ОЛЬХОВАЯ АЛЛЕЯ
ПОВЕСТЬ О КЛАРЕ ЦЕТКИН
Ирина Гуро известна читателю по романам и повестям «И мера в руке его…», «Ранний свет зимою», «Московские бульвары» и другим. Они печатались в журналах, выходили отдельными книгами, переводились в союзных республиках и за рубежом. За роман «Дорога на Рюбецаль» писательница в 1968 году удостоена литературной премии имени Николая Островского.
Новая книга Ирины Гуро «Ольховая аллея» — это рассказ о жизни и борьбе выдающейся деятельницы международного коммунистического и женского движения Клары Цеткин. Автор стремится воссоздать образ незаурядного человека и отважного борца, сказавшего о себе: «Как птица должна петь, река нести свои воды, так я должна бороться».
На углу в «Павлине» разыгрывался очередной скандал. Слышно было, как по крайней мере десяток мужчин кричат, перебивая друг друга и обмениваясь нелестными эпитетами. И так как спорщики сопровождали свои прения стуком тяжелых пивных кружек о стол, шум, вырывающийся из окон, привлекал любопытных. Они, впрочем, тотчас получали свое от папаши Корнелиуса, который высовывал в окно лохматую рыжую голову и зычным голосом возвещал:
— Эй ты, ротозей, проходи! «Павлин» не дает бесплатных представлений!
«У павлина» — заведение слишком скромное, чтобы назвать его рестораном или даже ресторанчиком. И слишком основательное, чтобы считать его просто «кнайпе» — пивнушкой. Здесь все сделано так добротно и прочно, словно «Павлину» суждена вечная жизнь. И правда, похоже на это, — вверху, на уровне чердачного окна, под флюгером в виде павлина с распущенным хвостом, выложена римскими цифрами дата: «Павлин» распускает свой хвост уже более полутораста лет. И за это время, как утверждают старожилы, не только не потерял ни одного своего перышка, но, напротив, изрядно оперился: за шатрами бузины, прямо-таки бушующей во владениях папаши Корнелиуса, скрылись его солидные пристройки. Подумать только, в эту одностворчатую дубовую дверь, обитую железом, словно дверца винного погреба, входили господа в кружевных жабо, но моде начала века! И дамы в кринолинах! Впрочем, дамы вряд ли: они и теперь не переступают порог «Павлина». Нельзя же считать дамой тетку Марту, которая сидит там ежевечерне со своим вязаньем и так громко ругает «нынешние порядки», что ее слышно и в Иоганнапарке. А что касается господ в жабо, то россказни о том, что «Павлин» когда-то был излюбленным местом встречи именитых граждан города, исходят ведь от самого папаши Корнелиуса. А он, как известно, и соврет — недорого возьмет.
Кларе трудно представить себе Лейпциг тех времен, которые помнит привратник — старый Иозеф. Для Клары это город ее беспокойного века. Над ним стелются дымы фабрик, поток экипажей струится по его вымощенным крупным булыжником улицам, и «гусиным шагом» проходят, сверкая амуницией, четкие военные колонны под медные звуки оркестра: «Вперед, вперед, солдат, спеши на поле славы!»
Клара слушает вполуха: ее мысли текут где-то рядом с болтовней Иозефа. Какое дело Кларе до «Павлина»! Когда-нибудь она попадет на Пфаунинзель, остров павлинов, о котором ей рассказывал отец. Там удивительные птицы расхаживают запросто по парку, важные и нарядные, словно фрейлины при дворе, с той только разницей, что они обмахиваются своими роскошными веерами не спереди, а сзади…
Но интересно все-таки: о чем там толкуют с такой страстью, что дребезжат стекла в окнах? Если она правильно поняла Иозефа, речь идет о политике, о «высокой политике», Клара могла и сама об этом догадаться хотя бы по тому, пак часто там поминают Бисмарка. Не будь Железный канцлер столь железным, Пруссии не видать бы эльзасского угля, как своих ушей. Ему, Иозефу, эта затея с Эльзас-Лотарингией, конечно, до печки. Но посмотри на Симона Лунца: он стал поперек себя шире, поставляя фураж для армии. Или возьми, к примеру, Лео Гашке с его кожевенным заводом. Говорят, сам канцлер наценил ему золотую медаль, которую Гашке надевает по праздникам. А до войны Гашке с сыновьями вручную выделывали телячьи кожи для школьных ранцев. И от молодых Гашке так несло сыромятиной, что никто не хотел с ними танцевать на празднике молодого вина. А теперь они взяли за себя лучших девушек города…
Клара прерывает болтовню старика:
— Так это все о политике, эти споры?
— Видишь ли, Клархен, находятся люди, которые всячески поносят зачинщиков войны и твердят, что она выгодна только богатым. Впрочем, ты еще слишком молода, чтобы интересоваться этим. И вообще политика не женское дело.
«Не женское дело»! Эти слова знакомы Кларе с раннего детства. Однажды она вбежала в дом и кинулась к матери, почти плача:
— Почему ты не родила меня мальчиком? Почему мне на каждом шагу тычут в глаза, что я девчонка? Почему мне ничего нельзя?
— Пойди умойся. На кого ты похожа! — спокойно сказала мать.
Но Клара — только что из драки с мальчишками на берегу, вся в песке, с растрепанными косами, выглядела такой оскорбленной!
— Послушай, сорванец! Женщина может все, что может мужчина. Но чтобы доказать это, нам надо еще долго бороться за свои права. А теперь ступай мыться!
Жозефина Эйснер, страстная поборница женского равноправия, подумала тогда, что, пожалуй, еще рано внушать дочке идеи эмансипации. Она надеялась, что позже Клара пойдет по ее пути. Она не предвидела ни в какой степени, какая пропасть разделит их в недалеком будущем!
Между тем вопли в пивной утихли: там, по-видимому, было достигнуто соглашение по внешнеполитическим вопросам. Только на крыльце два подвыпивших бюргера продолжали препираться, дергая друг друга за пуговицы сюртуков.
— В этом городе нет ни одного нормального человека! — убежденно сказал Иозеф, выбил трубку о каблук своего башмака и зашаркал прочь.
Кларе бы тоже пойти в дом и сесть за уроки — сегодня ведь не воскресенье! Так нет же! Она осталась на скамейке у ворот, словно знала, что кое-кто как раз и дожидается подобного случая.
Племянник хозяина «Павлина», Гейнц Кляйнфет, тушуется перед Кларой. В ее присутствии он как будто даже становится меньше ростом, хотя и при этом, конечно, остается порядочным верзилой.
— Что скажешь, Гейнц? — она говорит с ним покровительственно, хотя на год моложе его и все еще занимается дома, под руководством отца, а Гейнц второй год посещает коммерческую школу. — Может быть, ты присядешь? — предлагает она милостиво, потому что он все еще переминается с ноги на ногу и теребит по привычке кончик вышитой ленточки, заменяющей ему галстук.
Он степенно садится. Сидя, он кажется не таким громоздким. Его волосы льняного цвета, падающие прямыми прядями почти до плеч, и черная шляпа делают его похожим на молодого пастора. Кларе страшно хочется надвинуть ему шляпу на глаза, да еще прихлопнуть сверху ладошкой, как это делалось у них в деревне, когда кто-нибудь из ребят, бывало, вздумывал корчить из себя франта. Но здесь, в Лейпциге, детей, которые у них в Видерау вообще бегают голопузыми, одевают как маленьких господ. Это просто смех.
— У нас в «Павлине» сегодня шумно, — сообщает Гейнц, словно бог весть какую новость.
— Имея пару ушей, об этом можно было узнать и помимо тебя, — отрезает Клара.
— А, знаешь, из-за чего?
— Чего не знаю, того не знаю. Мало ли из-за чего могут поскандалить мужчины, выпившие столько пива!
— Было собрание.
— Ну и что? — Из Гейнца надо вытягивать каждое слово. Больше трех сразу он вообще не произносит.
Юноша умолкает надолго. Гейнц Кляйнфет — как русский самовар, который Клара видела в доме своей подруги Варвары: он медленно нагревается, а затем начинает бурлить…
И Гейнца тоже, наконец, прорывает:
— На собраниях всегда шумят. Однажды в «Павлине» собрался ферейн печатников. И к ним приезжал господин Август Бебель. Если бы ты слышала, как он говорил!
— Как же можно было что-нибудь услышать в таком шуме?
— Господина Бебеля все слушали с большим вниманием. Даже его противники.
Заряда хватило ненадолго: Гейнц снова умолк.
Клара как-то встретила господина Августа Бебеля на площади Ратуши, а однажды видела, как он сидел у окна кафе «Баум», самого старого кафе в Лейпциге. Отец рассказывал, что там до сих пор стоит столик, за которым некогда сиживал ежевечерне великий Роберт Шуман. Хотя Августу Бебелю вряд ли более тридцати и он совсем небольшого роста, многие первыми снимают шляпу, здороваясь с ним. Господин Бебель — ученый человек. Но что же говорил на собрании печатников знаменитый Август Бебель?
— Он назвал политику Железного канцлера кровавой политикой и сказал, что захват Эльзаса — это просто грабеж среди бела дня. А про французов он высказался так: «Свободолюбивый народ, овеянный славой Коммуны». А мы — палачи Франции, содрали с нее миллиардные контрибуции!
Конечно! Именно так может говорить бесстрашный Август Бебель, который выступал в рейхстаге с призывом учиться у Парижской Коммуны!
Слово «контрибуция» Гейнц произносит с видом завзятого «политикера», но Кларе уже шестнадцать, и она знает что к чему.
— Бебелю, конечно, возражали!
— Такие речи не всем нравятся. Ведь миллиарды, которые Железный канцлер оттяпал у французов, пошли на пользу немцам.
Гейнц помолчал и добавил:
— Но господин Бебель говорит, что польза — только для богачей, а беднякам все эти войны ни к чему.
Клара с интересом смотрит на юношу: воспитанник «Павлина» говорит, как взрослый. А упоминание о французах вызывает в ее памяти давнее воспоминание: на чердаке их дома в Видерау она как-то нашла старую книгу. И едва ли Клара заинтересовалась бы ею, если б не та гравюра… Гравюра изображала штурм Бастилии. Каменные своды тюрьмы, такие высокие и толстые, как будто возведенные циклопами. А люди у этих стен казались крошечными. Но было в них столько силы и отваги, что верилось: Бастилия падет! Может быть, оттого, что людей было много и они действовали дружно и бесстрашно. Или оттого, что все они — в порыве, в одном благородном стремлении, — штурм Бастилии во имя свободы! На гравюре было видно, как на крыше здания орудуют кирками смельчаки в рабочей одежде, с непокрытыми головами. Да, здесь не было блестящих киверов, не сверкало оружие. А пушку подкатили сами повстанцы, впрягшись в лафет. И Кларе казалось, что она слышит шум битвы, и возгласы, и песню… Она тогда не знала еще ни слов, ни музыки этой песни.
Гравюра в старой книге связывалась у нее с музыкой Баха: его фуги играл отец Клары, органист местной церкви. Наверное, только орган мог передать дивную сложность фуги, это переплетение голосов, свитых так органично и прекрасно, как виноградная лоза. Потом она узнала слова песни: «Вперед, сыны отечества! День славы настал!»
Клара хотела бы еще что-нибудь вытянуть из Гейнца, но заметила, что он сам порывается что-то ей сказать. Застенчивость, которая нападала на него приступами, словно лихорадка, снова овладела им.
— Я хочу тебя пригласить, Клара… Сейчас ведь ярмарка… А у меня есть деньги!
Ярмарка!.. Это слово тоже вызывало у Клары воспоминания: несколько телег на берегу Видера, стреноженные кони. Брезентовая палатка; разбросанные прямо на траве пестрые куски материи, шали, чепцы, кухонная утварь… Хозяйки деловито простукивают посуду, присматриваются, принюхиваются, щупают материал, пробуют, потом, отвернувшись, подымают подол юбки, достают из чулка денежку. А дети шныряют кругом, осчастливленные гербовым пряником, леденцом в форме часовни, ниткой бус, плюшевым зайцем… Ярмарка!
Клара схватила Гейнца за руку, и они стремглав побежали вниз, к Старой рыночной площади, что за рядами кирпичных домов, дальше, дальше, туда, где начинается паутина кривых переулков. Они такие узкие, что хозяйки без натуги ведут беседу друг с другом, отворив окна и положив на подоконник цветные подушечки. Навалясь на них грудью, они затевают такое обсуждение вопросов дня, что куда там пивная, где сидят в это время их мужья!
И еще дальше бегут Клара и Гейнц, туда, где разбегаются кусты ольхи и все чаще открываются маленькие пустоши, поросшие вереском и остролистом, где уже чувствуется в воздухе, горьковатом и влажном, близость большой воды.
Когда-то ярмарки располагались на самом берегу реки, вытягиваясь вдоль длинным пестрым табором. Подплывали плавучие лавки; мостики, украшенные гирляндами зелени и флажками, перебрасывались на крутой берег, и если кто, зазевавшись, плюхался в воду, веселья и шуму становилось еще больше.
Это все видел Гейнц, когда был маленьким: дядюшка Корнелиус водил его сюда.
Теперь ярмарка занимает маленькую площадь и прилегающие улицы. Толпа обтекает ларьки и палатки, как волна — прибрежные скалы. Толпа гомонит, и этот слитный, беспокойный гомон разрезают оглушительные выкрики в рупор:
— Восьмое чудо света! Ор-ригинальный феномен природы! Кентавр — полуженщина, полуконь. Необходимо видеть каждому образованному человеку! Только двадцать пфеннигов! Спешите, спешите!
— Говорящая обезьяна из джунглей Африки! Единственная в мире. Одобрена кайзером! Восемь медалей! Поучительное зрелище, детям бесплатно! — кричит зазывала с такой страстью, как будто тотчас наступит конец света, если вы не войдете в истрепанный шатер, откуда несутся взрывы хохота и хлопки.
— А на каком языке говорит твоя обезьяна? — спрашивает отец двух малюток, которые, видимо, очень хотят услышать обезьяну, но отец не желает выбрасывать пятнадцать пфеннигов, если даже детям — бесплатно.
— Конечно, на немецком! Она изучила его в джунглях! — басит кто-то из толпы.
— Львы на свободе! Львы на свободе! — надрывается могучий брюнет с нафабренными усами. Похоже, что это сам укротитель, так магнетически сверкают его глаза.
— А почему, собственно, они на свободе? Куда смотрит Железный канцлер? — спрашивает парень в картузе, сдвинутом на ухо.
— Дурак! Это же британский лев, тут руки коротки!
С лотков продаются неслыханные вкусности: поджаристые булочки с аппетитно выглядывающим из середины кончиком сосиски, блинчики с патокой, изготовляемые на ваших глазах на переносной железной печурке, «сахарные облачка» — уж как интересно на ходу заглатывать целое облако, к тому же сладкое…
— У меня есть деньги! — повторяет Гейнц, словно заклинание, — целых три марки! Скажи, что ты хочешь?
Да она все хочет…
— А что хочешь ты, Гейнц?
Впрочем, она уже видит, как он застыл перед изображением силача в черном трико, играющего великанской штангой.
— Наверное, она внутри полая! — высказывается Гейнц.
— Нехорошо иметь завистливый характер, — отмахивается Клара.
Гейнц платит тридцать пфеннигов, и они входят в палатку под оглушительные крики зазывалы:
— Силач Паломерино из Италии держит на хребте военный духовой оркестр и свою жену, самую толстую женщину в мире!
Силач ложится на коврик, на спине его устанавливается деревянный помост, могучая дама взбирается на него, раздавая воздушные поцелуи публике.
— Она тоже полая внутри? — язвит Клара.
На помост всходят три кирасира с трубами и барабаном. Они играют сначала «Деревенскую польку», затем «Германия превыше всего!». Все встают. Кроме несчастного силача, разумеется.
— Почему он лежит при исполнении гимна? — дурашливо кричит кто-то.
— Надо посмотреть, живой ли он там еще! — отвечают из другого конца.
Шум, хохот.
— Бежим на карусель! — приглашает Гейнц.
— Ну вот еще! Там одни дети.
— Тогда на гигантские шаги!
Они протискиваются через толпу, зачарованно глазеющую на смельчаков, взлетающих в жуткую высоту. Сверху несутся такие крики, что хоть деру давай!
Отступать поздно. Клара и Гейнц накидывают на себя петли и берутся обеими руками за веревки, Гейнц отталкивается, отталкивает Клару. Они взлетают все выше, все выше…
— Гейнц, я вижу Ауензее! И лебедей!
— А я вижу твой дом на Мошелесштрассе!
— А я — твоего пони Мауса в конюшне!
Они дурачатся, хохочут, они словно в свободном полете над этим прекрасным городом, так высоко, выше холма Трех монархов, шпиля ратуши и, конечно же, флюгера-павлина…
— Спасибо, Гейнц! Это было чудесно! — говорит Клара, когда они подходят к ее дому.
— Тебя не накажут за то, что ты убежала не спросясь?
— У нас дома никогда не наказывают детей.
Она хотела бы еще раз выразить Гейнцу свою благодарность, но мать зовет ее в дом.
Когда Клара вошла, родители показались ей встревоженными. На матери — ее старое выходное платье из шелка «шан-жан» и маленькая соломенная шляпа с пучком матерчатых фиалок сбоку. В руках — зонтик. Так обычно, при всем параде, фрау Жозефина Эйснер отправлялась на собрание своего Женского союза. Но ведь они собирались только вчера…
— Я ухожу, Клархен, ты подашь отцу ужин: в кухонном шкафу — ветчина и масло. И не наливай в кофе холодное молоко. До свиданья.
Клара видит в окно, как мать, все еще стройная, хотя и несколько полноватая, но крепко затянутая корсетом, идет по Мошелесштрассе. Высокие каблуки ее ботинок мелькают из-под длинной широкой юбки, обшитой лентой-щеточкой.
Интересно, Гейнц все еще там? Впрочем, мама благоволит к нему. Еще бы! Он такой воспитанный. Даже слишком! Кларе иногда кажется, что кровь у него в жилах течет в десять раз медленнее, чем у других людей. А то, что он ходит за ней по пятам, Клару нисколько не трогает. Никогда не будет у нее такой дружбы с этим увальнем, какая связывала ее с деревенскими мальчишками из Видерау!
…Там, неподалеку, если пройти немного по дороге на Люнценау, стоял домик семейства Рунге. Ручной ткацкий станок занимал почти всю маленькую комнату. Когда семейство собиралось за столом, дядюшка Симон Рунге громко читал молитву перед трапезой, то и дело вертя шеей и делая страшные глаза младшим, которые отпихивали друг друга локтями.
Там, позади дома Рунге, начинался овраг с вересковыми зарослями на склонах. Говорят, что когда-то, когда Видербах был не узким ручьем, а настоящей рекой Видер, здесь протекал ее приток. До сих пор на дне оврага сыро и прохладно. Там живут прыгучие лягушки с глазами, как булавочные головки. И однажды из-под коряги на Клару пристально посмотрела небывало большая жаба с золотой короной на голове. Когда Клара рассказала о ней Францу Рунге, он отнесся к этому очень серьезно. Он сам видел царицу лягушек, сидящую на камышовом троне, окруженную фрейлинами с крошечными опахалами из папоротников в зеленых лапках…