Прослеживается очевидная последовательность от борьбы за права евреев во Франкфурте к участию Натана и его сыновей в кампании за закрепление эмансипации в Великобритании после 1828 г. Ведь там остатки законодательной дискриминации, которой подвергались евреи, ни в коей мере не причиняли личных неудобств самим Ротшильдам. Ничто не мешало Натану заключать сделки на Королевской бирже по своему усмотрению; ничто не мешало ему покупать дома, в которых он хотел жить. К тому, что британским евреям не разрешалось участвовать в политической жизни и учиться в английских университетах, он, скорее всего, относился совершенно равнодушно, поскольку не имел ни желания, ни потребности поступать в какие-либо из этих учреждений. Однако все было наоборот. Даже Натан, чистосердечнее всех из братьев стремившийся к прибыли, считал своим долгом действовать от лица всей еврейской общины в целом, даже если речь заходила о правах, которыми он сам не собирался воспользоваться.
В 1828 и 1829 гг. протестантам-диссентерам, а потом и католикам удалось добиться отмены законов, запрещавших им участвовать в политической жизни, но евреев это не коснулось — из-за парламентской клятвы отречения (изначально призванной исключить также «признанных виновными в папизме и инакомыслии»), в которую входила фраза «истинная христианская вера». Такая непоследовательность, похоже, волновала Натана — точнее, она волновала его жену. Ибо, как его брат Соломон, Натан, очевидно, был подвержен женскому влиянию по данному вопросу. 22 февраля 1829 г. его зять Мозес Монтефиоре записал в дневнике, как он и его жена Джудит «съездили к Ханне Ротшильд и ее мужу. Мы долго беседовали на тему свободы для евреев. Он сказал, что скоро отправится к лорду-канцлеру и проконсультируется с ним по данному вопросу. Ханна заявила: если он этого не сделает, то сделает она. Дух, выраженный здесь миссис Ротшильд, и краткие, но выразительные фразы, которые она употребляла, разительно напомнили мне ее сестру, миссис Монтефиоре»[75].
В последовавших маневрах Натан и Монтефиоре тесно сотрудничали. В общих чертах, они склонны были придерживаться более осторожной стратегии, чем ведущая фигура в Лондонском комитете представителей британских евреев (позже известном как Совет представителей) Исаак Лайон Голдсмид.
Натану внезапно стало ясно, до каких пределов простираются его связи с правительством тори, особенно с премьер-министром Веллингтоном. Может быть, он поступил наивно, когда предлагал выяснить у своих знакомых тори возможность эмансипации в начале апреля, в разгар политического кризиса, вызванного эмансипацией католиков, из-за которого чуть не пало правительство. Лорд-канцлер, лорд Линдхерст, отвечал ему уклончиво: «Он посоветовал им сидеть тихо, пока… не урегулируют католические дела, но, если они считают, что в их интересах представить вопрос на рассмотрение немедленно, пусть действуют через лорда Холланда, а он его поддержит, так как считает правильным, чтобы евреев освободили от нынешних ограничений; в то же время им надлежит прислушиваться к общественному мнению».
На основании такого двусмысленного ответа Натан порекомендовал Совету представителей «составить петицию с просьбой о помощи; она должна быть готова к представлению в палате лордов в любое время, которое сочтут нужным». По предложению Натана, речь в петиции шла только о евреях, рожденных в Великобритании. Он посоветовал, чтобы ее подписали только евреи, рожденные в Великобритании (поэтому имя его сына Лайонела есть в числе подписавших, а его собственного имени нет). Они с Монтефиоре передали петицию своему старинному другу бывшему канцлеру Ванситтарту (ставшему лордом Бексли), который согласился представить ее в палате лордов после внесения мелких поправок. Их поступок произвел на представителей общины сильное впечатление; они написали Натану благодарность «за рвение и внимание, какие он выразил для своих еврейских братьев, и особенно за личное присутствие сегодня и выражение столь пылкого желания способствовать благодаря своему мощному влиянию освобождению евреев нашей страны от бесправия, под бременем которого они изнывают». Началась работа по подготовке законопроекта.
Однако в следующем месяце стало очевидно, что Веллингтон не склонен принимать законопроект в текущем году; более того, он не хотел брать на себя обязательства представлять законопроект на следующей сессии парламента. Когда в феврале 1830 г. Натан пришел к нему, чтобы «умолить» сделать «что-нибудь для евреев», герцог ответил, что «он не передаст в парламент законопроект по еврейскому вопросу», и посоветовал им «отложить прошение в парламент, а если нет… пусть действуют на свой страх и риск, а он ничего не обещает». Столкнувшись с такими сложностями, Натан впал в пессимизм. Тори-либерал Роберт Грант взял на себя обязательство представить петицию в защиту евреев через неделю, и 5 апреля приняли первый из многих законопроектов — возможно, свидетелем этого знаменательного события был сам Натан. Однако через два дня Натан сообщил брату Джеймсу, «что еврейский вопрос не проходит». Он обратился еще к одному своему старинному другу-тори, Херрису, ставшему президентом Торговой палаты, но позиция правительства осталась неизменной, и билль был отклонен во втором чтении при 228 голосах против и 165 за. Стало очевидно, что еврейскую эмансипацию, скорее всего, поддержат виги. Проведя много лет вблизи тори, Натан вдруг понял, что переходит на сторону оппозиции.
Вопрос об эмансипации противоречил линии партии: в число ее сторонников входили социалист Роберт Оуэн, ирландский католик Дэниел О’Коннел и тори-либерал Уильям Хаскиссон, в то время как в число его самых пылких противников входил Уильям Коббет. Взгляды самой радикальной оппозиции передают многочисленные карикатуры на данную тему. На рисунке, появившемся вскоре после представления законопроекта Грантом (хотя он и датирован 1 марта 1830 г.), изображен бородатый еврей в палате общин, который слушает первую речь Томаса Бабингтона Маколея в поддержку билля и восклицает: «Сфопота софесть хочет мой народ — и все» (ил. 6.2). Фигура лишена сходства с Натаном, но то, что из его кармана торчит законопроект с надписью «Сто на сто» (ростовщический процент), делает связь между евреями и финансами вполне недвусмысленной.
На карикатуре, появившейся в то же время и озаглавленной «Мудрецы с Востока и маркизы с Запада», изображен сам Натан за беседой с Грантом (ил. 6.3). «Я сделал все, что мог, чтобы наделить тебя властью издавать законы для религии, которую ты высмеиваешь, — говорит Грант, — но ограниченная палата отклонила билль». Натан отвечает: «Ну и ладно, ничего страшного; если у тебя есть на продажу что-нибудь испанское, я куплю по 48». Более стереотипный еврей рядом с Натаном шепчет: «Софершенно ферно, мы без труда повысим цену до 50»; другой же восклицает: «Майн Готт, сначит, бороды уже не в моде!» В обоих случаях используется каламбур на слово «билль»: ясен намек на то, что евреев куда больше волнует финансовая составляющая и что поборники парламентского проекта об эмансипации очень наивны.
Оппозиционная партия тори по-прежнему выступала против эмансипации, даже когда приняли закон об избирательной реформе и к власти вернулись виги. В 1833 г. второй законопроект был принят в третьем чтении в палате общин, однако потерпел горькую неудачу в палате лордов, возглавляемой Веллингтоном и большинством епископов. То же самое повторилось и на следующий год. Во время краткого пребывания Р. Пиля во главе правительства (1834–1835) Натан стал одним из тех, кто подписал письмо премьер-министру, который славился своей прагматичностью. В письме содержалась просьба, чтобы правительство хотя бы поддержало законопроект о предоставлении евреям гражданских прав. Но Пиль не поддержал инициативы, и процесс возобновился лишь через месяц, когда к власти вернулись виги. Через год, в 1836 г., глава казначейства Томас Спринг Райс внес на рассмотрение очередной законопроект об эмансипации, который также провалился в палате лордов.
Невозможно представить, чтобы противодействие тори в вопросе об эмансипации евреев не влияло на политические взгляды Натана. Как мы увидим, его отношение к кризису избирательной реформы претерпело перемены в период 1830–1832 гг. Скорее всего, перемена взглядов была вызвана разочарованием в Веллингтоне из-за эмансипации. Конечно, когда его сыновья продолжили бой, в котором не мог победить их отец, они были убежденными вигами и даже либералами. Сад Амшеля во Франкфурте был спасен; но следующий символичный для Ротшильдов поступок, следующий шаг на пути эмансипации — вступление Лайонела в палату общин — станет возможным лишь через 22 года после смерти его отца. После этого пройдет еще три десятилетия, прежде чем Ротшильды и тори воссоединятся.
«Исключительная семья»
Несмотря на преданность иудаизму и интересам своих единоверцев, в одном важном отношении Ротшильды стремились дистанцироваться от еврейской общины в широком смысле слова. В 1820-е гг. они очутились в исключительном финансовом положении. Кроме того, их можно назвать исключительными и в смысле того привилегированного статуса, какой они занимали по сравнению с другими евреями: именно на это намекал Гейне, когда употребил словосочетание «исключительная семья». Однако Ротшильдов можно назвать исключительными и в том, как выстраивались отношения внутри их семьи.
Почти все семейные банки XVIII и XIX вв. просуществовали сравнительно недолго. Мысль о том, что последующие поколения теряют экономическую мотивацию — «трудовую этику», — которая двигала их отцами и дедами, едва ли была впервые высказана Томасом Манном, хотя его «Будденброки» увековечили данное явление. Все это было вполне очевидно для Фрэнсиса Бэринга. Как он с горечью писал в 1803 г., видя отсутствие деловой хватки у своих потомков, «семьи, основанные на достижениях одной личности, не живут дольше шестидесяти лет… Потомки купца, банкира и т. п., особенно когда они молоды, отказываются следовать по стопам своего предшественника, считая его ниже себя, или продолжают дело при помощи агентов, не вмешиваясь сами, что лишь быстрее приводит их к гибели». Конечно, сами Бэринги относительно хорошо сохранились как финансовая династия; однако они отказались от контроля над своим банком лишь в 1990-х гг. Бесчисленные другие семейные фирмы XIX в. прожили гораздо меньше, всего одно или два поколения. Ротшильды приняли исключительные меры во избежание такого упадка.
Необходимым первым шагом к увековечиванию компании, конечно, было воспроизводство «потомства»; а учитывая условия завещания Майера Амшеля (как и, разумеется, тогдашние обычаи), «потомство» в первую очередь означало «сыновей». Хотя Амшель остался бездетным, его братья производили наследников в избытке — всего их было тринадцать. В 1803 г. родился первенец Соломона, Ансельм. У Натана было четыре сына: Лайонел (род. в 1808 г.), Энтони (1810), Натаниэль (1812) и Майер (1818). У Карла также было четыре сына: Майер Карл (1820), Адольф (1823), Вильгельм Карл (1828) и Ансельм Александер (1835). Четверо сыновей родились и у Джеймса: Альфонс (1827), Гюстав (1829), Соломон (1835) и Эдмонд (1845).
Когда они выросли и, в свою очередь, начали вступать в брак, дети мужского пола по-прежнему были в цене. Более того, в то время даже больше стремились производить на свет сыновей. «Что ты думаешь о моей новорожденной дочке?» — спросил Ансельм у Энтони в 1832 г., после рождения своей второй дочери, Ханны Матильды. «Лучше бы родился мальчик». (Первенцем его жены Шарлотты был мальчик, но он умер во младенчестве в 1828 г.) Когда и у Лайонела тоже родилась дочь Леонора, один из старших клерков в Париже писал, желая его утешить: «Позвольте поздравить вас с рождением дочери, которую подарила вам ваша дражайшая супруга, — вы ведь понимаете, что желание иметь первенцем мальчика… это предрассудок, но так уж обстоят дела». «Возможно, вы хотели сына, — добавлял клерк, — и он непременно у вас будет — через два года вы объявите нам о его рождении». Но когда в назначенный срок родилась еще одна девочка, Энтони не скрывал разочарования: «Приношу поздравления тебе и твоей дражайшей супруге. В этих делах надо смириться с тем, что получаешь». Ему тоже пришлось довольствоваться двумя дочерьми, а его брату Майеру — всего одной. У сыновей Карла, Майера Карла и Вильгельма Карла, на двоих было не менее десяти дочерей, но ни одного сына. И только в 1840 г. в третьем поколении родился мальчик (за сыном Лайонела Натаниэлем через два года последовал Альфред); а когда распространилась весть, что жена Ната ждет ребенка, все надеялись, что началась «светлая полоса». «Нат решил не отставать от остальных родичей и намеревается в следующем году представить вам своего сына и наследника — вот самая большая новость дня, — восторженно писал Энтони. — Это совершенно определенно, и если он не хочет отставать от старшего брата, в семье появится на свет множество малышей, и чем больше, тем лучше». Однако у Ната родилась еще одна девочка; она умерла, не дожив и до года.
Было бы неправильно усматривать в подобных замечаниях грубый «сексизм». Гораздо больше Ротшильдов волновало то, что в третьем поколении совсем не будет наследников мужского пола. Это волнение продолжалось несколько лет. В 1832 г. Ханна, жена Натана, заметила: «…совершенно не важно для нашего удовлетворения, мальчик родится или девочка, поэтому мне не жаль тех, кто предпочитает ворчать». И такой была не только женская точка зрения. Когда жена Ансельма родила сына, Ансельм утратил предпочтение к детям мужского пола, как он признался, когда она снова забеременела: «Если у Карло Доли [очевидно, кличка Ната, чья жена в то время тоже ждала ребенка] родится девочка или мальчик, мои отпрыски будут… вполне пригодны им в мужья или жены… Никто не скажет, что семейство Ротшильдов потратило год впустую. Надеюсь, Билли вскоре последует хорошему примеру, если он едет [на воды] в Эмс, он может быть уверен в успехе».
Пока все кажется обычным. Но в легкомысленном письме Ансельма затрагивается и самый примечательный аспект истории Ротшильдов как семьи. Одна из основных причин, почему они не считали дочерей менее желанными, чем сыновей, заключалась в том, что в семье сложилась более или менее устойчивая традиция эндогамии.
До 1824 г. Ротшильды женились или выходили замуж за представителей других семей, также еврейских. Часто они стремились породниться с теми, с кем они вели дела. Так поступили все сыновья Майера Амшеля, кроме одного; они женились, соответственно, на Еве Ганау, Каролине Штерн, Ханне Коэн и Адельгейд Герц. То же самое относилось и к дочерям. Они вышли замуж за Вормса, Зихеля, Монтефиоре и двух братьев Бейфус. По меркам XIX в. здесь не было ничего необычного. Как мы уже видели, законы, касавшиеся франкфуртских евреев, вынуждали их заключать браки в пределах маленькой общины на Юденгассе. Впрочем, даже без такого принуждения большинство людей — не только евреев — стремились вступать в брак в пределах своей религиозной общины, а если им случалось покидать родные места, они искали такие же общины на своей новой родине (как поступил Натан в Лондоне). Однако после 1824 г. Ротшильды старались вступать в брак с Ротшильдами. Из 21 брака потомков Майера Амшеля в 1824–1877 гг. не менее пятнадцати было родственных. Хотя браки между кузенами не считались в XIX в. чем-то необычным, особенно в немецко-еврейских династиях, количество родственных браков у Ротшильдов было необычайно велико. «Эти Ротшильды сочетаются друг с другом самым примечательным образом, — объявлял Гейне. — Как ни странно, они даже супругов выбирают из своей среды, и узы родства связываются у них в сложные узлы, которые трудно будет распутать будущим историкам». Все это правда; не только королевские фамилии в Европе отличались склонностью к родственным бракам. Впрочем, частые самодовольные ссылки на «нашу королевскую семью» предполагают, что Ротшильды считали монаршие семьи своего рода образцом для себя. Вот еще одна деталь, которая объединяла Ротшильдов с Саксен-Кобургами.
Все началось в июле 1824 г., когда Джеймс женился на родной племяннице, Бетти, дочери брата Соломона. Из-за того что он был намного моложе Соломона, разница в возрасте между супругами оказалась не чрезмерно большой: ему было 32, ей — 19. Через два года Ансельм, сын Соломона, женился на Шарлотте, старшей дочери Натана. Затем последовало затишье длиной в 10 лет, до брака старшего сына Натана, Лайонела, и Шарлотты, старшей дочери Карла, — как мы увидим, это произошло в решающий, переломный момент в истории семьи. Через шесть лет после брака Лайонела и Шарлотты Нат женился на Шарлотте, дочери Джеймса (из-за ограниченного количества семейных имен труднее разобраться в хитросплетениях их генеалогии). Сын Карла, Майер Карл, женился на третьей дочери Натана, Луизе. Другие сыновья Натана, Энтони и Майер, также женились на двоюродных сестрах, хотя их жены не носили фамилию Ротшильд. Энтони в 1840 г. женился на Луизе Монтефиоре, а Майер в 1850 г. женился на Джулиане Коэн. Луиза Монтефиоре также была потомком Майера Амшеля, поскольку ее матерью была сестра Натана Генриетта; вторая же доводилась Ханне племянницей. Примерно так же все продолжалось и в четвертом поколении. В 1849 г. третий сын Карла, Вильгельм Карл, женился на Ханне Матильде, второй дочери Ансельма; через год его брат Адольф женился на ее сестре Каролине Джулии. В 1857 г. сын Джеймса Альфонс женился на дочери Лайонела Леоноре; в 1862 г. его брат Соломон Джеймс женился на Адели, дочери Майера Карла; и в 1877 г. младший сын Джеймса Эдмонд женился на Адельгейд, второй дочери Вильгельма Карла. Сыновья Ансельма, Фердинанд и Соломон, также выбрали себе в жены Ротшильдов: Фердинанд женился на второй дочери Лайонела Эвелине (в 1865 г.), а Соломон — на первой дочери Альфонса Беттине (в 1876 г.). Наконец, старший сын Лайонела Натаниэль, которого в семье обычно называли «Натти», в 1867 г. женился на дочери Майера Карла, Эмме Луизе. Сын Ната Джеймс Эдуард в 1871 г. женился на ее сестре Лауре Терезе.
Почему они так поступали? Романтическая любовь, на которой основаны большинство современных браков, почти не играла роли в глазах старшего поколения. В то время проводили различие между «браком по расчету» и «браком по влечению» — выражение Карла, когда он ездил по Германии, ища себе подходящую жену. «Я не влюблен, — уверял он братьев, оправдывая свой выбор Адельгейд Герц. — Наоборот. Если бы я знал другую… я бы на ней женился». Амшель тоже женился на Еве Ганау не по любви; по словам одного современника, он откровенно признавался, что «единственное создание, которое я любил по-настоящему, я бы ни за что не смог назвать моим». Его племянник Ансельм на их золотой свадьбе называл их совместную жизнь «пятьюдесятью годами супружеской борьбы». Каролина и Соломон были не столь нерасположены друг к другу; однако мы помним, как мало времени они проводили вместе в 1812–1815 гг., когда он постоянно бывал в разъездах по делам, точнее, по распоряжениям Натана. Прошло пять лет, но в их жизни почти ничего не изменилось: Каролина (из Франкфурта) просила Соломона (который находился в Вене) не ездить в Санкт-Петербург просто потому, «что так хочет твой Натан»: «Это в самом деле непонятно; есть ли место, куда тебе не требуется ехать? Прошу тебя, дорогой Соломон,
Если между ними когда-либо и было романтическое влечение, к тому времени, как Соломон оставил кочевой образ жизни и обосновался в Вене, от романтики почти ничего не осталось. Каролина так и не приехала туда к нему, а сын одного из старших клерков вспоминал, что в 1840-е гг. у Соломона развилась довольно безрассудная слабость к молодым девушкам.
Конечно, любовь в подобных браках могла существовать — и существовала, что прекрасно подтверждают отношения Натана и Ханны. Ее письма к «милому Ротшильду» предполагают искреннюю привязанность, пусть и во многом основанную на общей любви к прибыли[77]. Правда, в то время подразумевалось, что супружеское влечение скорее возникает уже после брака, а не до него; оно считалось желательным, но не обязательным. Так, Джеймс, судя по всему, считал племянницу, ставшую его женой, красавицу и умницу, главным образом полезным социальным приобретением. «Лишить человека жены трудно, — признавался он Натану после нескольких месяцев брака. — Я бы не мог обойтись без моей. Она — необходимая часть обстановки». Джеймс, увековеченный Бальзаком в образе барона Нусингена, относился к жене почтительно — более того, обращался с ней как с равной, — однако содержал целую вереницу любовниц, чтобы удовлетворить свои сексуальные потребности, а влюбился лишь однажды — в куртизанку.
Можно было бы ожидать, что следующее поколение будет не таким деловитым по отношению к браку. В конце концов, тогда возникла новая тенденция, которую принято отождествлять с правлением королевы Виктории (она, напомним, успешно превратила свой собственный брак по расчету в брак по любви). Отдельные доказательства подтверждают некоторое смягчение нравов. Письма Лайонела из Парижа своей кузине Шарлотте до того, как в 1836 г. они поженились во Франкфурте, как будто дышат истинной страстью. «Только теперь, когда я оторван от тебя, — изливался он 7 января, — я начал понимать значение этого слова, могу судить о своей любви, своей цельной и преданной любви к тебе, дорогая Шарлотта, и жалею, что не могу выразить ее словами. Ибо я не могу выразить ее словами — перо выпадает из моей руки… прошло больше часа, как я думал о тебе, не в силах взяться за письмо…»
Ее ответ поощрил его продолжать: «Я провел несколько долгих дней в тревоге и тоске, не слыша ни единого слова от тебя, милая Шарлотта, когда получил несколько строчек и тогда, впервые после моего отъезда, был счастлив несколько минут, но сейчас я снова пребываю в меланхолии, снова и снова перечитываю твое письмо и всякий раз все больше жалею о том огромном расстоянии, которое разделяет нас… Кроме того, я огорчился, поняв, что ты по-прежнему равнодушно относишься ко мне; ты пишешь о развлечениях, занятиях и т. п. Милая Шарлотта, неужели ты полагаешь, что я могу развлекаться и чем-то заниматься без тебя? Меня всюду приглашают, умоляют принять участие в увеселительных вечеринках со старыми друзьями, а я отказываюсь. Единственный способ проводить время не досадуя — сидеть в одиночестве у себя в отеле и думать только о тебе, дражайшая Шарлотта…»
Через неделю тон его писем стал еще более романтичным: «Я получаю скромное удовлетворение, если ты… пусть даже несколько минут… думаешь об отсутствующем друге, который в мыслях никогда не покидает тебя с самого его отъезда. Происходит ли так же и у других, или я отличаюсь от всего мира в целом? Мне столько нужно тебе сказать, и я испытываю такую сильную потребность общаться с тобой, дражайшая Шарлотта, что мысли у меня путаются. Я начинаю с одного и того же и заканчиваю одним и тем же, и оказываюсь на том же месте; если я не сумею испытать радость, повторив тебе то же самое на словах, я сойду с ума».
Впрочем, Лайонел несколько снизил настрой любовного письма, добавив: «Как счастливы они [мои родители], что я так привязан к тебе, и как мне повезло, что я заслужил благосклонность существа, о котором все так высоко отзываются и с кем все так стремятся познакомиться». А всего за несколько месяцев до того, находясь по делам в Мадриде, в письме к брату Энтони он выражался совершенно по-другому: «Я сделаю все, что считают нужным мои родители и дядя, — останусь или вернусь. Если дядя Чарлз [Карл] уехал в Неаполь, мне не нужно будет скоро ехать во Франкфурт. Таким образом, все зависит от семейных планов, так как… мне все равно, ехать во Франкфурт несколькими месяцами раньше или позже, поскольку я не испытываю особого желания жениться немедленно, на несколько недель раньше или позже, и моя поездка во Франкфурт всецело зависит от желания наших добрых родителей».
Более того, похоже, что Шарлотта (как, очевидно, догадывался Лайонел) испытывала еще меньше радости при мысли о замужестве с кузеном. Более того, его письма к ней напоминают сочетание отрывков из модных романов и упражнений по самовнушению — в чем, надо отдать Лайонелу должное, он вполне преуспел. К тому времени, как они поженились, как не без удивления узнали его братья, он в самом деле как будто полюбил ее, пусть даже его чувство не было взаимным.
По правде говоря, браки Ротшильдов между собой в третьем поколении так же не отличались спонтанным влечением, как в свое время браки их родителей, пусть даже одному или обоим партнерам удавалось вызвать в себе не просто теплое чувство к супругу. «Ведутся переговоры с тетей Генриеттой о браке Билли [Энтони] и Луизы [Монтефиоре], — сообщал Лайонел братьям накануне собственной свадьбы, как будто передавал курс акций на франкфуртской бирже. — Джо [Джозеф Монтефиоре] не пользуется слишком большой благосклонностью Х[анны] М[айер]. Он увивается за Луизой, которая не обращает на него внимания. У молодых Чарлза [Карла Майера] и Лу [Луизы] ничего не происходит; они едва ли обменялись несколькими словами». Сразу после свадьбы он передал братьям новости: «Х[анна] М[айер] и Дж[озеф Монтефиоре] почти не разговаривают друг с другом. Последний увивается за Л[уизой], за которой ухаживает еще один кузен [Майер Карл]; она ему, очевидно, понравилась. Дай Бог, они поженятся, и он будет мне вдвойне зятем». Его мать следила за брачным рынком еще пристальнее. Майер Карл, сообщала она, «более покладист и общителен, чем я ожидала, и вполне способен, если захочет, произвести впечатление на сердце молодой дамы. По-моему, сейчас он мужественнее, чем другой наш молодой поклонник; Майер не меняется, нет никакого флирта между ним и другой Шарлоттой Ротшильд, поэтому, кто бы ни стал счастливчиком в будущем, у нас нет повода для ревности». Через шесть лет она выдала дочь Луизу замуж за вышеупомянутого Майера Карла, в то время как «другая Шарлотта» — в то время, как впервые обсуждались ее перспективы на брачном поприще, ей было всего одиннадцать лет — вышла за ее сына Ната.
Типичным для Викторианской эпохи следствием такой системы браков по расчету было то, что Ротшильдам-мужчинам позволялось «делать глупости»: личные письма, которыми обменивались сыновья и племянники Натана со своими друзьями, намекают на большое количество добрачных связей. Старшее поколение относилось к подобным шалостям терпимо, при условии, что они ничему не помешают и не расстроят систему внутрисемейных браков. Так, в 1829 г. Энтони — его, наверное, можно назвать плейбоем своего поколения — перешел грань, воспылав слишком серьезными чувствами к неизвестной (но неподходящей) девушке во Франкфурте. Отец в гневе вызвал его домой, обвинив Амшеля в пренебрежении обязанностями дяди.
Первой и самой главной причиной для внутрисемейных браков была именно забота о единстве всех пяти домов. С этим связано и желание не распылять огромное состояние пяти братьев — не допустить, чтобы оно попало в руки «чужаков». Поэтому, подобно многим бракам по расчету того времени, каждый брак Ротшильдов сопровождался подробнейшими брачными контрактами, в которых речь шла об имуществе супругов. Когда Джеймс женился на Бетти, она не получала прав на его состояние, но ее приданое в размере 1,5 млн франков (60 тысяч ф. ст.) оставалось частью ее отдельного имущества. В том случае, если бы супруг неожиданно скончался раньше ее, она получила бы назад не только свое приданое, но и еще 2 млн 250 тысяч франков. Год спустя, выходя замуж за Ансельма, Шарлотта получила от отца не только приданое в 12 тысяч фунтов (в британских ценных бумагах), но и еще 8 тысяч фунтов от дяди и новоиспеченного свекра «для отдельного пользования», и еще тысячу фунтов от Ансельма в качестве своего рода добрачного «первого платежа»; в то же время сам Ансельм получил 100 тысяч фунтов от своего отца и 50 тысяч фунтов от Натана. С такими крупными суммами расставались без труда — ведь деньги оставались в семье.
Но если отвлечься от меркантильных соображений, найти подходящих партнеров за пределами семьи было непросто и с социальной точки зрения. К середине 1820-х гг. Ротшильды стали так баснословно богаты, что оставили далеко позади другие семьи сходного происхождения. Даже в 1814 г. братьям трудно было найти подходящего мужа для своей младшей сестры Генриетты. После долгих и мучительных раздумий они остановились на Абрахаме Монтефиоре, с которым Натан уже состоял в родстве по браку. Первый кандидат, по фамилии Холлендер, казался Карлу неподходящим не потому, что Генриетта его не любила — она относилась к нему равнодушно, — но потому, что, как он выразился, «похоже, у Холлендеров ужасно много родни… По правде говоря, молодые люди высокого класса в наши дни встречаются редко». С другой стороны, некий Кауфман, которого Генриетта любила, казался ее братьям «мошенником». Через десять лет, когда Амшель и Соломон убедили свою старшую сестру, Шёнхе (ее называли также Жаннет или Неттхе), снова выйти замуж после смерти ее мужа Бенедикта Вормса, ее младшие братья отнеслись к браку неодобрительно. Как Джеймс жаловался Натану, ее новый муж — простой бедный биржевой маклер с Юденгассе: «Ей не на что жить, и она признавалась моей жене, что у нее в доме нет хлеба. Он мерзавец. Ее приданое он проиграл. Сегодня он снова пошел на биржу; может быть, он отыграет то, что потерял. Однако я в это не верю. Скажи, каково твое мнение? Нужно ли нам что-нибудь давать ей каждый год? А пока я лично от себя подарил ей несколько тысяч франков».
К тому времени Ротшильдам по-настоящему подходили только другие Ротшильды.
История Джозефа Монтефиоре в августе 1836 г. прекрасно иллюстрирует как исключительность брачной системы, так и политики внутрисемейных браков. Хотя мать Джозефа, Генриетта, была урожденной Ротшильд, предположение (после смерти его дяди Натана), что его могут «принять партнером в фирму», натолкнулось на ледяной прием у Лайонела. «Он наотрез отказал мне, — сообщал Монтефиоре своему дяде Мозесу, — под тем предлогом, что их [партнеров] и без того слишком много и что создастся плохой прецедент. Впрочем, он сказал, что я могу обратиться к своим дядям во Франкфурте, а он будет голосовать так же, как и большинство… Кроме того, он заметил: если я стану партнером, мне придется сменить фамилию на Ротшильд». Все было рассчитано на то, чтобы задушить идею на корню, и замысел Лайонела возымел желаемое действие: Монтефиоре «самым решительным образом не понравилось это условие», и он, более того, «настолько не одобрил ее, что решил даже не говорить ни о чем со своими дядями». Неунывающий и, судя по всему, толстокожий молодой человек предложил, чтобы его приняли в состав правления Лондонского дома без статуса партнера, но с возможностью жениться на сестре Лайонела, Ханне Майер. Но и это предложение, как мы увидим далее, было отклонено.
Однако политика внутрисемейных браков таила в себе одну опасность, которую Ротшильды тогда едва ли сознавали. Запреты на браки между кузенами были широко распространены в христианской культуре начиная с VI в., когда папа Григорий повелел, чтобы «верные женились лишь на родственниках в третьей или четвертой степени родства». В Америке XIX в. в восьми штатах были приняты законы, запрещавшие браки между кузенами, а еще в тридцати такие браки считались гражданским правонарушением. Уильям Коббет даже считал «женитьбу Ротшильда на собственной племяннице» доводом против эмансипации евреев. Однако в иудейских законах такого ограничения не существовало. Более того, в силу принудительной изоляции в гетто в таком городе, как Франкфурт, родственные браки даже поощрялись. Научное изучение наследственности началось лишь в конце XIX в., и только во второй половине XX в. генетики до конца поняли, какие последствия могут вызывать браки между кузенами и другие формы эндогамии. Так, в наши дни известно, что высокий процент болезни Тея-Сакса у евреев-ашкенази — состояния, при котором роковым образом поражается мозг, — является следствием многовековых браков между относительно близкими родственниками. Брак с кузеном — особенно когда семья провела несколько веков во франкфуртском гетто — со строго медицинской точки зрения был делом рискованным, каким бы финансово обоснованным он ни казался. Если бы либо Майер Амшель, либо Гутле были носителями вредоносного рецессивного гена, всякий раз, как сочетались браком двое их внуков (а это произошло четырежды), существовала бы У1б вероятности того, что оба партнера унаследовали копию поврежденного гена; в таком случае у их детей был один шанс из четырех получить два набора такого гена и заболеть.
Ротшильдам повезло; в отличие от многих королевских семей в XIX в., где передавался по наследству ген гемофилии, они остались относительно здоровыми. Единственным намеком на какие-то болезни в следующем поколении служит то, что из 44 правнуков Майера Амшеля шестеро умерли, не дожив до пяти лет. По современным меркам, в семье был высокий уровень детской смертности (13,6 % по сравнению с нынешними 0,8 %); с другой стороны, в 1840-е гг. в Западной Европе около 25 % всех детей умирали, не дожив до пяти лет. Конечно, можно подумать обо всем и с другой стороны: если имелся особый ротшильдовский «ген финансовой хватки», его увековечили с помощью родственных браков. Может быть, именно это сделало Ротшильдов такими исключительными? Конечно, доказать последнее нелегко, это кажется маловероятным, и, если бы даже так было, те, кого проблема касалась непосредственно, ничего о ней не знали.
Глава 7
Бароны
Когда [Ротшильд] получил… титул [барона], говорили: Montmorency est le premier Baron Chrétien, et Rothschild est le premier Baron Juif (Монморанси — первый барон-христианин, а Ротшильд — первый барон-еврей).
Сад Амшеля на Бокенгеймер-Ландштрассе стал символом освобождения из гетто. Однако было бы неправильно предполагать, что его братьями и их потомками, которые стремились покупать усадьбы и дома, двигала исключительно та же острая тоска. Судя по переговорам, которые вел Карл, желая приобрести более внушительный городской особняк, более просторные резиденции требовались и из соображения экономической целесообразности и общественного престижа. Им требовались места, где можно было с удобством кормить и поить членов политической элиты. Одновременно с покупкой Амшелем сада в семье широко обсуждалось приобретение более изящных городских особняков в городе и приобретение загородных усадеб.
Во Франкфурте Карл добился своего в 1818 г., купив относительно скромный дом по адресу: Нойе-Майнцер-штрассе, 33. Для Натана потребность в загородном доме в дополнение к Нью-Корту была, разумеется, еще более насущной: в 1817 г. у них с Ханной было уже пятеро детей младше десяти лет, и они ожидали еще одного. (В то время все его братья, кроме Соломона, оставались бездетными, а у Соломона были только Ансельм и Бетти, которые жили в относительном комфорте с их матерью, в доме на Шефергассе во Франкфурте.) Поэтому в июне 1817 г. Натан предложил биржевому маклеру Джеймсу Казневу за Гровнор-Хаус 15 750 ф. ст. «с немедленной оплатой наличными». Однако характерно, что Натан отказался платить больше того, чем, по его мнению, стоил особняк: после того как Казнев потребовал 19 тысяч, сделка расстроилась. Более того, лишь в 1825 г., когда у него было уже семеро детей, Натан наконец арендовал дом номер 107 по Пикадилли у члена семьи Куттс. В то же время Мозес Монтефиоре, его зять и сосед по Сент-Суизинс-Лейн, также переехал западнее, на Грин-стрит, рядом с Парк-Лейн.
Джеймс, самый честолюбивый из братьев с эстетической и социальной точек зрения, оказался самым проворным. В 1816 или 1817 г. он переехал из своего первого жилья на улице Лепелетье на улицу де Прованс в Шоссе д’Антэн (главный финансовый центр Парижа, в 9-м округе). Впрочем, это его не удовлетворило, и в декабре 1818 г. он купил отель на улице д’Артуа (переименованную в 1830 г. в улицу Лаффита), дом 19. Его построили для банкира Лаборда до революции, а в годы Империи в нем жили Ортанс, дочь Жозефины, и Фуше, министр полиции при Наполеоне. Через 12 лет брат Джеймса, Соломон, купил соседний дом (номер 17 по улице Лаффита), хотя ремонт и перепланировка обоих домов были завершены только в середине 1830-х гг.[78] Только в Вене оказалось невозможным в тот период приобрести дом: Соломон долгое время только арендовал отель «Цум Рёмишен Кайзер» на Реннгассе. Лишь в 1842 г. он наконец добился для себя исключения из правила, по которому евреям запрещалось владеть недвижимостью в имперской столице.
Натан, Соломон и Джеймс также не теряли времени — все они приобрели загородные имения, хотя необходимо помнить, что в те дни, до разрастания Лондона и Парижа и развития железнодорожного сообщения, не было ни возможности, ни необходимости далеко ехать в поисках сельской, точнее, «пригородной» усадьбы. Натан предпринял первый шаг в этом направлении в 1816 г., купив то, что его сестра Генриетта называла «красивым загородным поместьем» — на самом деле имение на восьми акрах на дороге между Ньюингтоном и Стамфорд-Хиллом в приходе Св. Иоанна в Хакни. Именно там, а не в Нью-Корте, с тех пор жили он и его семья — в противоположность Джеймсу, который по-прежнему жил «над конторой», совсем рядом с биржей и Банком Франции. И только почти 20 лет спустя Натан переехал западнее (и поднялся еще на одну ступеньку социальной лестницы), купив более просторное (и более престижное) имение Ганнерсбери-Парк возле Актона. Устроенное в 1802 г. для младшей дочери Георга III, Амелии, Ганнерсбери могло похвастать большой виллой в итальянском стиле с просторным парком, где имелся небольшой декоративный пруд и «храм» в неоклассическом стиле. Натан поручил архитектору Сидни Смирку увеличить здание, пристроить оранжерею и столовую и оживить суровый фасад украшениями под мрамор; кроме того, он консультировался с ландшафтным архитектором Джоном Клодиусом Лаудоном относительно парка.
В глубине души Натан оставался горожанином: загородная жизнь, даже в Стамфорд-Хилле, ему на самом деле не подходила. «У одного из моих соседей, — рассказывал он Бакстону за год до переезда в Ганнерсбери, — очень скверный характер; он все время норовит задеть меня. Он построил огромный свинарник рядом с моей аллеей. Поэтому, отправляясь на прогулку, я первым делом слышу хрюканье». Правда, Натан тут же добавил, что «это меня нисколько не расстраивает, я всегда в добром расположении духа». И все же трудно не заметить тревогу городского жителя в чуждом для него сельском мире. Возможно, дело было только в дурном запахе, но Натан, скорее всего, подозревал, что его сосед нарочно разводит свиней, выражая свое отрицательное отношение к евреям. Кроме того, Натан — в отличие от Джеймса и своих собственных сыновей — не испытывал ни малейшей склонности к верховой езде, охоте или скачкам[79]. В следующем отрывке из «Эндимиона» Дизраэли, скорее всего, имел в виду Натана (здесь «Невшатель») и Ганнерсбери (здесь «Дом Эйно»):
«[Невшатель] всегда готовился к вечности. Руководимый этой страстью, хотя сам он с радостью жил бы до конца дней своих на Бишопсгейт-стрит… он стал одержим обширным княжеством, которое, как ни странно, при всех преимуществах роскоши и естественной красоты, находилось менее чем в часе езды от Уайтчепеля.
Дом Эйно был построен для одного британского пэра в те дни, когда представители знати любили палладианские дворцы… В его стиле, красоте и почти в его пропорциях [он] мог посоперничать со Стоу или Уонстедом. Он стоял в оленьем парке и был окружен королевским лесом. Семья, построившая его, иссякла в самом начале века. Дворец собирались снести и разобрать до основания… но тут в игру вступил Невшатель и купил все — дворец, парк, оленей, картины, залы, галереи со статуями и бюстами, мебель, даже вина, — а также сохранившиеся фермы и… права на королевский лес. Но там он так и не жил. Хотя он ничего не потратил на содержание или улучшение своих владений, он приезжал туда только по воскресеньям; известно было, что он никогда не ночует там. „Он будет готов для тех, кто придет после меня“, — замечал он, бывало, со скромной улыбкой».
Хотя известно, что Натан иногда приезжал в Ганнерсбери и среди недели, почти не приходится сомневаться в том, что он купил Ганнерсбери главным образом ради своих детей; и только через два года после его смерти в доме впервые устроили пышный прием.
Во Франции Джеймс и Соломон начали покупать загородную недвижимость начиная с 1817 г. Тогда Джеймс приобрел то, что, в сущности, было летним домом с садом на трех акрах, в Булонь-сюр-Сен, за пределами тогдашнего Парижа. Через девять лет Соломон купил дом побольше, в Сюрене, построенный для герцога де Шона в XVIII в. Имение на 10 акрах на берегу Сены (рядом с нынешней улицей Верден), оно играло ту же роль, что и Ганнерсбери, — роль загородной резиденции на удобном расстоянии от города. Джеймс выжидал до 1829 г., прежде чем купил еще большее охотничье поместье в Ферьере, с полуразвалившимся замком и 1200 акрами угодий, примерно в 20 милях к востоку от Парижа. В отличие от Натана Джеймс, похоже, искренне любил сельскую жизнь. Он мечтал спать в Ферьере, как только купил поместье; в 1833 г., когда Ханна Майер навестила там их с Бетти, она обнаружила, что они счастливо «управляют маленькой фермой».
Зато Ротшильдам, оставшимся во Франкфурте и Вене, пришлось подождать с покупкой загородных поместий. Сам Амшель заметил, что «в Германии вас первым делом спрашивают: „Есть ли у вас загородное имение?“» Но они с Карлом сходились во мнении, что было бы ошибкой глотать эту соблазнительную социальную наживку. Владение усадьбой подразумевало претензию на аристократический статус, который не требовался от владельца простого сада; очевидно, братья опасались, что иллюзия величия подогреет антиеврейские настроения в послевоенный период. В то же время они сомневались в экономической целесообразности покупки сельскохозяйственных угодий. Что они понимают в сельском хозяйстве? «Зачастую эти усадьбы приносят не больше двух процентов», — предупреждал Карл, что свидетельствует и о том, что братья по-прежнему склонны были считать землю еще одним видом капиталовложений. Такое отношение сохранялось довольно долго: в следующем поколении Ротшильды покупали землю, всегда заранее просчитывая будущую прибыль. Семья управляла своим недвижимым имуществом так же осторожно, как и более ликвидными составляющими своего портфеля.
Общество
Вначале братья чаще всего обосновывали необходимость покупки загородных резиденций с точки зрения пользы: каждому из них нужен был большой и приличный дом, в котором можно было бы принимать посланников и дипломатов, их самых важных клиентов. В связи с этим возникал серьезный вопрос: пожелают ли те, с кем Ротшильды так стремились подружиться, принять их приглашение? Им предстояло много трудов.
В декабре 1815 г. Будерус — старинный партнер братьев еще по операциям с Вильгельмом Гессен-Кассельским — устроил бал. «Пригласили и Бетмана, и Гонтарда, и всех посланников и купцов, — с горечью сетовал Амшель. — Мы дали взаймы столовое серебро. [Но] Finanzrate Ротшильдов снова обошли и не пригласили». Карл считал, что Будерус тяготится прежней дружбой с ними: «Ему кажется, что мы относимся к нему без должного уважения и что он поэтому не может сейчас важничать перед нами… Всем известно, что почести и прибыль не идут рука об руку». С таким же пренебрежением они столкнулись через три месяца, когда Амшелю прямо сообщили, что, если бы его пригласили, «пошли бы слухи, будто мы оплатили бал». Примерно в то же время Амшель жаловался, что Гонтард отказывается слишком часто видеться с ним по делам, чтобы его друзья «не начали обращаться с ним как с евреем». Неприятно было и то, что их как евреев не пускали во «Франкфуртское казино» (мужской клуб).
Однако удача повернулась к ним лицом. В мае 1816 г. Соломон дал званый ужин, на который пригласил всех ведущих членов дипломатического корпуса, а также Бетмана и Гонтарда. Все приняли приглашение. Как с радостью отметил один кузен Ротшильдов: «Сегодня Кесслер [франкфуртский брокер] спросил меня на фондовой бирже, правда ли, что в доме у Ротшильдов так изысканно. Очевидно, в казино об этом было много разговоров. Кроме того, он пожелал знать, кто там был. Я упомянул посланников, Бетмана, Гонтарда и т. д. Уверяю тебя, ни Бетман, ни Гонтард не скупились на похвалы, уверяя, что было очень оживленно и что мадам Ротшильд прекрасно умеет принимать гостей. Особенно Бетману понравились дети, Ансельм и Бетти; он сказал, что Бетти прекрасно образованна».
Когда один из самых пылких врагов семьи услышал, что «Гонтард ужинал у Соломона, он спросил: „Как, и Гонтард?!“ — и вздохнул… Он выглядел расстроенным, а это уже о многом говорит». Через три месяца Амшель и Карл устроили еще более пышный ужин, главным образом для дипломатов более крупных германских государств. Среди присутствующих был и Вильгельм фон Гумбольдт. Год спустя прием с успехом повторили. Отказались прийти только бургомистр Франкфурта и еще один приглашенный.
Скорость такой перемены в отношении поразила бременского бургомистра Шмидта, одного из самых решительных противников еврейской эмансипации из всех делегатов, приехавших во Франкфурт. «Вплоть до конца прошлого года, — заметил он в августе 1820 г., — евреев не принимали в так называемое „приличное общество“; это считалось против всех традиций и жизненных обычаев. Ни один франкфуртский банкир или купец не пригласили бы еврея, даже одного из Ротшильдов, к себе на ужин. Делегаты съезда Союза германских государств чтили этот обычай и поступали соответственно. И вот, вернувшись, я, к величайшему моему изумлению, вижу, что такие люди, как Бетманы, Гонтарды [и] Брентано, едят и пьют с главными евреями, приглашают их к себе домой и получают ответные приглашения, а когда я выразил свое удивление, мне ответили: поскольку ни одна сколько-нибудь значительная финансовая операция не проводится без участия этих людей, к ним следует относиться как к друзьям, а ссориться с ними нежелательно. Ввиду такого развития событий Ротшильдов приглашают к себе даже некоторые послы».
Вскоре после этого Амшель пригласил к себе и его. Бременский бургомистр принял приглашение. В 1840-е гг. Амшель завел за правило устраивать званые ужины «примерно раз в две недели для высокопоставленных гостей».
В Вене преодолеть традиционные социальные барьеры оказалось гораздо труднее. Хотя в 1821 г. Меттерних не возражал против того, чтобы «отобедать» у Амшеля во Франкфурте, австрийская столица — дело другое. Судя по замечаниям современников, общественная жизнь в Вене оставалась более, чем в других местах, сегрегированной по религиозному признаку. В 1820-е гг., писал Генц, еврейская «денежная аристократия» склонна была ужинать и танцевать в своем кругу, отдельно от подлинной аристократии. В 1830-е гг., когда английская писательница Фрэнсис Троллоп (мать романиста) посетила Вену, она заметила это разделение: «Ни в Лондоне, ни в Париже нет чего-то хоть в малейшей степени аналогичного положению, которое венские банкиры сохраняют в своем обществе. Их богатство в массе громадно, и потому они в массе представляют собой, как и должно быть, весьма сильное влияние и важность для государства… И все же, несмотря ни на что — ни на титул, ни на состояние, ни на влияние и величественный образ жизни, — банкиры так же повсеместно не приняты и не допускаются в высшие круги, как будто они по-прежнему столь же примитивно непритязательны в своем положении, как их предки-ювелиры».
Троллоп, конечно, не назовешь беспристрастной наблюдательницей. Она сама не любила, «когда… на самых больших и роскошных приемах, задаваемых богатыми аристократами… ее окружает группа черноглазых, крючконосых… явных евреев» (кстати, свое предубеждение она передала и сыну). Однако в 1830-е гг. она выражала вполне логичное сомнение: «…способны ли они смешаться и будут ли свободно и охотно смешиваться с другими представителями… христианской и католической империи… Их власть, как богатеев, очень велика, пронизывает… многие важные нити политических образований; наверное, поэтому их не слишком любят их соотечественники-христиане, вследствие чего их положение в обществе по преимуществу более шаткое, чем у любой другой группы людей, которую я имела возможность наблюдать… Ни один гость Вены, который вращается в обществе с открытыми глазами, не найдет причины не согласиться со мной во мнении, что любая попытка смешать христиан и иудеев в общественном и семейном союзе может продержаться какое-то время, но в конце концов не приведет ни к привязанности, ни к терпимости ни с одной, ни с другой стороны».
Лишь в конце 1830-х гг. крупные политические фигуры начали принимать приглашения Соломона на ужины в отеле «Цум Рёмишен Кайзер». Меттернихи приняли приглашение в январе 1836 г., вместе с княгиней Марией Эстерхази и рядом других высокопоставленных гостей. На всех произвел сильное впечатление француз-повар Ротшильдов. Но в 1838 г., когда князь Коловрат (очевидно, впервые) принял приглашение Соломона, «некоторые равные ему по положению в обществе говорили ему, что это оскорбительно. „Что вы от меня хотите? — отвечал он. — Ротшильд так настойчиво уговаривал меня прийти, что мне пришлось пожертвовать собой в интересах службы, так как он нужен государству“».
У Натана трудностей было меньше. Иностранные послы и другие сановники давно начали принимать его приглашения на ужины: как мы помним, он ужинал с Гумбольдтами в 1818 г. Шатобриан ужинал у него в 1822 г., а князья Эстерхази бывали у него регулярно. Из писем князя Пюклера можно узнать о целом ряде приемов у Натана, в том числе о «роскошном ужине» в 1828 г., когда десерт подавали на блюдах из литого золота. Остается неясным, распространялась ли очевидно близкая дружба с такими политиками-тори, как Херрис, Ванситтарт и Веллингтон, на совместные трапезы. Вполне возможно, по большей части Натан встречался с ними у них в кабинетах. Зато такие сторонники еврейской эмансипации среди аристократов-вигов, как герцог Сент-Олбенс и граф Лодердейл, с радостью ужинали у него, как и историк Томас Бабингтон Маколей, видный сторонник евреев в палате общин, который был у Ротшильда в гостях в 1831 г. Кроме того, вполне можно предположить, что большинство английских аристократов, которых Джеймс приглашал на ужин в Париже, уже бывали прежде у Натана: например, «очаровательная леди Лондондерри», которую Джеймс «закармливал» лучшей английской олениной, добытой Натаном в 1833 г.; и герцог Ричмонд, которого он пригласил на ужин годом позже. Братья осторожно обхаживали членов британской королевской фамилии и ее родственников Саксен-Кобургов, что также принесло свои плоды, хотя лишь после смерти Натана герцог и герцогиня Кембриджские приехали в гости в Ганнерсбери. Зимой 1826 г. Карл пригласил Леопольда Саксен-Кобургского на свою виллу в Неаполе. Он «угощал» высокопоставленного гостя любительскими спектаклями, «балами и приемами». Тогда, как и сейчас, представители общественной элиты не могли устоять против предложения погостить на Средиземном море в разгар северноевропейской зимы. В 1828 г., когда Монтефиоре посетили Карла, они также застали его в обществе местной аристократии, которую он принимал у себя.
Из всех братьев Джеймс решительнее всех стремился к успеху в обществе; может быть, ему придавало уверенности полученное им хорошее образование. В 1816 г., проштудировав пособие по этикету, он одержал первую победу, пригласив личного секретаря герцога Ришелье на ужин для двоих. Но и он сталкивался с сопротивлением. Несмотря на потрясения революционной и наполеоновской эпох, французская столица отнюдь не освободилась от снобизма и предубеждений. Его конкуренты Бэринг и Лабушер в 1818 г. обращались с ним особенно свысока. И только 2 марта 1821 г. Джеймс по-настоящему вошел в высшее общество, устроив первый полномасштабный бал в отремонтированном отеле на улице д’Артуа. Слегка пресыщенная берлинка Генриетта Мендельсон писала: «…последние две недели в здешнем высшем обществе… ни о чем не говорят, кроме бала, который герр Ротшильд, наконец, дал вчера вечером в своем новом, величественно обставленном, доме. Поскольку я пока не знаю подробностей того, как прошел бал, я не верю, что все было иначе, чем то, о чем твердят более десяти дней — я не преувеличиваю — представители всех возрастов и сословий: что приглашенных было 800 человек, и по крайней мере столько же осаждали его личными визитами, в письмах и прошениях, в надежде получить приглашение… Поскольку в настоящее время я чувствую себя — не важно по какой причине — подавленной и сварливой, я не воспользовалась моим приглашением на этот бал, хотя к нему герр Ротшильд приложил весьма вежливое письмо…»
Кампания велась безостановочно. В апреле 1826 г. австрийский посол описывал роскошный пир, заданный «месье де Ротшильдом». На нем присутствовали не только послы великих держав, но также Меттерних, герцог Девоншир, русский князь Разумовский и целое созвездие французских аристократов: герцог и герцогиня де Мейе, барон де Дама (тогдашний французский министр иностранных дел), герцог де Дюра и князь де Монталамбер. Через полтора года, когда к Джеймсу пришел маршал де Кастеллане, за одним столом с ними сидели английский и русский послы, герцог де Муши и князь Жюст де Ноай. В среднем Джеймс давал примерно четыре званых ужина в неделю; на каждом из них присутствовало не менее десяти гостей, а иногда их число доходило до шестидесяти. Вечером накануне рождения своего первого ребенка, дочери Шарлотты, он пригласил к себе 18 человек, а на следующий вечер — 26.
Джеймс, конечно, прекрасно понимал, что к Ротшильдам в гости ходят отчасти из любопытства. Как язвительно заметила Генриетта Мендельсон, приглашения на бал к Джеймсу в 1821 г. стали пользоваться особой популярностью после того, как пошли слухи, «что всем дамам при входе в бальную залу подарят букет цветов — с кольцом или брошью с бриллиантами» или что там будет по крайней мере «лотерея, где предусмотрены призы для всех дам». В 1826 г., когда гостем Джеймса был Аппоньи, на столе стояло огромное серебряное блюдо в форме канделябра — по предположению Аппоньи, оно стоило не менее 100 тысяч франков, — а еду готовил знаменитый повар Антонин Карем, который ранее служил в том числе у принца-регента и царя Александра. Сочетание черепахового супа и мадеры оказалось столь сытным, что Аппоньи, страдавший несварением желудка, отважился нанести традиционный «визит вежливости» на восемь дней позже обычного.
На раннем этапе проникновения Джеймса в общество гостей в его дом во многом привлекала утонченная кухня Карема. Популярная писательница леди Сидни Морган была лишь одной из многих, кто восхищался его кухней, когда она ужинала у Джеймса в Булони: «Нежные соусы составлены почти с химической точностью… все овощи сохранили свой цвет… майонез был взбит на льду… Карем заслуживает лаврового венка за то, что усовершенствовал вид искусства, которым измеряется современная цивилизация». В том случае главным блюдом стал огромный торт с ее именем, написанным на глазури, окруженный всеми сторонниками Священного союза. Джеймс не жалел усилий, чтобы найти достойного преемника Карему, когда ему понадобился новый повар. Не был он и единственным членом семьи, который ценил своего шеф-повара. Хотя сами они ни разу не попробовали ни ложки, и Амшель, и Соломон настаивали на том, чтобы их гости во Франкфурте и Вене угощались лучшими блюдами французской кухни. Одним из самых частых гостей на приемах Ротшильдов, если не считать членов семьи, был Дизраэли, и его рассказ в «Эндимионе» о «нежных блюдах, на которые [гости] смотрели с восхищением и которые… пробовали с робостью», дает представление о важном социальном значении такой кухни.
Снобизм
Хотя к Ротшильдам ходили в гости, нельзя сказать, однако, что их любили. Современники находили Натана Ротшильда довольно отталкивающим: непривлекательным внешне, грубым, вплоть до откровенной невежливости в манерах. Князь Пюклер получил типичный для Натана прямой ответ, когда он впервые в 1826 г. зашел к «правителю Сити»: «Я застал там русского консула, который пришел засвидетельствовать свое почтение. Он был человеком выдающимся и умным, который прекрасно понимал, как играть роль скромного должника, сохраняя в то же время необходимое достоинство. Ему приходилось гораздо труднее, поскольку правитель Сити терпеть не мог церемоний. Когда я вручил ему свой аккредитив, он иронически заметил, что нам, богатым людям, везет — мы можем путешествовать по свету и развлекаться, в то время как на нем, бедняке, лежат заботы обо всем мире. Далее он принялся с горечью оплакивать свою участь: ни один неудачник не приезжает в Англию, не желая чего-нибудь от него. „Вчера, — продолжал он, — ко мне приходил один русский и клянчил у меня деньги (при этих словах консул скривился), да и немцы не дают мне ни минуты покоя“. Настала моя очередь сделать хорошую мину при плохой игре… При этом выражался он весьма специфическим языком, наполовину английским, наполовину немецким. По-английски он говорил с сильным немецким акцентом, однако был настолько преисполнен самомнения, что, казалось, не обращал внимания на такие мелочи».
Лесть имела успех лишь отчасти. Когда Пюклер и русский объявили, что «Европа без него не могла бы существовать», Натан «скромно отверг наш комплимент и, улыбаясь, ответил: „О нет, вы, конечно, шутите; я всего лишь слуга, которым люди довольны, потому что он хорошо ведет их дела, и которому в знак признания они подбрасывают крохи“». Это был сарказм, как прекрасно понимал приведенный в замешательство Пюклер.
В романе «Танкред» Дизраэли — который, как мы увидим далее, в 1830-е гг. близко познакомится с сыном Натана, Лайонелом, — пишет примерно о том же, когда изображает попытку своего героя получить аудиенцию у старшего Сидонии, персонажа, чьим прообразом почти наверняка послужил Натан: «В этот миг в комнату через стеклянную дверь вошел тот же молодой человек, который пригласил Танкреда в апартаменты. Он принес письмо Сидонии. Лорд Монтакут испытал замешательство; к нему вернулась его застенчивость… он встал и начал здороваться, когда Сидония, не сводя взгляда с письма, увидел его и, взмахнув рукой, остановил его, сказав: „Я договорился с лордом Эскдейлом, что вы не уйдете, если случится что-нибудь, что требует моего немедленного внимания“. <…> „Пишите, — продолжал Сидония, обращаясь к клерку, — что мои письма прибыли на двенадцать часов позже, чем депеши, и что Сити по-прежнему пребывает в безмятежности. В то же время отрывок из берлинского письма оставьте в казначействе. Какова последняя сводка?“
„Консоли падают… все иностранные валюты понижаются; акции весьма активны“.
Они снова остались одни».
Такие скоропалительные встречи в кабинете позже вылились в знаменитую шутку о «двух стульях», возможно, самый часто воспроизводимый анекдот о Ротшильдах, который наверняка навеян образом Натана. Некоего важного гостя проводят в кабинет к Ротшильду; не поднимая взгляда от стола, Ротшильд небрежно приглашает гостя «сесть на стул». «Вы хоть понимаете, к кому обращаетесь?» — восклицает задетый сановник. Ротшильд, по-прежнему не поднимая головы, отвечает: «Ну, так садитесь на два стула». (В одном из многочисленных вариантов гость возмущенно представляется как князь Турн-и-Таксис; Ротшильд предлагает по стулу каждому из них.)
Натан отличался откровенным пренебрежением к социальному статусу посетителей не только «на своей территории», то есть в своем кабинете. Даже в столовые высшего общества он привнес грубые манеры и резкий, язвительный юмор франкфуртской Юденгассе. Когда князя Пюклера пригласили на ужин к Натану, он был «позабавлен», когда «услышал, как он объясняет, что изображено на окружающих нас картинах (там были портреты европейских монархов, сидящих в окружении своих министров), и говорит о персонажах картин как о своих близких друзьях и, в некотором смысле, равных ему».
«Да, — сказал он, — однажды____просил у меня ссуду, а на той же неделе, когда я получил написанное им собственноручно письмо, мне написал его отец, также собственноручно, из Рима, и просил, чтобы я, ради всего святого, не давал ему денег, так как я в жизни не сталкивался с таким бесчестным человеком, как его сын. „C’etait sans doute tres Catholique“; впрочем, возможно, письмо было написано старой____, которая до такой степени ненавидела родного сына, что, бывало, говорила о нем, пусть и несправедливо: „У него сердце____и лицо____“».
После одного званого ужина, на котором Натан жестоко унизил одного гостя, немецкий посол Вильгельм фон Гумбольдт писал жене: «Вчера Ротшильд ужинал у меня. Он довольно груб и необразован, но у него есть ум и явный талант к деньгам. Он один или два раза грубо обрезал майора Мартинса. М. также ужинал у меня и постоянно нахваливал все французское. Он проявлял бессмысленную сентиментальность, вспоминая об ужасах войны и об огромных количествах убитых. „Что ж, — сказал Р., — если бы они все не погибли, майор, вы бы, наверное, до сих пор были барабанщиком“. Видела бы ты физиономию Мартинса!»
Даже в менее возвышенном обществе Натан часто казался неотесанным: доказательством этому служит воспоминание либерала, члена парламента Томаса Фауэлла Бакстона о речах Натана за ужином в Хэм-Хаусе, который они оба посетили в 1834 г. Здесь, кажется, «миллионер из трущоб» ведет себя самодовольнее и хуже всего, хвастаясь своими успехами и давая банальные советы остальным:
«Я повидал… многих умных людей, очень умных, у которых не было ни одной пары обуви. С такими я никогда не имею дела. Их советы звучат очень хорошо, но судьба против них; они никогда не пойдут далеко; а если они не способны к успеху сами, на что они мне?..
Отдавать… разум, душу, сердце и плоть и все — делу; вот как можно стать счастливым. Мне потребовалось много храбрости и много осторожности, чтобы сколотить большое состояние; а когда вы его сколотили, требуется вдесятеро больше мозгов, чтобы сохранить его. Если бы я соглашался со всеми проектами, которые мне предлагали, я бы очень скоро разорился. Держитесь своего дела, молодой человек… держитесь своей пивоварни, и, может быть, вы станете величайшим пивоваром в Лондоне. Если же будете и пивоваром, и банкиром, и купцом, и промышленником, скоро вы окажетесь на страницах „Газетт“».
Когда на том же ужине один гость выразил надежду, «что ваши дети не слишком любят деньги и бизнес, чтобы не любить другие вещи. Уверен, что вы бы этого не желали», — Натан грубовато ответил: «Ни о чем другом я бы не мечтал».
Некоторых новых знакомых Натан поражал своей мещанской скупостью. Орнитолог Одюбон вспоминал, как ему не удалось уговорить Натана подписаться на его богато иллюстрированную книгу «Птицы Америки» в обмен на экземпляр книги авансом. Когда Натану показали счет, он «посмотрел на него с изумлением и воскликнул: „Что? Сто фунтов за птиц? Нет-нет, сэр, я дам вам пять фунтов, и ни фартингом больше!“» Согласно часто пересказываемому анекдоту, Натан сказал композитору Луи Спору: «Я совершенно не разбираюсь в музыке. Вот моя музыка, — и он дотронулся до кармана, в котором зазвякали монеты, — вот в чем хорошо разбираются у нас на бирже». В другом анекдоте он раздраженно отвечает на просьбу внести деньги на благотворительные нужды: «Выписать чек, говорите? Я только что ужасно опростоволосился!» Бакстон был потрясен довольно своеобразным отношением Натана к благотворительности. «Иногда, — объяснял он, — чтобы позабавиться, я даю нищему гинею. Он думает, что я ошибся, и, боясь, как бы я не отнял деньги, убегает прочь со всех ног. Советую вам иногда давать нищему гинею; это очень забавно». Кроме того, он часто рассказывал гостям за столом, сколько стоит то или иное блюдо или услуга.
Манеры плохо образованного еврея, который вел себя таким образом в приличном обществе и это сходит ему с рук из-за его недавно нажитого богатства, которое к тому же в основном заключалось в бумагах, одних привлекали, а других ужасали — в зависимости от их общественного положения и философской приверженности к традиционному иерархическому порядку. Например, князь Пюклер вовсе не злился на шутки Натана, когда он пришел к нему со своим аккредитивом. Наоборот, он назвал его «человеком, которому нельзя отказать в гениальности и даже в своего рода величии характера… в самом деле un tres bon enfant и щедрый, более чем другие представители его класса — конечно, до тех пор, пока он уверен, что ничем не рискует лично, что ни в коем случае нельзя поставить ему в вину… Этот человек — настоящий оригинал». Как мы уже видели, Гумбольдт также весьма снисходительно отнесся к сочетанию дурных манер, острого ума и непочтительности, которое он привнес в «приличное» общество.
Зато в Париже эпохи Реставрации с отвращением относились к многочисленным выходкам Джеймса. Пересказывали, например, как он бестактно представил герцогу Орлеанскому собственную жену, а графа Потоцкого называл по имени, Станисласом. Подобно многим гостям Джеймса, которые находились на вершине общественной лестницы, маршал де Кастеллане не слишком лестно отзывался о хозяине дома, хотя и принимал его приглашения: «Его жена… довольно хорошенькая и с очень хорошими манерами. Она хорошо пела, хотя у нее дрожал голос; ее немецкий акцент неприятен. Джеймс… низкорослый, уродливый, надменный, но он устраивает банкеты и званые ужины; важные персоны потешаются над ним, однако с радостью ходят к нему в дом, где он собирает лучшее парижское общество».
По мнению Германна, сына Морица Гольдшмидта, чьи мемуары — одни из немногих свидетельств «из первых рук», которыми мы располагаем, Соломону еще больше недоставало светскости. «Почему я должен плохо есть у вас дома? Лучше приходите ко мне и пообедайте на славу», — так он однажды ответил русскому послу, который пригласил его на ужин. Еще одна «важная персона», которая попросила о ссуде, получила откровенный отказ: «Потому что я не хочу». Соломон «редко появлялся в обществе, потому что понимал, что, в силу его необразованности, ему придется играть трудную и неприятную роль»; «общение с бомондом» он предпочитал предоставить отцу Гольдшмидта. В редких случаях, когда он все же приглашал к себе Меттернихов, он не мог удержаться от вульгарного хвастовства своим богатством, показывая им содержимое своего сейфа в качестве послеобеденного развлечения. Даже в более узком кругу (то есть среди евреев) он считался грубияном. Если его цирюльник опаздывал по утрам — а Соломон обычно просыпался в 3 часа ночи, — он обзывал его «ослом». Если от кого-то из посетителей его конторы плохо пахло, Соломон прижимал к носу платок, открывал окно и кричал: «Вышвырните его вон, от него воняет!» Он ужинал в немыслимое для приличного общества время, в 18.30, и по привычке выпивал две бутылки вина перед тем, как отправиться на прогулку в парк, окруженный «слепо преданными подхалимами и приживалами». По воскресеньям, навещая Гольдшмидтов в их доме в Дёблинге, он флиртовал с самыми хорошенькими из присутствовавших там девушек «в такой манере, какая не всегда благопристойна или вежлива». В том числе он отпускал грубые шутки, если какая-либо из присутствовавших женщин ждала ребенка.
Не то чтобы все подобные рассказы были совершенно неверными; несомненно, Натан и его братья многим знакомым казались олицетворением «новых денег», со всеми их шероховатостями. Ничто не подтверждает такую точку зрения ярче, чем карикатура 1848 г., ставшая первой из серии «Картинки из Франкфурта». На ней противопоставлены Мориц фон Бетман и Амшель. Первый изящно правит четверкой, второй неуклюже устроился на копилке (см. ил. 7.1). Однако подобные иллюстрации — не лучший вид исторических свидетельств. Во-первых, они лишь дают представление о том, какими Ротшильды
Более того, сами братья питали отвращение к подавляющему большинству светских мероприятий, которые они устраивали. Амшель «благодарил Бога», когда с его ужинами было покончено, а Карл называл их дорогим «очковтирательством» — «все было очень мило, но деньги милее», — заметил он, когда нанятый ими повар представил счет. «Однако, — продолжал он, — это не хуже взяток». Следует отметить, что по меньшей мере пятеро гостей, которые присутствовали на ужине в 1817 г., получили пакеты облигаций нового займа города Парижа. И в Берлине, где Карлу почти без труда удавалось получать престижные приглашения от Гарденберга, британского и австрийского послов, он скептически относился к ценности такого общения: «Мне на самом деле все равно, потому что, как показывает практика, мы всегда лучше ведем дела с теми, кто нас не приглашает». В бальной зале или в салоне Натан чувствовал себя так же не в своей тарелке, как в деревне. Как сказал о нем Амшель в 1817 г., если Натан устраивает просто прием с чаем, ему кажется, будто у него «украли» утро. Даже его дочь Шарлотта в 1829 г. поддержала мнение отца, когда выразила надежду на то, что «сезон будет очень оживленным, так как это всегда, по-моему, способствует торговле».
Слова Джеймса также проливают свет на необщительность его братьев. Вспоминая очередной бал, он выразился так: «Теперь я чувствую то же самое, что и вы. Я бы с радостью остался дома; не собираюсь сходить с ума из-за такой ерунды». Светские приемы нравились ему гораздо меньше, чем иногда снисходительно подразумевали его гости. С самого начала он подходил к подобным мероприятиям вполне утилитарно. «Я не думаю ни о чем, кроме дела, — уверял он Натана. — Если я и посещаю светский прием, я иду туда, чтобы познакомиться с людьми, которые могут оказаться полезными для дела». Доказательством служит то, что первые его знакомства в высшем обществе, например с секретарем Ришелье, использовались для выведывания нужных ему сведений. В личной переписке Джеймс признавался, что ему надоели пышные балы; он продолжает их устраивать, писал он Натану в январе 1825 г., только чтобы люди не подумали, что он больше не может себе позволить таких развлечений. «Мой милый Натан! — восклицал он, — я обязан устроить бал, потому что весь свет утверждает, будто я банкрот. Люди, привыкшие к тому, что я даю три или четыре бала за сезон, как прошлой зимой, начнут мести языками, а французы, между нами говоря, очень злые. Что ж, на следующей неделе будет карнавал, и мне больше всего на свете хочется, чтобы он был уже позади. Даю тебе слово, что сердце мое не там, но нужно делать все, чтобы устроить зрелище для всего мира».
Через шесть лет, на волне революционного кризиса 1830 г., Шарлотта заметила ту же связь между экономическим положением своего дяди и его общительностью: хотя Бетти чувствовала себя слишком «утомленной», чтобы давать «обычные балы», «рентные бумаги по-прежнему так резко идут вверх, что Джеймс будет склонен их устраивать». Как мы увидим в дальнейшем, балы служили одним из важнейших знаков, с помощью которых Джеймс показывал парижскому бомонду, что он благополучно пережил финансовую и политическую бурю 1830 г.
«Вымогательство» почестей
В Европе эпохи Реставрации Ротшильды пытались преодолеть традиционные общественные барьеры, вставшие на пути у евреев, какими бы богатыми они ни были, не только с помощью балов и приемов. В том обществе, где по-прежнему царила иерархия рангов и чинов, они спешили обзавестись официальными признаками статуса. Возможно, легкость, с какой они добились своего, служит доказательством непрочности восстановленного режима Меттерниха: отсюда анекдот о «первом бароне-еврее», приведенный в эпиграфе.
Наверное, ярче всего эту мысль иллюстрирует то, что Ротшильдам уже в 1817 г. удалось приобрести дворянское звание у Франца II, последнего императора Священной Римской империи и первого императора Австрии. Все было устроено в Вене после того, как за них ходатайствовали служащий австрийского казначейства Швиннер, министр финансов Штадион и Меттерних. Предоставление дворянства виделось им в первую очередь наградой Ротшильдам за их роль в операциях по выплате субсидий союзникам Великобритании и французских репараций Австрии. Конечно, важность произошедшего не стоит преувеличивать. Ротшильды не были первыми евреями, возведенными в дворянское достоинство: такой же чести, помимо них, удостоили еще шесть семей, хотя все остальные к 1848 г. перешли в христианство. Возведение в дворянское достоинство императором из династии Габсбургов не подразумевало такого возвеличивания, какое было достигнуто через два поколения, когда королева Виктория пожаловала наследственное пэрство правнуку Натана Натти Ротшильду. Подобно австрийской валюте, австрийское дворянство считалось «обесцененным» по сравнению с более престижным британским. С другой стороны, дворянство принесло братьям три ценных приобретения: право на префикс «фон» («де» во Франции и Англии); герб (хотя и не такой грандиозный, как тот, на который они надеялись вначале); и, в 1822 г., титул «фрайхерр» («барон» во Франции и Англии)[80].
Дворянское звание не было единственным символом восхождения по общественной лестнице, полученным Ротшильдами после 1814 г. Подобно тому как прежде их отец стремился увеличить свой престиж, приобретя как можно больше званий «поставщика двора» и придворного банкира, так и его сыновья и внуки желали стать «финансовыми советниками» у старого друга семьи курфюрста Гессен-Кассельского, а позже у короля Пруссии. Хотя такие звания были всего лишь почетными, они считались весьма полезными, так как позволяли их обладателю носить форму, что часто служило непременным условием для посещения придворных мероприятий. Титул австрийского консула, полученный Натаном в 1820 г., и генерального консула, который они с Джеймсом получили в 1821–1822 гг. в награду за финансовую поддержку во время неаполитанского кризиса, в сущности, имели такое же декоративное значение, хотя номинально они также наделяли носителей ответственностью за защиту коммерческих интересов Габсбургов в Великобритании и Франции. Судя по многочисленным отзывам того времени, форму Ротшильды носили. Уже в 1817 г. Карл просил разрешения носить темно-синий с золотом мундир Гессенской военной коллегии. Джеймса в 1825 г. видели в красном консульском мундире на коронации Карла X в Реймсе. Через два года молодой Чарлз Бохер по ошибке принял его за английского генерала, когда увидел, как тот выходит из Тюильри в алом мундире с золотыми эполетами.