала жизни наша природа, пробуждаясь со всеми ее потребностями и силами, встречает мир, по-видимому, представляющий безграничную область для удовлетворения этих потребностей и для развития этих сил. При взгляде на этот мир, кажущийся таким светлым и полным счастья, наша природа порывается к нему с горячими надеждами и ожиданиями. Ни одна из этих надежд не осуществляется, ни одно из этих ожиданий не оправдывается. Пока мы молоды, несчастие нас больше удивляет, чем ужасает: нам кажется, что оно есть только аномалия, и вера наша в счастье не колеблется. Аномалия эта повторяется; но мы все еще крепимся. Но наконец какой-нибудь слишком сильный удар поражает нас и вдруг открывает нам глаза; а затем — чем дальше мы живем, тем яснее и яснее представляется нам и обнажается пред нами печальная истина: надежды, которыми прежде смягчались несчастия, исчезают и сменяются горьким разочарованием. В конце концов мы приходим к тому же заключению, к которому пришел некогда премудрый царь израильский, имевший полную возможность узнать и оценить человеческое счастье: все суета (Еккл. 1, 2)!

В чем же заключается тайна неудовлетворимости сердца человеческого ничем земным? Вся тайна заключается в том, что все земное непрочно и непостоянно, что на свете нет ничего такого, что могло бы, само по себе и навсегда, доставить нам полное счастье. В здешней жизни мы можем иметь только предчувствие истинного счастья, предназначенного человеку, который тоскует по нем, не находя его. Мы будем наслаждаться им только по соединении с Вечным источником блаженства — Богом. Оно будет дано нам на новом небе и новой земле: тогда Бог отрет всякую слезу с очей наших, и смерти не будет уже, ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо все прежнее пройдет (ср.: Откр. 21, 4). «Ты создал нас для Себя, и сердце наше неспокойно до тех пор, пока не найдет покоя в Тебе»122. Тогда все труждающиеся и обремененные (ср.: Мф. 11, 28) найдут для себя успокоение от земных скорбей, бед и треволнений.

А теперь здесь все мы, труждающиеся и обремененные, плаваем по житейскому морю, обуреваемые множеством всяческих зол и бедствий, не находя себе нигде верного пристанища. Вражда и раздор между людьми, внутренний разлад людей с самими собою, кровавые войны, голод, мор и болезни, плачевное социальное положение миллионов людей, влачащих самое жалкое существование без всякой надежды на улучшение своего положения, — вот картина человеческого счастья, с тех пор как запомнят себя люди! «Каждое столетие, может быть, каждое десятилетие человечество развивается, более и более обогащается новыми знаниями, новою опытностью, изобретает множество новых средств против того или другого из физических и нравственных зол, удручающих его. Но что же — зла в мире действительно становится меньше? Нужды, болезней, страданий в наше время меньше, чем было за 100, за 200, за 1000, за 5000 лет назад? Едва ли какой-либо серьезный и искренний мыслитель и наблюдатель человеческой жизни стал бы с решительностью отвечать на этот вопрос утвердительно. Зло человеческой жизни — горе и страдания всякого рода — как будто растет со средствами, изобретаемыми против него»123.

Среди этих бедствий и зол жизни нас стараются утешить тем, что если страдают и мучаются отдельные личности человеческие, зато целое человечество идет вперед, развивается, совершенствуется, и ценою частных страданий покупается общее благо человечества, которое и достигнет некогда всеобщего благоденствия. Таким образом, каждый из нас, страдальцев, может сказать вместе с трудолюбивою пчелою:

«И моего тут капля меду (правда, пока еще будущего) есть!»124 Печальное утешение!

«Цель истории заключается не в личном удовлетворении, а в общем благе; общее же благо состоит в разнообразии и гармоническом единстве частей, а не в равном для всех развитии и распределении жизненных средств. Всеобщее равенство никогда не может быть для нас идеалом, потому что оно противоречит природе вещей и человека. Если бы мы даже представили себе, что человечество достигло наконец идеального блаженства, равно простирающегося на всех, то все же позднейшие поколения были бы привилегированными в сравнении с предыдущими. Им выпало на долю высшее счастье, полное осуществление человеческого назначения; но что сталось с их предшественниками, которые пролагали им дорогу? За что все эти страдания и слезы? За что угнетение и нищета, которые они претерпевали для того только, чтобы когда-нибудь другим было лучше? Если мы предположим даже, что в конце развития человек способен вполне достигнуть своего назначения, то это нисколько не касается многих миллионов людей, погибших на пути. Скажем ли мы, что они были орудиями высших целей человечества и что в этом состояло истинное их назначение? Но нравственный закон запрещает нам смотреть на человека только как на средство: служа высшим целям, он, вместе с тем, всегда сам остается целью, ибо он — носитель абсолютного начала, и если эта личная цель не достигнута, то назначение его не исполнено. Недостаточно, следовательно, указывать на будущее совершенство человеческого рода: требование, чтобы назначение человека было исполнено, прилагается равно и к прошедшим, и к настоящим поколениям, ибо природа у всех одна. А так как в земной жизни это назначение не исполняется, то здесь опять оказывается противоречие между природою вещи и действительным ее существованием. Следовательно — известная нам действительность составляет только частное проявление этой природы, которая не исчерпывается настоящею жизнью, но предназначена для другой, где она может проявиться вполне».

«Наконец, никакое совершенствование не может уничтожить величайшего противоречия человеческой жизни — смерти. Смерть составляет естественное событие для физического существа. Весь органический мир основан на преемственности сменяющих друг друга особей, которые, умирая, оставляют после себя других, рожденных от них же и назначенных заступить их место. Как физическое существо, человек подлежит тому же закону; но как существо духовное, он не может не видеть в нем противоречия с высшим своим естеством. Сознание и стремление человека не ограничиваются настоящею жизнью: они простираются на прошедшее и будущее. Человек полагает себе цели, идущие далеко за пределы отмежеванного ему земного существования. Наконец, у него есть привязанности, которые имеют не временный только характер и не исчезают с удалением возбуждающего их предмета, а сохраняются как вечные, неразрывные части его существа. Человек может еще помириться с тем, что цели, которые он преследовал, не будут им достигнуты: они могут быть исполнены другими. Он может покориться печальной необходимости разлуки с любимыми местами, с вечно сияющею природою, с отечеством, в судьбах которого он принимал живое участие: все это было дано ему, и всем этим он в свое время насладился; затем настает очередь и для других. Но он никогда не может примириться с мыслью, что любимое им существо превратилось в ничто, что тот разум, то чувство, которые составляли предмет глубочайшей его привязанности, исчезли как дым, не оставив по себе и следа. Против этого возмущается все его существо. Устремляя в вечность свои умственные взоры, человек простирает в вечность и свои сердечные привязанности. А если таковы глубочайшие основы его естества, то предметом этой привязанности не может быть что-либо преходящее. Перед гробом любимого существа из глубины человеческого сердца опять вырывается роковой вопрос: зачем дано ему любить таким образом, если предмет этой любви не что иное, как мимолетная тень, исчезающая от первой случайности? Или зачем отнимается у него предмет любви, когда эта любовь есть самое высокое и святое, что есть в человеческой жизни? И тут на эти вопросы может быть один только ответ: бессмертие! Любовь, носящая в себе вечность, в себе самой заключает неискоренимое убеждение, что предмет ее вечен так же, как и она сама. И это убеждение не есть только пустое самообольщение чувства, которое старается утешить себя в невознаградимой потере. Разум, так же, как и чувство, говорит нам, что иначе быть не может, ибо без этого жизнь высшего в известном нам мире создания была бы только возмутительною шуткою, разыгранною над ним каким-то злым духом, в руки которого предана его судьба».

«Для физического существа смерть не что иное, как конец его жизни; для существа духовного, одаренного разумом и чувством, простирающимися в вечность, она имеет совершенно другое значение. Она не только служит переходом к высшей жизни, но она составляет связь между видимым и невидимым миром, между небом и землею. Смерть напоминает человеку, что все для него не ограничивается целями и земными привязанностями, что, нося в себе сознание бесконечного, он принадлежит к высшему, вечному и бесконечному миру и что только там — все вложенные в него силы, все стороны его естества могут достигнуть полного своего назначения. Без этой мысли вся человеческая жизнь представляется неразрешимою загадкою, странным противоречием; напротив, озаренная ею — загадка превращается в светлую истину, и противоречие разрешается в высшую гармонию»125.

Нравственное доказательство

Мы молимся ежедневно Отцу Небесному: «...да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое»126 — царство святости и правды. Но, в то же время — мы видим ежедневно, что имя Божие далеко не всеми людьми и не всегда святится, что весь мир лежит во зле (1 Ин. 5, 19), представляет собою царство греха и неправды. Какое резкое несоответствие, какая роковая противоположность! И ужели такому порядку вещей суждено продолжаться вечно? Нет! Мы ожидаем нового неба и новой земли, на которых будет обитать правда (ср.: 2 Пет. 3, 13); мы чаем жизни будущего века, в которой алчущие и жаждущие правды насытятся (ср.: Мф. 5, 6).

Человеку присущ нравственный закон — закон святости и правды как высший двигатель и направитель жизни. Он вложен в природу человеческую Верховным Законодателем — Богом. Язычники делают законное по природе, потому что закон написан у них в сердце и находится под охраною и наблюдением совести (ср.: Рим. 2, 14, 15). В трагедии греческого поэта Софокла «Антигона» выражена та нравственная аксиома, что основной закон, который управляет нашею жизнью, за который мы жертвуем самою жизнью, — не закон человеческий, не правило, нами созданное, но принадлежит к неписанным и вечным законам Божества: «начало его не вчера и не сегодня, но от вечности, и никто не знает тайны его рождения». Итак, нравственный закон — с одной стороны, всеобщ, а с другой — освящается высшим, непререкаемым авторитетом.

Если в нравственном законе мы должны видеть безусловно обязательное предписание, если исполнение его составляет безусловную обязанность человека, то непременно требуется, чтобы человек находил в нем и личное свое удовлетворение. Иначе это предписание противоречило бы его природе, а потому и не могло бы быть для него верховным законом. В отношении к разумному существу это требование тем необходимее, что, в силу самого нравственного закона, разумное существо должно всегда рассматриваться — как цель, а не только — как средство. Оно исполняет нравственный закон свободно, а не по принуждению, и это одно дает его действиям нравственный характер. Свободное же исполнение возможно только под тем условием, чтобы исполняющий мог найти в нем и личное удовлетворение. Наконец, если это предписание безусловно, то все остальное должно непременно с ним сообразоваться. Нравственная жизнь не всегда дает счастье, но мы не можем не признать, что она одна делает человека достойным счастья. В этом состоит требование справедливости, составляющей существенную часть самого нравственного закона. Из безусловного значения этого закона вытекает, как необходимое последствие, что добродетель должна быть награждена, а порок должен быть наказан. Если же мы не всегда видим это в настоящей жизни, то непременно должно предположить, что это исполнится в будущей. Иначе нравственный закон теряет для нас свой безусловный характер.

Против необходимости соответствия между добродетелью и счастьем возражают, что добродетель сама по себе делает счастливым того, кто преуспевает в ней. Если же добродетельный человек счастлив одною своею добродетелью, в которой имеет заслуженную им награду, то и соответствие между добродетелью и счастьем и требуемое этим соответствием бессмертие души человеческой не составляет необходимого требования нравственного порядка. Послушаем, например, что говорит об этом известный Штраус127: «Доказательство (бессмертия души), выводимое из идеи возмездия, может быть формулировано таким образом. Так как люди добродетельные часто несчастливы в этом мире, а порочные часто остаются не наказанными, то необходимо, чтобы существовал другой мир, где бы по своим заслугам получили одни награду, а другие — наказание. Если предположить даже, что этот аргумент имеет какую-либо силу, то и тогда он может говорить лишь в пользу большей или меньшей продолжаемости человеческой жизни после смерти. Ибо коль скоро души будут раз соответственно награждены или наказаны, — ничто уже не препятствует им впасть в ничтожество.

Но если всмотреться в дело ближе, — этот аргумент окажется ничтожным и не имеющим никакого основания. В самом деле, добродетель не носит ли в себе своей награды, а порок — своего наказания? Не было ли бы достойно человека ставить честность, величие души — выше всего, даже если бы он был убежден, что душа не бессмертна? Не в том ли именно и состоит добродетель, чтобы в своих действиях не руководствоваться — не скажу представлением какого-нибудь блага, — это возможно, — но представлением другой какой-нибудь награды, кроме той, какую необходимо составляет самое совершение добродетели? Только невежественные и порочные люди думают, будто истинная свобода состоит в полной возможности беспрепятственно следовать своим страстям; только они на жизнь, и разумную и нравственную, смотрят — как на тягостное рабство, на повиновение Божественным законам — как на тяжелое ярмо, за всю тяготу которого должно вознаградить будущее возмездие. В глазах мудрого нет ни одного благородного и истинно великого человека, который бы не был счастливее и достойнее подражания, чем самый могущественный негодяй».

Это возражение, справедливо поражающее только грубое, эгоистически-утилитарное отношение к добродетели, не касается и не может поколебать самой основы, ядра нравственного доказательства бессмертия души человеческой. Что недостойно человека делать из добродетели предмет низкого, житейского расчета и интереса, это мы узнаем впервые не от Штрауса: то же самое проповедуют и великие мыслители христианские, с тем только различием, что это не приводит их к тем конечным выводам, к каким приходит Штраус. Вот что говорит святой Григорий Богослов: «Истинно любомудрью и боголюбивые любят общение с добром ради самого добра, а не ради почестей, уготованных за гробом. Ибо это уже вторая ступень похвальной жизни — делать что-либо из-за награды и воздаяния, а третья — избегать зла по страху наказания». Точно так же учит пустынный философ-христианин Исаак Сирин: «На второй ступени человек побуждением к исполнению заповедей Божиих и к совершению добрых дел имеет, с одной стороны, собственное спасение, а с другой — эти самые заповеди; на третьей же ступени любовь к правде снедает его сердце, и единственно потому он творит правду»128.

Любовь к правде снедает сердце правдолюбца, и он не желает и не требует себе никакой другой награды, кроме созерцания торжества закона правды, который мы призваны исполнять, и общения с тем бесконечным нравственным миром, которого этот закон делает нас членами, то есть созерцания Вечной Истины и Вечного Добра.

Возражение, что добродетель сама по себе служит наградою и что тот, кто ищет иного удовлетворения, тем самым является недостойным награды, — это возражение имело бы силу в таком случае, если бы человек был чисто духовным существом, а не духовно-чувственным. Но природа его двойственная, и эта двойственность составляет самое существо его личности и необходимое условие ее существования. Человек не может не любить тот чувственный мир, в котором он живет, потому что он видит в нем поприще для осуществления вверенных ему духовных начал, и эта любовь одна дает ему силу осуществлять в нем эти начала. Иначе следовало бы не действовать, а удаляться от мира: земная жизнь не имела бы смысла. Если же деятельность человека приносит ему только страдания, может ли он удовлетвориться сознанием, что он исполняет высший закон? — Может, если он сознает, что страдание только временное, а удовлетворение будет вечное; — нет, если за пределами страдания он не видит ничего другого. Ибо зачем он, в таком случае, обречен на страдание? Зачем ему дана личная сторона, которая должна оставаться неудовлетворенною, именно вследствие того, что он исполняет высший закон? Где тут справедливость Всемогущего и Премудрого Существа, управляющего вселенною? Противоречие здесь тем более явное, что страдания, которые испытывает человек, — не физические только, а и нравственные. Он видит бедствия ближних, страдания и смерть любимых существ; он видит извращение нравственности, торжество порока, презрение ко всему, что свято для человеческого сердца. И чем выше его нравственное сознание, тем глубже его страдания.

Каин убил брата своего Авеля. А за что убил его? За то, что дела его были злы, а дела брата его добры (ср.: 1 Ин. 3, 12). И кровь Авеля — и всех Авелей на земле — вопиет на небо об отмщении...

Все лучшие представители рода человеческого шли узким путем креста и страданий; а те, которые создавали им кресты и страдания, роскошествовали на земле и наслаждались, напитывали сердца свои, как бы на день заклания (ср.: Иак. 5, 5)...

Будем притеснять бедняка праведника, не пощадим вдовы и не постыдимся... седин старца. Сила наша да будет законом правды, ибо бессилие оказывается бесполезным (Прем. 2, 10, 11)... И вот — слезы, стоны, страдания — и ведомые, и неведомые миру...

А вот злодей — дерзкий, чудовищный — совершает такое вопиющее злодеяние, что мы поражены ужасом и в святом негодовании готовы сказать:

Нет, если этот человек не будет Наказан страшно, то примусь я смело Грехи творить... («Король Лир»129)

Ввиду таких грустных и безотрадных явлений перед человеком возникает грозный вопрос:

«Зачем окровавленный, несчастный, влачится праведник под крестною ношею, тогда как нечестивый, счастливый и победоносный, едет на гордом коне?»

«Или Господь не всемогущ? Или Сам Он — виновник зла?»

«Так не перестаем мы спрашивать, пока нам, наконец, не заткнут рта горстью земли. Но что же это за ответ?» (Гейне130).

И точно — ответа нет, если все ограничивается земным существованием, если мы устраним то, что неверующие называют священными притчами и благочестивыми гипотезами, но что, в сущности, составляет необходимый вывод философии, так же, как необходимое данное всякой религии. Для отдельного лица противоречие между бесконечным и конечным не разрешается земною жизнью, потому что земная жизнь — не иное что, как преходящее мгновение среди вечности, следовательно — никогда не может соответствовать безусловным требованиям разума. Между тем, это противоречие должно быть разрешено, именно, для отдельного лица, потому что оно является исполнителем безусловного закона. Если все ограничивается для него земною жизнью, то самое сознание исполненного закона не может дать удовлетворения человеку: удовлетворение дается единственно убеждением, что присущий его разуму и сердцу нравственный закон есть безусловный закон Вселенной, связывающий его с невидимым и вечным миром, которого он состоит членом. Только уверенность, что мир управляется Всемогущим Разумом и что в нем царствует Правда, способна возвысить человека над всеми превратностями жизни и дать ему несокрушимую силу для исполнения добра. Если же нравственный закон, вместо того чтобы связывать человека с вечностью и с безусловными началами мироздания, ограничивается для него пределами земного бытия, то закон теряет свое безусловное значение и становится относительным. Тогда человеку остается только взвесить — какого рода удовлетворение он предпочтет в этот кратковременный период, который дан ему для жизни. Выбор зависит от вкуса.

Отсюда ясно, что невозможно видеть искажение нравственности в признании будущих наград и наказаний. Это было бы справедливо, если бы эти награды представлялись в виде земных благ, потому что это значило бы превратить безусловный закон в средство для достижения частных целей. Но когда удовлетворение должно состоять в созерцании торжества того закона, который мы призваны исполнять и в общении с тем бесконечным нравственным миром, которого этот закон делает нас членами, то есть в созерцании Вечной Истины и Вечного Добра, — то надежда на подобное удовлетворение составляет безусловное право всякого разумно-свободного существа, призванного исполнять безусловный нравственный закон. Без этого самое исполнение закона становится вопиющим противоречием.

С другой стороны, тот же нравственный закон, который, предписывая безусловно, обещает исполнителю справедливое воздаяние, раскрывает нам, почему в настоящей жизни добродетель не только не может, но и не должна получить ожидающей ее награды. Если бы добродетель сама собою вела к полному удовлетворению человека, то не было бы заслуги, не было бы и вины. Для свободного существа награда составляет не естественное, а нравственное последствие его действий: она должна быть заслужена, а для этого требуется испытание. Последнее служит не только пробным камнем добродетели, но и средством возвести ее на высшую ступень. Нравственная сила свободного лица изощряется испытанием, а нравственное его понимание становится глубже. Каково должно быть испытание и когда получится награда, это, разумеется, остается неизвестным человеку, которого знание частных отношений ограничивается мгновением, отведенным ему для земного бытия. Это ведает только Тот, Кому открыта глубина человеческого сердца и Кто окидывает взором всю вечность, для которой предназначен человек.

Неправедный пусть еще делает неправду, нечистый пусть еще сквернится; праведный да творит правду еще, и святой да освящается еще. Се, гряду скоро, и возмездие Мое со Мною, чтобы воздать каждому по делам Его (Откр. 22, 11, 12).

Оптимизм и пессимизм

В своем взгляде на мир и жизнь люди искони проявляли резкую противоположность. Между тем как одни — натуры благодушные — находят в мире все прекрасным и наслаждаются всеми благами жизни с восторгом и упоением, прославляя и благодаря Виновника мира, — другие, напротив того, постоянно мучатся и страдают, редко чем бывают довольны, находя мир исполненным всяких несовершенств, зол и бедствий, от которых люди никогда не освободятся.

Какой из этих двух взглядов правильнее и разумнее? Пусть сами представители того и другого выступят на сцену и помогут нам разрешить этот вопрос.

Оптимист — представитель светлого взгляда на мир — упрекает пессимиста в том, что он унижает Божественное мироправление, не имеет веры в благого Творца и Промыслителя, не замечает того обилия счастья, которое достается в здешней жизни в удел всем без различия; говорит далее, что в самом несчастии человек никогда не бывает лишен надежды на лучшее, что вообще нормальное и постоянное настроение человека — счастливое и довольное. Несчастия так же редки, как и грозы в природе, представляя собою благодетельный процесс очищения и обновления; притом же они не необходимы и не всеобщи. Сохранение жизни сопряжено с удовольствиями и размножение рода человеческого сопровождается величайшим благом — любовью. Даже в смешанных чувствованиях — сострадании, грусти, печали, — преобладает элемент удовольствия.

Пессимист — представитель мрачного взгляда на мир, — становясь прямо на моральную точку зрения, относится презрительно к оптимистическому благодушию, которое довольно всем потому, что незнакомо с высшими и истинными обязанностями и благами человеческими. Так называемая добродетель людская — для него не что иное, как жалкий эгоизм, блестящий порок, обращающийся в ничто при строгом сознании долга, точно так же, как тает снег при появлении солнца. Сохранение жизни — непрерывное мучение, потому что гонимые постоянно от одной потребности к другой люди никогда не находят себе удовлетворения. Любовь — мечта, благородная иллюзия, неизбежно влекущая за собою раскаяние и разочарование; брак — гнетущие нас оковы, дети — мучение и тяжелая обуза для нас и мы — виновники зла для них, произведши их на этот несчастный свет. Зло — везде и во всем; нигде мы не находим действительно прекрасного, доброго, истинного. Мировая скорбь — вот истинное ощущение, необходимо сопровождающее нас во всю жизнь и лишь изредка прерываемое краткими иллюзиями счастия, после которых мы делаемся тем более несчастными. «Блаженны те, которые не ждут ничего хорошего от жизни, ибо они не будут обмануты», — вот заповедь блаженства пессимизма!

На чьей же стороне справедливость? Обе стороны правы, каждая со своей точки зрения, но обе и не правы, потому что утверждают противоположное друг другу. Примирение между ними возможно с устранением противоположных точек зрения и привнесением новой точки зрения, разрешающей противоречия.

Если этот мир представляет собою законченное существование, в таком случае, право — на стороне пессимиста, потому что наши нравственные понятия и требования простираются гораздо дальше и выше того, что представляет нам наличная действительность, и мы делаемся необходимо добычею мировой скорби. Но если человеческое существование здесь, на земле, есть только переходная, предварительная ступень высшего развития, то нельзя не признать, как много прекрасного и утешительного представляет уже это преддверие храма совершенства, так что с этой точки зрения даже зло становится удобопереносимым с помощью веры и надежды. И тогда уже справедливая жалоба пессимиста на то, что в человечестве не существует истинного прогресса, теряет свою силу, потому что это значило бы все равно что жаловаться на дрессировщика птиц, который, несмотря на многолетние усилия, не может усвоить птицам человеческой речи. Для известной ступени может существовать всегда только известный предел развития и безрассудное желание срывать плоды высших ступеней с низших.

После этого нам уже не трудно произнести приговор. Пессимист прав по отношению к оптимисту в том, что, возбуждаемый и язвимый жалом идеала, не может найти на земле совершенства; не прав же он в том, что не имеет основания и права искать совершенства на земле. Оптимист не прав по отношению к пессимисту в том, что недостаточно глубоко и серьезно проникнут сознанием возвышенности идеала и удовлетворяется низшими требованиями и низшими благами, весьма далекими от совершенства, но он прав в том, что на предлежащей ступени вообще и невозможно высшее совершенство, и, однако, уже здесь мы видим некоторые проблески будущего света и совершенства.

Таким образом, неразрешимый спор этих двух миросозерцаний представляет новое доказательство бессмертия души человеческой и будущего совершенства в другой жизни, потому что, в противном случае (то есть ограничивая развитие человека и человечества пределами земной жизни) мы должны признать неразрешимое противоречие жизни, законодательство мира, идущее вразрез с самим собою. Допуская же жизнь будущего века, мы легко находим разрешение противоречий и можем примирить спорящие стороны на основании высшего закона. Истина всегда — там, где находится разрешение затруднений и где данные в опыте явления поддаются закономерному, гармоничному и целесообразному пониманию и объяснению.

Завершительное доказательство

В истории человечества есть один выдающийся факт, на который можно смотреть как на венец и завершение всех доказательств бессмертия души человеческой, как на наглядное доказательство этого бессмертия и будущей жизни. Этот величайший из всемирно-исторических фактов есть воскресение из мертвых Спасителя мира Иисуса Христа. Это чудо из чудес составляет основу всего христианства, стоящего и падающего вместе с ним; на нем же основываются все наши надежды на вечную жизнь после всеобщего воскресения и истребления последнего врага нашего — смерти.

Если о Христе проповедуется, что Он воскрес из мертвых, то как некоторые из вас говорят, что нет воскресения мертвых? Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес. А если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша. Притом — мы оказались бы лжесвидетелями о Боге, потому что свидетельствовали бы о Боге, что Он воскресил Христа, Которого Он не воскрешал, если, то есть, мертвые не воскресают. Ибо если мертвые не воскресают, то и Христос не воскрес. А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна: вы еще во грехах ваших. Поэтому и умершие во Христе погибли. И если мы в сей только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков. Но Христос воскрес из мертвых, первенец из умерших. Ибо как смерть чрез человека, так чрез человека и воскресение мертвых. Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут... Как мы носили образ перстного (Адама), так будем носить и образ небесного (Христа) (ср.: 1 Кор. 15, 12-22, 49).

Но действительно ли Иисус Христос воскрес из мертвых?

Воскресение Иисуса Христа есть не только предмет нашей живейшей веры: оно есть вместе с тем достовернейшее, удовлетворительнейшим образом засвидетельствованное историческое событие. Немного существует частных фактов в истории, в пользу которых можно было бы представить столько многосторонних, жизненно-истинных фактов, как факт воскресения Христова.

Между тем, никакой другой факт не встречал более энергического противоречия со стороны неверия, как воскресение Христово: отрицание действительности воскресения Христова со стороны неверующих началось с самого дня этого необычайного события и продолжается до сих пор.

Сказание Евангелий о воскресении Господа заключается, в главных чертах, в следующем. Когда, по распятии Господа, прошел день покоя во гробе — суббота, наступило великое утро воскресного дня, в которое Господь Бог положил печать на дело искупления и могущественно явил Иисуса Христа Своим Сыном и Спасителем мира чрез воскресение Его из мертвых. В самое раннее утро воскресного дня, при землетрясении, явился Ангел с неба и отвалил камень от двери гроба. Стражи от страха побежали в город и объявили о случившемся первосвященникам. Жены первые услышали о воскресении и увидели Воскресшего. Сначала Мария Магдалина пришла ко гробу и увидела камень отваленным. В страхе и тревоге она поспешила в город к Петру и Иоанну и известила их об этом. Между тем, другая Мария, Саломия и Иоанна при восходе солнца прибыли ко гробу. Там они увидели Ангела, который возвестил им о воскресении Иисуса и повелел им сказать ученикам, что Иисус явится им в Галилее. Жены удалились и не говорили ничего никому, кроме учеников, которые, в унынии своем, приняли эту весть за пустую молву. Впрочем, Петр и Иоанн поспешили ко гробу, а за ними пошла и Мария Магдалина. Изумившись при виде пустоты гроба и не быв в состоянии объяснить себе этого, оба они возвратились назад. Мария же еще оставалась там. Тогда она увидела во гробе двух Ангелов, которые дружественно приветствовали ее, и когда она со слезами обратилась назад, то увидела и Самого Господа, Которого сначала приняла за садовника, но скоро признала по звуку Его голоса. Он повелел ей возвестить ученикам о предстоящем вознесении Его на небо и сказать им, чтобы они предварительно ожидали явления Его в Галилее. Мария исполнила это повеление; но ученики не поверили ей. Поэтому Господь признал за благо явить Себя, как воскресшего, ученикам еще в Иерусалиме, чтобы поднять и оживить упавший дух их.

Так, в течение того же воскресного дня Он являлся и Симону Петру, и двум ученикам на пути в Еммаус. Исполненные радости, они поспешили возвратиться в город, где нашли десять апостолов и других учеников собравшимися в затворенной горнице. Внезапно явился Господь посреди них, исполненных испуга, и удостоверил их в Своем телесном явлении, вкусив несколько пищи и позволив им прикоснуться к Себе. Затем — ученики еще оставались в городе, надеясь, что Господь удостоверит в Своем воскресении и неверного соапостола их Фому, не присутствовавшего при этом явлении. И действительно, Господь явился в следующий воскресный день одиннадцати апостолам вместе, и убедившийся Фома признал Его своим Господом и Богом. Теперь наконец ученики, утвержденные в своей вере, отправились из Иерусалима в Галилею, где они должны были ожидать Господа. Там Иисус Христос явился, при озере Тивериадском, семерым из Своих учеников, восстановив при этом случае Симона Петра в его апостольском звании и вместе предсказав ему об имеющей быть некогда мученической кончине его.

Наконец, Воскресший явился на горе в Галилее одиннадцати апостолам и более чем 500 ученикам, как основателям и руководителям будущего новозаветного общества. После этого важнейшего явления апостолы опять возвратились в Иерусалим и, согласно повелению Господа, собрались в четверток на горе Елеонской, близ Вифании. Здесь Господь явился им в последний раз. Он обратил взор их от будущего, когда Он имел устроить Царство славы, к настоящему, в котором им предстояло еще выполнить великую задачу, — заповедал им оставаться в Иерусалиме и ожидать сошествия Святого Духа, исполнившись Которого они должны были быть свидетелями Его до концов земли. Потом, благословляя их, Он вознесся и скрылся в облаке, чтобы возвратиться на Престол Божий и воспринять славу Свою. Между тем, два явившиеся Ангела утешали учеников, пристально смотревших на небо, обетованием будущего пришествия их Господа и Учителя.

Факт воскресения Христова, посрамивший и унизивший неверие и злобу врагов Иисусовых, не мог не вызвать с их стороны отрицания, которое было тем яростнее, чем недобросовестнее.

Враждебные Иисусу Христу первосвященники и старейшины иудейские распустили молву, что Он не воскрес, но что ученики Его украли мертвое тело Его, воспользовавшись сном стражи, приставленной к Его гробу, и затем пронесли весть о Его воскресении. Но молва, пущенная иудеями, есть не что иное, как клевета на истину воскресения Христова, и — притом — клевета самая нелепая. Похищение тела Христова учениками во время сна стражей представляется и невозможным, и безрассудным, если вникнуть во все обстоятельства дела. И, прежде всего — оно представляется совершенно невозможным со стороны апостолов. Известно, что они были дотоле люди робкие и боязливые: откуда же взялась у них теперь такая необыкновенная смелость? Им ли было похищать мертвого, когда они оставили живого? Они рассеялись в паническом страхе при виде нескольких рабов с дрекольями, пришедших взять Иисуса: как же отважились они теперь напасть на вооруженных воинов? Да и что могло побудить их на такой отчаянный поступок? Зачем им нужно было мертвое тело их Учителя? С другой стороны, возможно ли, в самом деле, допустить, чтобы апостолы приблизились к пещере гроба, разломали печать и отвалили огромный камень от дверей ее, пробыли в ней немало времени и потом унесли из нее мертвое тело своего Учителя, не разбудивши всем этим ни одного из воинов, как бы глубоко все они ни спали? Нельзя при этом забывать и того, что стражи приставлены были ко гробу, с дозволения Пилата, самими иудеями, как сами же они запечатали и гроб. Без сомнения, они выбрали для стражи воинов наиболее преданных им и известных по своей бдительности и благонадежности. Как же могли эти воины допустить такую оплошность? Они говорят: Ученики Иисуса, пришедши ночью, украли Его, когда мы спали (ср.: Мф. 28, 13). Но как воину ссылаться на сон во время стражи? Да и откуда узнали они об этом воровстве, когда они спали таким крепким сном, что ничего не видели и не слышали? Что за свидетельство спящих?..

Наконец, похищение тела Иисусова учениками представляется несообразным и невероятным, если рассмотреть обстоятельства, последовавшие за этим мнимым похищением. Воины сознаются, что они спали, когда обязаны были бодрствовать, что они допустили похитить тело Иисусово, когда должны были устеречь его. Следовательно, они были виновны в высшей степени, по их собственному сознанию. И что же? Их не только не наказывают, а — напротив — еще дают довольно денег! Отчего же им такая милость? Известно, как строго взыскивалось тогда за подобные преступления. Ирод велел казнить воинов, стерегших апостола Петра в темнице, за то, что они не устерегли узника, освободившегося из заключения чудесным образом (см.: Деян. 12, 19); а воины, не устерегшие тела Христова во гробе, не только оставлены без всякого наказания, а еще и награждены. Не менее виновны были бы и апостолы, если они похитили тело своего Учителя, вопреки всем предосторожностям со стороны начальства; однако и их оставляют без внимания, не отыскивают, не судят, не наказывают. Почему же первосвященники и старейшины иудейские, имея полную возможность и, к тому же, величайший для себя интерес расследовать это дело, так сказать, по горячим следам, вовсе не думают о расследовании его? Почему они открыто, судебным порядком не обличают обмана, чтобы этим раз навсегда заградить уста апостолов?

Далее — чрез несколько недель, когда апостолы своею проповедью о воскресении Христа Спасителя стали обращать к Нему целые тысячи иудеев, синедрион потребовал их к себе на суд; но и здесь, на суде, синедрион не обвиняет и не обличает апостолов в похищении тела Иисусова, а лишь строго запрещает им проповедовать о имени Иисуса (см.: Деян. 4, 1-21). То же самое повторилось потом и в другой раз, когда синедрион задумал было даже умертвить апостолов за их проповедь о Воскресшем, но, выслушав мнение Гамалиила, ограничился только телесным наказанием их и подтверждением своего прежнего запрещения говорить о имени Иисуса (см.: Деян. 5, 27-40). Что же опять это значит? Почему синедрион, запрещая апостолам проповедовать воскресшего Христа, не изобличает их в похищении тела Христова и даже вовсе не упоминает об этом похищении? Причина очень понятна: иудеи сами выдумали сказку о похищении тела из гроба, а потому и знали очень хорошо, что надлежащее расследование этого дела скорее всего могло обличить в обмане их же самих. Таким образом — клевета, распространенная иудеями во вред истине воскресения Христова, сама произносит решительный приговор о своей лживости и несостоятельности. Если где, то здесь в особенности, — по замечанию Златоуста, — солга неправда себе (Пс. 26, 12).

«Да рекут иудее, како воини погубиша стрегущии Царя? Почто бо камень не сохрани Каменя жизни? Или погребеннаго да дадят или воскресшему да поклонятся, глаголюще с нами: слава множеству щедрот Твоих, Спасе наш, слава Тебе»131.

Апостолы, называющие себя — преимущественно — свидетелями воскресения Христова, не могли, в этом случае, сделаться жертвами обмана. Они совершенно и безошибочно знали Иисуса Христа, потому что жили с Ним около трех с половиною лет и находились при Нем почти неотлучно. Следовательно, они не могли смешать Его с кем-либо другим в то время, как Он являлся им по воскресении, и принять вместо Него другого. Далее, если бы они говорили, что только кто-нибудь один из них видел Господа после Его смерти, то еще можно было бы подумать, что этот единственный свидетель видел призрак или принял одно лицо вместо другого. Но апостолы утверждают, что они все видели воскресшего Спасителя и что в одно время Он явился даже более, нежели пятистам братий (ср.: 1 Кор. 15, 6), то есть последователей Его. Как же допустить, чтобы такое множество людей — все вместе, — могли обмануться и притом (что еще страннее) — все одинаковым образом? Еще если бы апостолы говорили, что видели воскресшего Господа только однажды, и то издали, на короткое время и как бы мельком, — опять позволительно было бы подозревать ошибку. Но Воскресший — свидетельствуют они, — являлся им многократно в продолжение сорока дней — то порознь некоторым, то всем вместе, и пред их же глазами вознесся на небо.

Наконец, во время Своих явлений Он имел с ними продолжительные беседы, изъяснял им Писания, открывал тайны Своего Царства, которые они должны были проповедовать, предсказывал им то, что с ними случится, и начертывал план их будущих действий. Он даже, собственно для удостоверения учеников, вкушал пред ними пищу и питие, показывал им Свои изъязвленные руки и ноги, Свои ребра, пронзенные копием, и заставлял их осязать Его. Ужели же и после всего этого апостолы могли не узнать своего Учителя, могли как-нибудь обмануться? Замечательно еще то, что апостолы, в настоящем случае, показали себя особенно мнительными и недоверчивыми. Они чувствовали всю важность воскресения Христова и потому всеми мерами старались до очевидности убедиться в нем. Они не увлекаются первою вестью о воскресении Господа, не верят друг другу, не доверяют даже, с первого раза, собственным глазам. Эта неторопливость в веровании, эта осторожность, с какою апостолы принимают весть о воскресении Христовом, эти доказательства, которых они требуют для собственного убеждения в факте воскресения, со всею непререкаемостью свидетельствуют, что если апостолы наконец поверили решительно и окончательно, то — значит — они разузнали истину самым полным и очевидным образом.

С другой стороны, нельзя подозревать апостолов в том, чтобы они имели намерение обмануть других, говоря о воскресении своего Учителя. Этому противоречит, прежде всего, их нравственный характер. Возможно ли предположить умысел обмануть других в людях, которые, проповедуя нравственность самую чистую и святую, какую когда-либо слышал мир, сами первые не оправдают ее своею жизнью? Этому противоречат, далее, самые обстоятельства их проповеди. Они проповедуют о воскресении своего Учителя в том городе, где Он был распят, в слух всех тех людей, которые видели Его и были даже виновниками Его крестной смерти, проповедуют спустя не более пятидесяти дней после события, когда у всех еще живы были воспоминания о жизни и смерти Иисуса Христа и когда поэтому всякому легко было обличить проповедников во лжи. Они начинают свою проповедь во время величайшего праздника, на который стекалось в Иерусалим бесчисленное множество народа из всей Иудеи и даже из чужих стран; они как бы ожидали подобного дня, чтобы вызвать на борьбу с собою целые тысячи врагов. И как же допустить, чтобы в проповеди их скрывался умысел обмануть других? Апостолы не могли иметь никаких — ни внутренних, ни внешних побуждений решиться на такой умысел, а — напротив — даже имели все побуждения и причины отказаться от него.

В самом деле, что могло бы заставить их проповедовать о воскресении Иисуса Христа, если бы Он действительно не воскрес? Прежняя любовь к Нему? Но эта любовь, в таком случае, необходимо должна была охладеть и даже превратиться в ненависть, они видели бы теперь в Нем человека, который, обольстив их несбыточною мечтою, заставив их покинуть дома, имущество, мирные занятия, вооружив против них весь народ иудейский, наконец — оставил их на произвол судьбы. Или надежда благ мира? Но проповедовать Иисуса Христа воскресшего значило объявить иудеям, что они — убийцы истинного Мессии, то есть открыто обвинять их в величайшем преступлении, какое только можно вообразить, и — следовательно — подвергать себя всей злобе и ненависти этих людей, которые в мщении за себя были неукротимы, как известно уже было апостолам из опыта над их собственным Учителем. Между тем, если бы они согласились перейти на сторону врагов своего Учителя, если бы объявили, что, умерши, Он не воскрес, хотя неоднократно предрекал о Своем воскресении и, следовательно, был обманщик, в таком случае — они не только избавились бы от всех угрожавших им опасностей, но, без сомнения, получили бы и немалые выгоды. Первосвященники и старейшины не жалели же денег для стражей, чтобы только они разгласили нелепую молву о похищении тела Иисусова. Итак, апостолы были достоверными свидетелями воскресения Иисуса Христа — такими свидетелями, которые, по собственному признанию их, не могли не говорить того, что видели и слышали (ср.: Деян. 4, 20).

Апостольская проповедь о воскресении Иисуса Христа встречена была и со стороны древних язычников сомнением и насмешками (см.: Деян. 17, 31, 32). И для новейших язычников основа христианства — воскресение Основателя его продолжает до сих пор служить предметом глумления и пререкания. Рассмотрим главнейшие возражения новейших противников христианства против действительности воскресения Христа Спасителя.

Мысль, будто ученики, украв мертвое тело своего Учителя, распустили потом молву о Его воскресении, вообще так странна и нелепа, что новейшие последователи противохристианского направления почти не решались уже повторять ее вслед за древними иудеями132, а вместо нее стали измышлять новые клеветы на истину воскресения Христова. Так, рационалисты прошлого столетия (и между ними — в особенности — Паулюс, Бардт, Шлейермахер), утверждали, что Иисус Христос не умер на Кресте, а только приведен был в состояние летаргии и потом, в прохладном каменном гробе, снова приведен был в чувство — попечением друзей и сильным запахом ароматов. После этого Он показывался ученикам в разных местах и, наконец, изнемогая в томительных страданиях, умер где-то в неизвестности. Новейшие рационалисты (Вейсе, Эвальд, Штраус, Баур и вообще так называемые тюбингенцы), признавая несостоятельность гипотезы о летаргическом сне Иисуса Христа, прибегли к новой гипотезе — так называемого визионерства, или мечтательности. Они думают, что Христос, действительно умерши на Кресте, не воскресал из мертвых; а те явления Его по воскресении, о которых рассказывается в Евангелиях, были внутренними явлениями, фактами слишком возбужденного воображения Его учеников, словом — субъективными видениями, не имевшими в существе своем ничего действительного.

Не опровергая подробно этих новых клевет, тем более, что они отчасти опровергаются высказанными уже прежде соображениями о смерти и воскресении Иисуса Христа133, мы заметим здесь только, что действительность необычайного факта воскресения Христова положительно доказывается всею последующею судьбою веры и Церкви Христовой. Внезапная и решительная перемена в характере учеников Христовых, очевидные чудеса в истории их жизни и проповеди, чрезвычайно быстрое распространение христианства, несмотря на все, по-видимому, непреодолимые препятствия к тому, — все эти события не могут быть поняты и объяснены без воскресения Иисуса Христа, и — притом — воскресения действительного, а не мнимого или только воображаемого. Словом, воскресение Иисуса Христа обосновано так же твердо, как и само христианство: без первого не существовало бы и последнего.

Одним из сильных возражений против действительности воскресения Иисуса Христа служил некогда вопрос: «Если Иисус Христос действительно воскрес, то почему Он, вместо того чтобы явиться Своим ученикам, не явился Своим судьям и всему иерусалимскому народу, как воскресший из мертвых, как святой, оправданный Богом и прославленный Своим воскресением? Удивительная мудрость Спасителя и верность взгляда, проявлявшаяся в каждом Его слове, в каждом Его поступке, высказывается и в той тайне, которою Он окружил от неверующего мира Свое величие. Торжественное явление Иисуса Христа по воскресении иерусалимскому народу и судьям Его было бы не согласно ни со смиренным характером Его, всегда чуждавшегося всяких шумных свидетельствований о Себе, ни с желанием Его, чтобы неверующий мир был приведен к Богу только религиозным и нравственным могуществом слова и духа евангельского, ни с свойствами спасительной веры и Царствия Божия, которое приходит не с шумом и блеском, но неприметным внутренним образом (ср.: Лк. 17, 20, 21). Вынужденная вера не есть вера. Притом же, злоба врагов Иисусовых могла бы устоять в своем неверии и при явлении им Воскресшего: могли бы сказать, что явившийся или не умирал, или ожил не Божественною силою. Кроме того, явление Распятого могло бы восстановить народ против духовной власти, могло бы повлечь за собою вмешательство римского правительства, — и мирное основание христианской Церкви сделалось бы невозможным.

Наконец, действительность воскресения Иисуса Христа заподозривают на основании незначительных разногласий в евангельских сказаниях об этом событии. Но в этих разногласиях евангелистов видно только то, что встречается всегда и везде, если только свидетели передают какое-нибудь важное происшествие, сделавшее глубокое впечатление на умы. В таком случае они, обыкновенно, не передают фактов ясно, дипломатически, с объективной точки зрения, но каждый рассказчик примешивает всегда к рассказу свои обыкновенные личные впечатления. А какое впечатление может сравниться — по своей силе — с тем, которое испытали апостолы, узнавшие о воскресении своего возлюбленного Господа и Учителя? Понятно, что свидетели воскресения Господа, под влиянием объявшего все существо их глубокого чувства радости, были даже не в состоянии усмотреть и запомнить в точности, микроскопически, все побочные обстоятельства этого радостного события; а отсюда произошло — естественно — и то, что и в передаче этих обстоятельств должны были оказаться некоторые разногласия. Частные разногласия евангельских повествований о воскресении Иисуса Христа, при единогласии их в общем и существенном, служат лучшим и яснейшим признаком отсутствия всякого преднамеренного вымысла, нарочитого взаимного соглашения со стороны апостолов относительно воскресения Иисуса Христа.

Что сказала бы новейшая критика, если бы в исторических памятниках, которые мы имеем, то есть в четырех наших Евангелиях существовало полнейшее согласие? Какое это было бы для нее торжество! Тогда сказали бы, что наши Евангелия не отражают личного характера их писателей; с уверенностью стали бы утверждать, что это согласие — не иное что, как явное выражение мифа, выдуманного первобытною Церковью. «Самое разнообразие и как бы несходство повествований евангельских о воскресении поразительно свидетельствуют о его истине, как нельзя более соответствуя существу столь нового события, столь поразительного и потому приводящего чувства самих учеников в смущение, в смущение радости, удивления, в святое смущение, которое Духу Божию угодно было сохранить и в Писании — в память и назидание Церкви»134.

Чтобы показать слабость и несостоятельность возражений отрицательной критики против мнимых разногласий и противоречий между евангельскими повествованиями о воскресении Христовом, укажем, для примера, на одно возражение. Оно касается числа Ангелов, являвшихся мироносицам: по Матфею и Марку им являлся один Ангел, а по Луке и Иоанну — два. Это мнимое противоречие вполне объясняется из хода самого события: хотя евангелисты повествуют и об одном и том же событии, тем не менее — изображают не одни и те же части, или моменты его. Против такого объяснения можно, пожалуй, возразить, что в таком случае и Ангелы должны быть у евангелистов не одни и те же. Совершенно справедливо. Но не забудем при этом вспомнить слова Лессинга135, относившегося к толкованию Священного Писания с тою разумною свободою, которая чужда многим критикам новейшего времени. «Холодные отыскиватели противоречий! Неужели же вы не видите, что евангелисты не считают Ангелов? Весь гроб, все обширное пространство около гроба невидимо было наполнено Ангелами. Здесь было не два только Ангела, как какие-нибудь гренадера, которые стоят у дверей квартиры вышедшего генерала: здесь были их миллионы; не всегда являлся один и тот же, не всегда одни и те же два. То являлся один, то другой; то в этом месте, то в другом; то один, то вместе с другими; то одни говорили, то — другие». Нельзя не согласиться с этим мнением лучшего немецкого критика. Правда, против него могут сказать, что оно — более поэтический образ, чем ученое рассуждение. Но истина всегда и везде одна и та же — и в ученом трактате, и в поэтическом произведении.

История первенствующей Церкви Христовой представляет нам достовернейшего свидетеля воскресения Христова уже после вознесения Господа на небо.

Общество верующих во Христа, составлявшее в первые дни своего существования малое стадо, после сошествия Святого Духа на апостолов в день Пятидесятницы начало быстро увеличиваться в своем объеме: только двумя проповедями апостола Петра приобретено было Церковию 8000 членов и затем Господь ежедневно прилагал спасаемых к Церкви (Деян. 2, 47). Центром новоосновавшейся Церкви был святой город Иерусалим, а главнейшими врагами ее — бывшие враги Основателя ее — первосвященники, старейшины и фарисеи.

Спустя около двух лет после вознесения Господа один из таких врагов Его и Его Церкви, ярый фарисей, неумеренный ревнитель отеческих преданий (ср.: Гал. 1, 14), терзавший и отдававший их в темницу, не довольствуясь такою беспощадно-разрушительною деятельностью в Иерусалиме и дыша угрозами и убийствами на учеников Господа, пришел к первосвященнику и выпросил у него письма в Дамаск к синагогам, чтобы, кого найдет последующих сему учению, мужчин и женщин, связав, приводить в Иерусалим. Но на пути в Дамаск с ним случилось нечто неожиданное и необычайное. Когда он приближался к Дамаску, внезапно осиял его свет с неба, он упал на землю и услышал голос, говорящий ему: Савл, Савл! Что ты гонишь Меня? Он сказал: кто Ты, Господи? Голос же сказал: Я Иисус, Которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна (ср.: Деян. 9, 1-5). Этот-то Савл, после бывшего ему чудесного видения из жестокого гонителя Церкви превратился в ревностнейшего апостола, более всех потрудившегося в деле евангельского благовествования.

Какого рода было это видение Савлу или Павлу? За разрешением этого вопроса обратимся к его собственному свидетельству. Говоря в Первом послании своем к Коринфянам136 о явлениях Воскресшего, апостол Павел заканчивает собою ряд тех лиц, которым Господь явился после Своего воскресения: После всех Он явился и мне, как некоему извергу (ср.: 1 Кор. 15, 8). Это пишет тот, кто, бесспорно, есть один из трезвейших умом и преданнейших истине людей, какие существовали когда-либо. Но не могло ли явление на пути в Дамаск быть мечтательным видением, как утверждает Штраус? Мы охотно соглашаемся с Штраусом, что Павел был способен к духовным видениям. Он сам повествует нам (см.: 2 Кор. 12, 1 и далее) о различных видениях и откровениях, случавшихся в его апостольской жизни; и в Деяниях Апостольских прямо говорится (см.; Деян. 18, 9; 22, 17), что между ними были и видения Христа. Итак, чем лучше были известны Павлу свойства духовного видения, тем яснее он должен был, в данном случае, сознавать, призрачное ли видение было ему или сверхъестественно-действительное явление.

Теперь спрашивается: принимал ли сам Павел явление Христа при Дамаске за духовное видение или за истинное событие, за телесную действительность? Этот вопрос может быть разрешен с точностью на основании Первого послания к Коринфянам. Здесь Павел указывает на бывшее ему явление Воскресшего, на последнее из всех. Если же Павел (как повествуется в Деяниях Апостольских и как принимает Штраус) после явления, за которым последовало его обращение, имел неоднократные видения Христа, то из выражения: после всех следует, что это явление при Дамаске не могло быть только духовным видением; следует — напротив того, что явление заключило собою ряд тех событий, которые должны были окончиться вскоре после воскресения Иисуса Христа, составляя переход от видимоземного к дальнейшему, чисто духовному общению Господа с Его учениками, так как они принадлежали единственно к истории основания Церкви; призвание же апостола язычников было в этой истории необходимым эпизодом, осуществимым только посредством личного явления Христа. То же заключение вытекает и из 9-й главы Первого послания к Коринфянам. Здесь апостол говорит: Не апостол ли я? Не видел ли я Иисуса Христа, Господа нашего? (ст. 1). Напоминанием о своем лицезрении Господа Павел хочет доказать свое апостольское достоинство, свою равноправность с Петром и другими апостолами. Но все это доказательство могло иметь силу только в таком случае, если событие при Дамаске было принимаемо среди верующих за действительное событие, которое было удостоверено и другими свидетелями и о котором Павлу достаточно было только напомнить.

Итак, мы спрашиваем: по воззрению Павла, могло ли одно духовное видение Христа служить доказательством апостольского звания в Церкви? Получать духовные видения было, бесспорно, признаком пророка, а не апостола; апостольское же звание, по воззрению Павла, есть иное и высшее, чем пророческое. Следовательно, и это явление Господа, которым Павел доказывает свое апостольское звание, должно быть не таким видением, какое доступно одинаково каждому пророку и другим христианам, а иным. Так как лицезрение исторической жизни Иисуса и, в особенности, Его воскресения, и личное призвание воскресшим Господом было исключительным преимуществом апостола пред пророком, то оно (лицезрение) могло быть ему только в телесном виде, как было столь часто Петру и другим апостолам, прежде и после смерти Христовой. К этому надобно присовокупить, что Павел, в 15-й главе Первого послания к Коринфянам, именно с целью уничтожить возникшее в Коринфской церковной общине сомнение касательно воскресения тела и доказать будущее телесное воскресение всех, обращается к воскресению Христа, Первенца из умерших. Возможно ли же, чтобы Павел для доказательства воскресения тела ссылался на такое событие, которого нетелесность, как духовного видения, была известна ему? Возможно ли, чтобы на телесности этого явления он основывал не только действительность своего апостольства, но и собственное свое спасение при жизни и по смерти, если событие это было такого рода, что он не знал, был ли он при этом в теле или вне тела (ср.: 2 Кор. 12, 2)? Итак, мы видим, что Павел, по собственному опыту знавший духовные видения, с ясным сознанием и полною уверенностью принимал явление Христа при Дамаске не за духовное видение, а за действительное явление. После этого по какому же праву можно было бы извращать свидетельство этого мужа, высказываемое им с такою выразительностью о самом важном для него и священнейшем событии всей его жизни!

Для кого эти доказательства будут еще недостаточны, чтобы несомненно убедиться в немечтательном событии явления Иисуса Христа при Дамаске, тому можно предложить вопрос: мечтательное созерцание Христа в небесной славе вообще мыслимо ли, возможно ли психологически в Павле, еще не обратившемся, еще неверующем и гонителе? Возможно ли, чтобы образ прославленного Христа, торжествующего в величии воскресения, наполнял так душу Павла одновременно с неукротимым стремлением, с пламенным желанием — истребить с земли имя распятого Назорея? Чтобы представить это возможным, Штраус выдумывает, будто Павел на пути в Дамаск был уже в сильнейшем колебании, был уже наполовину верующим, будто он, пораженный мученическою кончиною Стефана и не удовлетворяемый своею фарисейскою ревностью о законе, был уже в глубине души занят вопросом: не прав ли, в самом деле, гонимый им Иисус? Но в Деяниях Апостольских и в собственных Посланиях Павловых видны следы совсем противного. Смерть Стефана не могла поразить зилота137 Савла, потому что именно по поводу ее в нем и воспламенилась ревность к гонению. Если же она не поразила его, а скорее воспламенила, то можно спросить: какая же мученическая смерть могла произвести на него впечатление? И если бы — действительно — он, вследствие какого-нибудь запавшего в его душу впечатления, был недоволен самим собою и чувствовал смущение, то как человек прямодушный и богобоязненный он, из опасения восстать против Бога, прежде всего — удержался бы от гонения; на самом же деле, судя по всему, что мы знаем, он дышал угрозами и убийством, дышал ими на самом пути в Дамаск, пока Христос не воззвал к нему: Савл! Что ты Меня гонишь? (ср.: Деян. 9, 1, 4).

Таким образом, по всем известным нам данным, внутреннее расположение Павла было таково, что только очевиднейшее доказательство, что гонимый им Иисус есть истинный, царствующий в величии Мессия, могло исцелить его от фарисейского образа мыслей, — что только Сам Христос, Своим телесным явлением в небесной славе, мог превратить этого крепкого мужа, сердце которого было закрыто такою твердою бронею, из яростнейшего гонителя в преданнейшего служителя. Надобно еще заметить при этом, что со дня события при Дамаске Павел сознавал себя в действительном, жизненном общении с прославленным Христом, когда говорил: уже не я живу, но живет во мне Христос (Гал. 2, 20). Если же бы это явление было просто духовным видением, произведением его раздражительных нервов, если бы ему вовсе не являлся живой Христос во плоти, Который мог сообщить ему Свою действительную Божественную жизнь, то вся вера, все возрождение, вся спасительная борьба и победа великого апостола основывалась бы на иллюзии, на одних субъективных, естественных силах, а не на силе Божией во Христе ко спасению всякому верующему (ср.: Рим. 1, 16). Но возможно ли, чтобы все это было иллюзией, чтобы иллюзия произвела такое нравственное чудо, какого не могли произвести — ни мудрость греков, ни закон Ветхого Завета? Если мы решимся уличать во лжи глубочайшее нравственное убеждение святейшего мужа, ничем не удовлетворявшуюся, но во Христе успокоившуюся совесть его, — то кому же после этого будем верить?

Итак, воскресение Иисуса Христа засвидетельствовано достоверными свидетелями и свидетельствами; оно свидетельствуется непрерывно всею историею христианства. Как Христос воистину воскресе, так воистину воскреснем и мы. Как же неверующие говорят, что не будет воскресения мертвых? Христианство есть религия Воскресшего, умертвившего смерть. Настоящая смерть есть только неизбежный переход к бессмертию: то, что ты сеешь, не оживет, если не умрет (1 Кор. 15, 36). В этих словах великого апостола заключается прекрасная, полная глубокого смысла аналогия бессмертия человека, взятая из естественной жизни. Посеянные зерна, сгнивая в земле, сохраняют нетленным свой росток — зародыш будущего растения, совершенно сходного с тем, которое произвело его. Здесь не простая передача жизни от одного растения другому, но полное сохранение зародышем своей жизни и проявление ее в новой форме. Зерно — это человек в нынешнем его состоянии, существо единичное, особое, отличающееся известными качествами, имеющее свою личную жизнь. Но вот, это существо умирает, идет в землю, сеется, как зерно. Погибает ли оно бесследно, сгнивши, разложившись на составные части? Нет! Как зерно явится прекрасным растением, которое не отлично от брошенного в землю зерна, но есть то самое зерно, которое сгнило в земле, так и человек, истлевший в земле, превратится в прекрасное существо, с новым духовным телом, но не отличное от того человека, который умер, — оно будет тот же самый человек, только ставший нетленным.

Знаешь, что когда земной наш дом, сия хижина (то есть тело), разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворенный, вечный (ср.: 2 Кор. 5, 1).

Заключение

Солнце скрылось за горизонт; погасла вечерняя заря. Но вот — рассеялся, исчез мрак ночи, и уже занимается утренняя заря...

Человек угас и сошел во мрак могилы. Но только холодное и мрачное неверие видит один разлагающийся труп и землю, тяжело падающую на гробовую крышку, под которою сокрыта добыча смерти: вера и надежда прозревают светлую зарю новой славной жизни после мрака смерти... «Умирающий человек — заходящее светило, заря которого уже блещет над другим миром» (Гёте).

Неверие, верящее только тому, что видит, издевается над нашею святою верою и светлою надеждою как над мечтами и призраками. Так некогда современники Колумба издевались над ним как над пустым и сумасбродным мечтателем, забравшим себе в голову какую-то неоткрытую, еще неведомую страну. И что же? — Несбыточные, как казалось, мечты мечтателя, против ожидания осуществились, и мнимо здравомыслящие были посрамлены...

Да, мысли о бессмертии, о будущей жизни действительно представляются как бы призраками и грезами сонного для людей, все помышления и стремления которых всецело поглощены будничною жизнью с ее опьяняющими впечатлениями, не дающими одуматься и образумиться. Под влиянием этого неумолкающего, развлекающего шума жизни люди бродят, точно во сне или в чаду, принимая призраки за действительность и мечты за истину. Пробуждающий, отрезвляющий голос веры обращается к ним с кротким увещанием: «Любите настоящее, но ищите лучшего!»



Поделиться книгой:

На главную
Назад