А! Нет, я поняла! Мне надо немного пройтись, пробежаться. Нарастить под свитером теплоту. Как же я не догадалась!.. Сейчас-сейчас.
— Оль, ты сегодня что-нибудь ела? — Настя смотрит на меня, прерывая мои ритуалы и заклинания.
А и действительно ведь — не ела. Все так просто. Кофе — да… Больше — не помню. Да и вообще за эти три дня в моем животе было не много еды! А танцы! А секс!
Чуть не со слезами благодарности сгрызаю банан. Отогреваюсь, постепенно сбрасываю шерстяную шкуру.
Едем по дороге, вокруг — красивые, лысые, как вытертый ковер, холмы. На них — жалкенькие шелковые маки треплются, как тряпочки. Их много. Я знаю, как быстро они вянут. Но когда так много — они веселенькие.
Заходим в супермаркет, покупаем гору еды для пикника.
Потом дорога петляет. Заезжаем в маленькую деревню. Пыльные пиджаки на углу неподвижно смотрят на нас. Кажется, здесь нет женщин, нет молодых — всюду на улицах — пиджаки, пиджаки.
Долго бродим по заброшенной лавочке, среди краски для волос, ершиков, открыток, записей цымбальной музыки, застекляневших засахаренных сластей, поседевших орешков. Я выбираю сувенир — маленькую, покрытую патиной тарелочку. На ней нет цены.
Турок вертит в руках, от балды говорит: рупь.
Гордо плачу рубль, умиляюсь на нее, кладу в сумку. Достаю, опять умиляюсь. Нечаянная, аляповатая красота — синие цветки поверх чеканки. И ни убавить, ни прибавить.
Заказываем кальян. Дыня. Сидим в креслах, передаем мундштук, щуримся на пустынную дорогу.
Слева посреди странной дощатой стены прибит маленький, с ладонь, коврик. Никто, кроме меня, не видит, как он случаен и красив. Трачу на него десять кадров.
Настенька и Найджел, улыбаясь, курят.
Вы знаете, ребята, я, пожалуй, тут останусь! Приеду сюда жить. С ними же не надо разговаривать. Они задирают — но быстро отстают. Можно просто сидеть и курить шишу. Я буду странником-дервишем-статуей-с-кальяном. Столько тут бесплатной красоты — ходи и подбирай! Коврик. Мальчик в лагере. Тарелочка.
Ну да, они все кричат «Купи!». Но настоящая-то красотища — валяется под ногами.
Настенька с Найджелом шушукаются: «А потом мы поедем… А потом поедем…» — вдруг оборачиваются ко мне (я еще вся в мечтах).
— Оль, где книжка-то? — медленно плывет с дымом.
Доплыло до меня — и упало камнем.
Книжка? Книжка? О-о-о!
…Все осыпается в воронку. Первым утягивается кальян. Затем — коврик. Тарелочка. Пиджаки. Холмы. Небо. Потом — мои мечты, моя жизнь странника-дервиша-статуи-с-кальяном. Остается горькая, пустая воронка:
Я ДАВНО НЕ ВИДЕЛА КНИЖКИ!
Пытаюсь вспомнить — пальцами, руками: магазин — книжка в руках, палец между страниц, как закладка. Почитать мне, видите ли, захотелось!
Потом — книжки — нет! В руках — пустота, — нет ее веса, нет гладкости обложки, нет легкой покоробленности страниц.
Перетряхиваю один за другим мешки и чемоданы — нет.
Я убила, прошла с огнеметом, стерла большой резинкой их рай.
Нет мне прощенья!. Книжка — как дыра в мире — выломали кусок — спокойствия, дружбы… все осыпалось, полмира пошло трещинами, а что осталось — не стоит и спасать!
— Где забыла? Точно в супермаркете? Или в гостинице? Успокойся, успокойся! Сейчас позвоним в гостиницу! Заедем в магазин!..
Прослеживаем назад маршрут. То тут, то там мерцают лампочки — места возможной пропажи… Найджел звонит в гостиницу, со своим оксфордским говором пытается пробиться сквозь турецкий английский.
— Понимаете, очень ценная книжка, она нам очень дорога. Как память. Бабушка, бабушка подарила. Единственная память о старушке!.. Посмотрите, пожалуйста, в номере. Спросите тех, кто убирал. Да, я позвоню завтра.
Настенька уже немного хихикает — версия про бабушку веселит ее. Потом заезжаем в супермаркет — с тем же текстом. Толстая кассирша проверяет под прилавком — нет, сменщица не оставляла.
Одна за другой лампочки гаснут — и гаснет надежда.
Я — убила — все!
— Оля, не переживай!
— Да как же не переживать!
— Ну не переживай! Мы съездим снова в лагерь, там, наверное, кто-то остался, нам продадут.
У нас есть еще немного сиреневой странной МДМА, похожей на измельченные кристаллы. Помаленьку отъедаем от нее. В молчании.
К моменту, когда доезжаем до источника и погружаемся в сине-зеленый теплый, как чай, бассейн с обломками колонн на дне — края черной дыры в мире немного зарастают. Пролом в мире еще зияет, но уже затягивается, он не такой страшный. Они съездят в лагерь, купят… Все будет хорошо.
Настя подплывает, в своем разноцветном купальнике, смотрит на меня аквамариновыми глазами:
— Фан! Да? Ну, плиииз — да!
— Немножко да… Ты не очень сердишься? Ну, ужасно, конечно, сердишься — но простишь?
Вокруг источника продают туристическую белиберду, напитки, еду… Так мило спрашивают, откуда мы. Усатый охранник такой — смешной, надежный. Мальчик, продающий футболки — так трогательно говорит «привет»!
…Как тепло и свободно! Я плыву одна, вокруг маленькие лунки-волны в зеленой воде, по дну — ходит светлая сетка. Из стен льются струйки. Подставляю ногу. Я одна — но весь мир готов подружиться со мной, в любой момент.
Выныриваю. Найджел с Настенькой воркуют за столиком над коктейлями. Кажется — все починилось, заросло, исправилось? Ну, может, не совсем-совсем, но почти?
Они забросят меня в аэропорт и вернутся в лагерь. И будут, будут у них — водопады и леса, водопады и леса, и что они там видят под кислотой, и что она там видит в нем под кислотой — мне не понять, но я верю, что что-то — прекрасное, милое, свое.
Найджел для Настеньки будет — дом и сказка. Ей это нужно. Чтоб кто-то добрый. И все это — еще будет.
Ложусь на спину. Плыву.
17. ПЕРЧАТКИ
— Перчатки-то не посеяла? — спрашивает Макс, проводя ревизию к зиме. — Те Самые Перчатки?
Есть у нас дома одна вещь, которая должна быть для меня самой дорогой. Самой дорогой, нежно лелеемой, бережно хранимой. А и действительно эта вещь — то есть пара вещей — перчатки — хороши. Мягкой кожи, тонкая отделка, все дела. Я их извозюкала, конечно. И прорезала ножницами, не специально. Просто ножницы вместе лежали в сумке. И вообще это уже не перчатки, а какой-то артефакт засаленный. Но вот живут же в ящике, не уползают никуда!
«Перчатки? Какие перчатки? Я говорю — я полюбила другого!» — дразнится Макс.
Типа он Шурик-изобретатель, а я попрыгунья-стрекоза, жена в парике барашком и в сапожках, и глазками хлоп-хлоп. «И представь, этот Якин бросил свою мымру, ну и уговорил меня лететь с ним в Гагры». Только все не так. Где он, этот другой? Ау! Исчез. И не было никогда. А перчатки остались.
Помню, как Сашечка задумчиво мерял мою руку, что казалось мне несуразной интимностью: секс — это одно, а вот фокусы на мне показывать — другое.
Был у него такой конек — умел подбирать обувь и перчатки без примерки.
Пару раз я его встретила в нашем любимом магазине дискаутных дизайнерских шмоток. Он сосредоточенно бродил вдоль ряда с туфельками, выбирая пару для своей любушки, смотря на них и как бы вопрошая — вы подойдете?
Брал сапожок в руки и смотрел внутрь, проводил пальцем по подошве, прикидывал на вес и ставил обратно. Посмотрел на меня мечтательно — и продолжил свое занятие. Потом осветился улыбкой, помахал рукой — снова погрузился: снова пошел по ряду, разговаривая с ботиночками, поражая меня нежной сосредоточенностью.
И уж совсем драгоценной мне казалось ножка любушки, ножка, которая скользнет в любовно выбранный ботиночек… но недолго она в нем проходит — соскользнет ботиночек с ноги, соскользнет, а нога к потолку задерется… Стоп! Не ходи туда, Ольга, не ходи!
А перчатки?.. Да! Перчатки мне достались под Рождество. Сашечка присел на краешек стула, потряс рукой, закурил, открыл портфель:
— Украл в ТК-максе, — сказал гордо.
Ну конечно — они пришлись точно впору. Ну конечно!
— Спасибо!
Мама — красавица и умница, с которой близость чуть ли не до инцеста — мама-красавица была с треском брошена в предрождественском городе. Она что-то там не оценила, прие….сь, ляпнула. И вот, взбешенный, улепетывая в Лондон после ссоры с мамой, он на полчаса бросил свое дымящееся от гнева тельце на стул в привокзальном кафе.
— А что случилось?
От злости Сашечка весь дерганый, трясет рукой, шипит, не попадая в бороздки, как граммофонная игла.
А слов и не надо. Ну, посрались и посрались — и понятно. Если б я со своей мамой хоть раз всерьез попробовала поговорить — мы б тоже посрались.
— Мой поезд! — вскакивает он — и взваливает на плечо потертую папку, тоже спертую в ТК-максе. — Я помчался.
И — мчится, оставив нас всех, немобильных, скучных, ляпающих не то. Мчится к свободе от салатов, и маминых пирожков, и нотаций.
…И три рождественских дня я мысленно начинала поход к брошенной маме с миской русского салата.
— А вы, простите, кто? — посмотрит она на меня. — Я знакомая вашего сына. — А, — скажет она. — Ваш сын — он очень здоровский… — скажу я. — Нет, не здоровский… интересный человек…. черт, слова-то какие дубовые, неуклюжие. Знаете, он — это он. Вы на него не обижайтесь. Ему непросто жить. Он вокруг себя что-то такое конструирует… особенное. Особую зону. Ну и… щепки летят.
И потом мы заговорим на отвлеченные темы. Мало ли кто я и откуда… Мимо проходила. Маме, даже замечательной маме — не надо знать всю правду про сына.
Но я так и не дошла, и так и не сказала, что он интересный, здоровский, и главное, он — это он.
Не сказала и не поболтала с мамой.
А перчатки остались. Вот они — с маленькой дырочкой и немного замазанные, но вполне в сохранности, спят в углу шкафа и дожидаются зимы.
— У тебя же есть перчатки! От любимого-дорогого! Ты их, конечно, бережешь, не посеяла?
— Берегу, не посеяла, но случайно!
— Перчатки, что перчатки? — рассеянно бормочет Макс.
Действительно, если знать все обстоятельства, то что уж тут — перчатки!
Даже Те Самые Перчатки!
18. НОВЫЙ ГОД
Новый год — это такое серое и скучное подбрюшье года, когда вроде бы что-то должно быть — ан нет. Только вся накопленная тяжесть начинает давить, и елка в углу стоит, немым укором, осыпается и желтеет, преждевременно стареет под густой косметикой игрушек и мишуры.
Водка, салат и «Ирония судьбы». Ежегодная прививка ироничности. Мягков — не секси. Брыльска — ну, если причесать… Да они старые!.. Шутишь?! Они (тогда) — моложе тебя (сейчас).
Горошек, картошка, майонез, особая колбаса мортаделла, единственная здесь похожая на вареную колбасу. Не забыть остановить их ДО того, как они построгают листочками. Успеть в броске вырвать батон колбасы, положить на стол, торжественно, тихим голосом, медленно — чтоб не заподозрили маньяка — объяснить: мне куском! — Куско-о-о-м??? — Да, я сама порежу.
А огурцы? Ну, и так понятно. «Здесь вам не там». Чтоб не забывались. Мы же — колбасная эмиграция, а не огуречная — вот и мучайтесь. Не все купишь за деньги. Дождись рынка, когда немцы приедут со своими огурчиками. Тогда и будут тебе огурцы.
…Ох уж этот русский салат, «простая еда» — ничего себе простая, пока все купишь — ноги сотрешь. Не люблю, не люблю — и злюсь.
Зачем салат? Чтоб напомнить — мы русские? Кому напомнить? Перед кем напомнить? Да просто вкусный салат, ничего не надо напоминать. Просто вкусный? Ах, вот оно что? Просто вкусный, не надо напоминать, понятно.
И смотреть «Иронию судьбы», потому что так принято? Как им сначала не везло, потом прорыв, а потом все-таки повезло? Сначала были лузерами, а потом напряглись (и повезло) и — в дамки?!
«Брыльска… Я не сказал бы ей нет. Не сейчас, а тогда…» — «Что ты на меня смотришь? Я таких, как Мягков, на парти не встречаю». — «Ну, это понятно! Приличный человек!» — «Знаешь, куда все эти ваши приличные? Вот-вот»…
Если б у меня на диване оказался незнакомый пьяный мужик — я не стала б его метлой. Я бы ходила вокруг и делала маленькие шумы. Пока не проснется. И он не оказался бы Мягковым. Башибузуком он бы оказался, вот что.
Не надо бояться прорывов, пьяных слез, не надо бояться мордой в салат. Не надо бояться такого платья, как у нее, не надо бояться пиджака, как у него. Не надо бояться, и не надо стесняться… Местные обо всем этом просто не знают, этого для них не существует, для них это — пустое место.
«Да они моложе тебя!.. Тогда были моложе».