Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: За кулисами "Министерства правды" - Арлен Викторович Блюм на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Мне донесено, что военная цензура воспрепятствовала печати сообщить в свое время о том, что нами была сдана белогвардейским шайкам Пермь.

При проверке этого донесения, показавшегося мне невероятным, считаю необходимым поставить на вид военной цензуре ее грубый и непозволительный промах. Военная цензура существует для того, чтобы препятствовать проникновению в печать таких сведений, которые, будучи по своему существу военной тайной, могли бы послужить орудием в руках врагов против нас.

Падение Перми не может составлять военной тайны для наших врагов. Взяв Пермь, они прокричали об этом на весь мир. Французский министр Пишон хвастался взятием Перми перед французским парламентом. Стало быть, цензура попыталась скрыть от русского народа то, что знают его враги. Это прием старого режима; нам незачем скрывать наши отдельные неудачи. Думать, что весть о них может сломить дух рабочего класса, значит не понимать смысла и характера нашей войны и настроения революционных масс. Отдельные промахи и неудачи заставляют Советскую Россию подтягиваться, ибо случайная потеря одного города никак не может обескуражить армию, которая ввела в течение месяца в советскую семью Псков, Нарву, Двинск, Вильну, Уфу и ряд других, менее значительных городов.

Председатель Реввоенсовета Народный Комиссар по военным делам.

Л. Троцкий»18.

Приказ этот любопытен в трех, по крайней мере, отношениях. Во-первых, — «личностным» стилем, напыщенно-декламационной лексикой и фразеологией «пламенного трибуна революции», не без изрядной, как всегда, доли демагогии, впрочем. Во-вторых, из него не делалось тайны: он был напечатан в ряде центральных газет. В нем впервые, как можно полагать, упомянута самое слово «цензура» — применительно к советской практике (в дальнейшем, как мы знаем, оно было изъято из употребления в советском контексте). И, наконец, приказ Троцкого знаменателен тем, что это был первый (и последний!) случай, когда контролеры печати получили от официальных властей выговор за превышение порога бдительности.

Сам Л. Д. Троцкий, поссорившийся со Сталиным и изгнанный из страны, с гордостью писал в своем дневнике 1937 г., что «истинные» большевики-ленинцы никогда ничего не утаивали от масс: «Большевизм мог быть жесток и свиреп по отношению к врагам, но он всегда называл вещи своими именами. Нам нечего было утаивать от масс. Именно в этом центральном пункте мораль правящей ныне в СССР касты радикально отличается от морали большевизма. Сталин и его сотрудники не только не смеют говорить вслух, что думают, они не смеют даже додумывать до конца, что делают… Все мышление правящей касты насквозь проникнуто лицемерием… бюрократия создала гигантскую фабрику фальсификаций»1Э. Такое «отмывание добела» творцов переворота психологически вполне объяснимо, но почвы под собой не имело. Хотя крупицы истины, в отличие от последующих времен, порою прорывались на страницы печати, творцы «новой утопии» сознательно руководствовались оруэлловскими лозунгами: «Истина — это ложь», «Незнание — Сила».

* * *

Справедливости ради все же отметим, что предварительная цензура всех произведений печати в первые два года все же не была введена. И хотя на роль «пастырей-добровольцев» претендовали тогда сотрудники многих инстанций — ЧК, Ревтрибунала печати, комиссары по печати при петроградском и московском Советах, Военно-революционной цензуры и т. д., — авторам и их издателям удавалось проскользнуть между ними. Сама неопределенность и множественность цензурных инстанций немало этому способствовали.

Свидетель и активный участник событий тех лет Н. А. Бердяев пишет в «Самопознании»: «Советский строй в то время не был еще вполне выработанным и организованным, его нельзя было еще назвать тоталитарным, и в нем было много противоречий»20. Этой ситуацией порою пользовались писатели и философы, в том числе и сам Н. А. Бердяев, выпустивший в 1918–1920 гг. ряд своих книг, далеко «несозвучных современности».

Правительственная политика имела в те годы преимущественно репрессивно-карательный характер в отношении уже вышедших изданий. Можно сказать, что удушение в первые же месяцы после октября всей независимой печати есть одна из главнейших причин развязанной большевиками Гражданской войны: загнанные в угол оппозиционные партии, даже социалистического толка, вынуждены были отказаться от методов исключительно политической борьбы, которая велась ими в конце 1917 — начале 1918 гг.

Иной была цензурная ситуация в книгоиздательском деле. Оно представляло для новой власти меньшую опасность, нежели ежедневная пресса, и здесь годились средства не столько политико-идеологического, сколько экономического принуждения. Взяв под контроль все бумажные ресурсы и национализировав типографии, она получила, а вернее присвоила себе исключительное право направлять книжное дело в нужное русло. Другой свидетель тех лет, В. Ф. Ходасевич, писал в очерке «Книжная палата»: «Для издания книги, журнала, газеты отныне требовалось получить особый «наряд» на типографию и бумагу. Без наряда ни одна типография не могла приступить к набору, ни одна фабрика, ни один склад не могли выдать бумагу… Ввести прямую цензуру большевики еще не решались… Но, прикрываясь бумажным голодом, они тотчас же получили возможность прекратить выдачу нарядов неугодным изданиям, чтобы таким образом мотивировать их закрытие не цензурными, а экономическими причинами. Все антибольшевистские газеты и журналы, а затем и просто частные издательства были уничтожены»21.

Картина, нарисованная В. Ф. Ходасевичем, в целом верна, если не считать того, что частные издательства в течение первых двух лет все же не были уничтожены полностью, нарушая время от времени «порядок» незапрограммированными и неконтролируемыми книгами.

Не вводя прямую, «законом освященную» предварительную цензуру, власть уже в конце 1919 г. накинула на них узду при помощи особого учреждения, о котором и пойдет речь в следующей главе.

Политотдел Госиздата РСФСР

Такое учреждение было создано постановлением ВЦИК 20 мая 1919 г. под названием Госиздат РСФСР — «в целях создания в РСФСР единого государственного аппарата печатного слова». Невиданная в истории концентрация книжного дела осуществлена была, как и всегда, под предлогом «нехватки бумаги», «полиграфических средств»; на самом же деле, как свидетельствуют многочисленные документы, главная задача его заключалась в установлении безоговорочной и самой жесткой монополии в книжном деле, установлении контроля за всей выходящей в стране печатной продукцией. В отдельные годы Госиздат выпускал до двух третей (по тиражу) всей книжной продукции в стране1, но и оставшаяся одна треть печаталась исключительно с ведома и разрешения Госиздата. В сущности, это было первое «министерство печати» — Прообраз будущего «Министерства правды».

В положении о нем прямо говорилось, что организуется он «в целях централизации всей редакционноиздательской деятельности в Москве и на местах». Такая чересполосица и неопределенность, которые существовали в первые два года, заставили подчинить Госиздату и его местным отделениям все отделы печати Советов, а позднее даже преобразовать последние в отделы Госиздата. Впрочем, принятое 20 ноября 1919 г. «Положение о взаимоотношениях между Государственным издательством и отделами печати местных исполкомов», звучало достаточно туманно и неопределенно. С одной стороны, подчинялись эти отделы местным Советам и исполкомам, но они «в тоже время представляют собой органы Государственного издательства в деле контроля и регулирования на местах издательской деятельности» и «руководствуются в своей деятельности его инструкциями и распоряжениями»2. Такая двойственность подчинения позволяла порой некоторым издательствам, до создания в 1922 г. Главлита, проскальзывать, как и ранее, между ними.

Но в руках Госиздата РСФСР (ГИЗа) были мощные и универсальные средства давления на неугодные издательства. Прежде всего — экономические. Он монопольно распоряжался всеми запасами бумаги, утверждал и регистрировал издательства, мог закрыть уже действующие, просматривал и утверждал программы издательской деятельности, издательские планы и т. д.; он мог и закрыть не угодившее ему издательство, как частное, так и кооперативное. К ГИЗу перешло и монопольное право на издание произведений русских классиков, принятое еще в конце 1917 г. Тогда издание таких сочинений могло быть «предпринято частными издателями только с разрешения Литературно-издательского отдела (Наркомпроса) и при соблюдении известных условий»3, но вместе с созданием ГИЗа и это право было у них отобрано. Получил он и монополию на издание учебников, то есть на выполнение самых выгодных в финансовом отношении заказов. ГИЗ бдительно охранял свои права в течение целого десятилетия — вплоть до закрытия его в 1930 г. Так, руководитель петроградского отделения ГИЗа И. И. Ионов потребовал от цензурных инстанций в 1922 г. «аннулирования выданных разрешений на печатание Достоевского «Белые ночи» и Пушкина «Кавказский пленник» ввиду того, что издание классиков составляет монополию государства» (I — ф. 35, оп. 1, д. 38, л. 63).

Претензии ГИЗа распространялись даже на такие, казалось бы, нейтральные и безобидные издания как «Календарь и записная книжка для учащихся «Новый товарищ», вышедшее под маркой издательства «Петроград» в 1922 г. То же отделение сообщило, что книга «подлежит конфискации» и потребовало сообщить о выполнении (Там же, л. 60). Власть его распространялась все шире, вплоть до монопольного права на издание дореволюционной музыкальной литературы: «В Петрограде, — как гласит другой документ, — в последнее время замечается возникновение частных издательств, издающих и перепечатывающих старую, главным образом, «хоровую» музыкальную литературу. Ввиду того, что почти все старые нотные издания национализированы, Петроградское Управление Госиздата просит с особой осторожностью относиться к разрешению всевозможных перепечаток и в затруднительных случаях сноситься с Военным (!) цензором Музыкального сектора ГИЗа в Москве, находящемся вполне в курсе дела цензурирования музыкальных произведений» (Там же, л. 70). Очень важно подчеркнуть, что все конфискованные таким образом тиражи классических, музыкальных и учебных книг, изданных частными и кооперативными издательствами, безвозмездно передавались в распоряжение ГИЗа, обогащая его и разоряя неправительственные издательства.

В руках ГИЗа оказалась постепенно еще более могущественная власть — власть предварительной политической цензуры. В самом «Положении о Госиздате» 20 мая 1919 г. о ней ничего не говорилось: речь шла лишь о регистрации издательств и контроле текущих планов. Но, как это часто бывает с бюрократическимк организациями, сфера их «компетенции» разрастается до небывалых размеров. Тем более — сфера предварительного контроля за рукописями, планируемыми к изданию, причем не только самим ГИЗом, что можно было еще как-то понять и объяснить, но и всеми издательствами без исключения.

ГИЗ стал первым инструментом тотальной превентивной цензуры, но, видимо, далеко не все издательства спешили присылать ему рукописи на просмотр: каждые два-три месяца в открытой печати и закрытых распоряжениях власти вынуждены были напоминать об этом правиле. ГИЗ проявлял даже порой «заботу» об издательствах, попусту тративших средства на выпуск книг без его разрешения и дозволения Военной цензуры. Об этом, в частности, свидетельствует такой красноречивый документ: «Ввиду того, что за последнее время участились случаи запрещения ряда статей и целых изданий, во избежание затраты рабочей силы, шрифта и т. д., просим все оригиналы материалов, представляемых в Государственное издательство для разрешений к печати, присылать для предварительной цензуры в Отделение Военной цензуры Петрогубчека (Комиссаровская, 5)» (I — ф. 35, п. 1, д. 5, л. 10).

18 августа 1921 г., в связи с некоторыми проблесками будущего НЭПа и оживлением частно-издательского дела, вышло особое постановление Наркомпроса, в котором снова напоминается о том, что «издательский план каждого издательства утверждается Госиздатом, причем Госиздату предоставляется право требовать представления самих рукописей для просмотра…». Здесь же Госиздату отдавалось «преимущественное право приобретать весь завод отдельных изданий, с определением цены приобретаемого издания (подчеркнуто нами. — А. Б.)»4. Экономический террор ГИЗа против независимых издательств получает здесь уже «законное» основание.

12 декабря 1921 г. особой инструкцией вновь подтверждается правило, согласно которому любая рукопись до сдачи в набор должна пройти цензуру ГИЗа или его местных отделений5. В нашей печати, даже в самый «разгар перестройки, демократии и гласности», в 1989 г., когда многое уже стало известным, была все же предпринята попытка снять вину с В. И. Ленина, который якобы ничего не знал и даже не подозревал о попытках своих «товарищей по партии» ввести уже после окончания Гражданской войны предварительную цензуру. Так, один из авторов обзорной статьи по истории советского законодательства о цензуре пишет: «Примечательно, что при жизни В. И. Ленина руководимый им Совнарком дважды принимал решения, содержащие правила предварительной цензуры, и оба раза без участия Владимира Ильича»6. Основано это утверждение на том, что Декрет о частных издательствах подписан А. Д. Цюрюпой, а Декрет об организации в 1922 г. Главлита — А. И. Рыковым. Первый Декрет, по словам автора, не попал в поле зрения Ленина, что подтверждается запиской Н. П. Горбунову «с поручением проверить, на основании каких законов в Москве зарегистрировано 143 частных издательства, как организован надзор за этим делом Наркомюста, РКИ и ВЧК». Но любопытно, что тот же самый документ используется другим автором в прямо противоположных целях: доказать, что Ленин как раз вникал во все детали книжного дела, что его очень тревожило начавшееся в 1921 г. оживление частно-издательского сектора в нем7. В качестве одного из доказательств приводится фрагмент той же самой записки управляющему делами Совнаркома Н. П. Горбунову, в которой он требует выявить «личный состав ответственных за каждое издательство, администрации и редакции, какова их гражданская ответственность, а равно ответственность перед судами вообще, кто заведует этим делом в Госиздате, кто ответственен за это»8.

Что же касается второго акта Совнаркома, принятого 6 июня 1922 г. и окончательно отдавшего печать во власть организованного тогда Главлита, то он тоже был принят «без ведома Ленина», поскольку он тогда находился под присмотром врачей в Горках и они запретили ему говорить о политике и делах. Это еще можно допустить, но как согласуется с таким утверждением следующая записка, посланная им Ф. Э. Дзержинскому 19 мая: «Обязать членов Политбюро уделять 2–3 часа в неделю на просмотр ряда изданий и книг, проверяя исполнение, требуя письменных отзывов и добиваясь присылки в Москву всех некоммунистических изданий»?9. Или другой документ, найденный в архивах, — секретная выписка из Протокола заседания Политбюро РКП (б) от 18 ноября 1921 г., когда вождь еще вполне функционировал: «Слушали: Просьбу заведующего Политотделом Госиздата о принципах работы Политотдела (т. Мещеряков). Постановили: Указать т. Мещерякову, как директору, что он ни в коем случае не должен ограничивать допущение книг теми, которые сочувствуют марксизму, Коминтерну и т. п., но в то же время не допускать изданий явно реакционных направлений, к каковым причисляются книги религиозные, мистические, антинаучные, политически враждебные и т. п.» (I — ф. 35, оп. 1, д. 5, л. 12). Об этом тоже Ленин «не подозревал»?

Нет, конечно. Перед нами не более, чем очередная попытка реанимировать распространенный миф о «хорошем» вожде и «зловредном» чиновничьем аппарате, который действовал вопреки воле Ленина. Многочисленные документы, в том числе и печально знаменитая, написанная еще до революции, статья «Партийная организация и партийная литература», неопровержимо свидетельствуют о полном равнодушии Ленина к демократическим свободам — слова и печати, прежде всего, — циничном использовании их в чисто политических целях. Его неоднократные заверения после октября 1917 г., что репрессивные меры против «буржуазной» печати носят временный характер и будут «отменены по наступлении нормальных условий общественной мысли» в свете последующего развития событий выглядят не более, чем уловкой.

Позволю себе привести фрагмент из «Дневника моих встреч» Юрия Анненкова, рисовавшего Ленина в 1921 г. Во время сеанса вождь расслабился и разговорился: «Искусство для меня, это… что-то вроде интеллигентской слепой кишки, и когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет сыграна, мы его — дзык, дзык! вырежем за ненадобностью. Вообще, к интеллигенции, как вы, наверное, знаете, я большой симпатии не питаю, и наш лозунг: «Ликвидировать безграмотность» следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи, читать наши декреты, воззвания. Цель — вполне практическая. Только и всего»10. Введение жесточайшей предварительной цензуры логически и неизбежно вытекало из всего хода теоретических рассуждений и практических действий первого большевистского правительства.

1. ПОЛИТОТДЕЛЬСКАЯ ЦЕНЗУРА

Как было сказано выше, цензурные функции переданы были ГИЗу буквально с момента его организации. Власть его распространялась даже на сугубо ведомственные и военные издательства. Так, 17 ноября 1919 г. председатель петроградского отделения И. И. Ионов выразил неудовольствие тем, что «за последнее время имели место случаи выхода в свет книг в издании военных комиссариатов, без разрешения Петроградского отделения ГИЗа… напоминаем, что без его разрешения не может быть выпущено какое-либо издание ни одним ведомством. Напоминаем, что вы несете ответственность» (I — ф. 35, оп. 3, д. 2, л. 1).

Первоначально эти функции были возложены на Редакционную коллегию ГИЗа, но, видимо, поток поступающих на рассмотрение рукописей был велик, а редакторы отраслевых отделов не всегда «политически подготовлены». Поэтому в 1920 г. решено было в его структуре создать новое подразделение, получившее грозное и недвусмысленное название «Политотдел», а его сотрудники — должность «политредакторов». Существовал он до конца ГИЗа в 1930 г., и хотя его функции, особенно после 1927 г., были сужены (до этого времени он обладал правом самостоятельного цензурирования гизовских книг: Главлит «доверял» ему), он обладал, тем не менее, абсолютно диктаторскими полномочиями, и не только по отношению к собственным изданиям самого ГИЗа, но и всех (до июня 1922 г.) прочих.

Архив ГИЗа был давно уже доступен исследователям; иное дело, что по «независящим причинам» публиковать материалы Политотдела было очень затруднительно. Как отмечали руководители Политотдела в 1923 г. — заведующий Л. И. Рузер и секретарь Дм. Фурманов— ранее «не существовало органа, который систематически пропускал бы через политическую цензуру предназначавшиеся к изданию труды» (здесь и далее цитируется «Докладная записка к отчету Политотдела» (III — ф. 395, оп. 9, д. 339, лл. 33–40), политического глаза не было, не было политической машины, которая пропускала бы через себя материал». «Политотдел, — говорилось далее в записке, — тогда совершенно правильно усвоил курс беспощадного отношения ко всевозможным политическим и идеологическим промахам, которые встречались обильно в представляемом материале. Надо было с первых шагов всем отделам дать понять и почувствовать Политический отдел, а это можно было проделать лишь при помощи того метода, что Политический отдел тогда усвоил, во что бы то ни стало, настойчиво, возвращая на переделку рукопись и раз, и два, и три — добиваться того, что Политотдел ставит своим непременным требованием. При таком положении вещей весьма полезны были в тактическом отношении даже те «придирки», на которые так сердились и обижались тогда все отделы ГИЗа». Строптивые отделы, как можно понять из дальнейшего, вскоре поняли, что «спуска им не будет», и сами стали проявлять «классовое чутье», в «данное время работать стало легче». Но «политические и идеологические ляпсусы» все же до сих пор имеют место, а потому доверять полностью редакторам все же нельзя. «Ощупывая (!) рукопись всесторонне, — такова неподражаемая стилистика этого документа, — Политический отдел до сих пор не отказывается от выявления суммарного общего мнения, в котором сочетались бы оценка произведения не только с точки зрения политической, но и общеидеологической, а равным образом были бы учтены элементы и специальной ценности (общередакционные, литературные, характер перевода и т. д.)».

Как мы видим, цензоры ГИЗа претендовали и на роль окончательной инстанции не только в чисто политической сфере, но и сугубо литературной, художественной, оценивая даже качество перевода. В этом одно из отличий новой, советской цензуры от «царской», дореволюционной. Впрочем, и помимо политредакторов ГИЗа претендентов на эту роль в те годы было предостаточно. Так, в 1920 г. Петроградским отделом печати было принято и даже опубликовано в открытой печати— для «всеобщего сведения» — «Обязательное постановление», которое сейчас выглядит курьезом, но тогдашним, переводчикам было, видимо, не до смеха: «За. последнее время замечен был выход ряда переводных книг без указания фамилии переводчика. В большинстве случаев к тому же переводы на русский с иностранных языков сделаны отвратительно. Такое положение терпимо быть не может. Издательства, а равно и переводчики должны отвечать за свою работу. Все издательства с момента опубликования настоящего постановлении обязаны: 1. На каждой переведенной книге и каждой журнальной статье указывать фамилию переводчика, если таковой был. 2. За плохой перевод ответственные за это лица и переводчики привлекаются к суду, как за любую другую порчу работы» («Пг. изв.» 1920. 21 февраля).

Оправдывая необходимость особого Политического отдела при ГИЗе, авторы процитированной выше докладной записки особо отмечают, что «без подобного централизованного руководства и надзора число политических промахов Госиздата было бы значительно увеличено». В качестве иллюстрации своей полезности и незаменимости они приводят примеры своего вмешательства. Так, в силу того, что «международная революция осуществляется буржуазным правительством», запрещен был Политотделом роман Герберта Уэллса «Освобожденный мир»; «История средних веков» крупнейшего медиевиста М. О. Ковалевского — за «отрицательный подход к народным движениям, религиозный подход к оценке исторических фактов»; «Новая история» — в связи «с отрицательным отношением к революционному движению; про экономические причины и соц. борьбу — молчок». Об уровне художественной компетенции и вкусов политотдельцев можно судить по ремарке к запрещенной ими для издания повести великого Сервантеса «Сентиментальный бродяга»: «Вредна своей пустотой» (!). Такая повесть и не была издана: собственно под таким названием не существует произведения Сервантеса; видимо, это вольная адаптация для детей отрывка из «Дон Кихота».

Политотдел ставит оценки отраслевым отделам, подтверждая это статистическими выкладками. Особое подозрение вызывает, с его точки зрения, Отдел детской литературы, 71,7 % рукописей которого подверглись изменениям, «вычеркам» (по терминологии цензоров) и запрещениям. Серьезные претензии вызвала продукция знаменитой «Всемирной литературы», с которой у Госиздата сложились попросту враждебные отношения (см. подробнее ниже): 54,8 % представленных ею рукописей подверглись существенной переработке с идеологической точки зрения. Это же издательство стоит на первом месте по количеству вообще запрещенных рукописей. Разумеется, прохождение в Политотделе «классических марксистских произведений и работ известных авторов» было чисто формальным. Все же остальные рукописи прочитывались либо политредактором, либо доверенным лицом в соответствующем отделе Редсектора: в последнем случае делались уже попытки совместить политконтроль с общередакционной работой. Среди сотрудников Политотдела — слушатели Института красной профессуры и «отдельные товарищи-коммунисты, зарекомендовавшие себя в области политической работы» (III — ф. 395, оп. 9, д. 339, л. 40).

В отчетах Политотдела мы находим постоянные жалобы на «перегруженность» сотрудников, вызываемую недостаточной идеологической «подкованностью» работников редакционного сектора. По мысли руководства, политическое редактирование должно сочетаться с общередакционной работой, но все многократные попытки в этом направлении остались безрезультатными. Объясняется это «идеологически недостаточно сильным составом редакций» (I — ф. 35, оп. 3, д. 12, л. 2). Из этого вытекали требования «обновить» состав редакций, «укрепить их коммунистами» и марксистски образованными специалистами. «В работе уже создана прочная и ясная линия, твердые традиции и общие принципы, — с гордостью отмечают свои заслуги руководители Политотдела. — Удаляется и воспрещается лишь бесспорно вредное, остальное выправляется, снабжается предисловиями, примечаниями и комментариями. Путем отбора сплочена основная группа политредакторов—10–12 человек, усвоившая основные требования, как общецензурные, так и госиздатовские, и под этим углом зрения анализируются рукописи» (III — ф. 395, оп. 9, д. 339, л. 30).

За три месяца 1923 г. им было просмотрено 280 рукописей, из них пропущены без изменения 160: 23 вообще запрещены, в остальных сделаны купюры («вычерки»); кроме того, десятки изданий были разрешены лишь при условии, что они будут снабжены «марксистскими предисловиями». Эти решения, отмечают политотдельцы, обычно не вызывают претензий редакторов, но иногда со стороны их, например, редакторов серии «Для крестьян и рабочих», поступают протесты и даже «политически неприемлемые возражения». Это уже граничило с политическим доносом, в результате которога редактор этой серии был снят, и «в настоящее время, — как с удовлетворением отмечают цензоры, — во главе этой редакции стоит лицо, в котором с большой выгодой для всей работы совмещаются функции общего и политического редактирования». Вот такой «идеальный» тин редактора-цензора и должен возникнуть в процессе «очищения» кадров и их воспитания. Как мы знаем, и дальнейшем эта идея была полностью воплощена в жизнь, но в некоей конфронтации, возникавшей порой между политотдельцами и редакторами ГИЗа, — примета того еще неустоявшегося времени. Первые вовсе не считают себя не только «чистыми цензорами», но и организаторами, «вдохновителями» ГИЗа. Когда, наконец, будут подобраны соответствующие кадры, когда они усвоят стоящие перед ними задачи, тогда отпадет и необходимость в самом Политотделе: «нынешние функции политредактирования должны перейти в самые отделы редакции, и они (политредакторы — А. Б.) станут тогда органами цензуры в узком смысле этого слова» (III — ф. 395, оп. 9, д. 338, л. 106). (Напомним, что тогда, несмотря на создание 6 июня 1922 г. Главлита, Госиздату доверено было самостоятельно цензуровать свои книги). Более того, в течение второй половины 1922 г. — видимо потому, что на местах органы Главлита проходили пока стадию организации, — Политотдел Госиздата выполнял функции тотальной предварительной цензуры. В Петрограде, например, 26 июля 1922 г. было издано такое распоряжение Горисполкома: «Все редакции, издательства, типографий и отдельные лица должны представлять в Политотдел весь предполагаемый к отпечатанию материал; типографии не могут приступать к набору каких-либо изданий впредь до получения из Политотдела Госиздата визы на разрешение». Одновременно с этим предписывалось «всем редакторам, издательствам, владельцам книжных магазинов, заведующим типографиями, металлографиями и фотографиями (!) в недельный срок явиться в Политконтроль ГПУ (Почтамтская, 13) для заполнения регистрационной карточки. За уклонение от настоящего постановления виновные будут привлекаться к судебной ответственности» (I — ф. 35, оп. 1, д. 24, л. 22).

За деятельностью Политотдела и ГИЗа в целом внимательно следил сам руководитель государства. По воспоминаниям Н. Л. Мещерякова, возглавлявшего Редакционную коллегию, В. И. Ленин «интересовался буквально всем и доходил часто до самых мелких подробностей»11. В беседе с Мещеряковым он интересовался тем, как определяется ценность книги и пригодность ее для печати: узнав, что рукописи просматриваются «авторитетными коммунистами», он согласился с Такой практикой, подчеркнув особую ответственность рецензентов. Далеко не все его устраивало в работе ГИЗа, допускавшего, с его точки зрения, просчеты, как, например, с изданием книги известного экопомиста-аграрника С. Маслова «Крестьянское хозяйство» или брошюры с материалами конгресса III Интернационала. О последней он писал: «…Великое историческое событие опозорено подобной брошюрой»12. Именно с него началась небывалая в истории практика, когда верховный правитель становился и верховным цензором страны.

Особые обязанности были возложены на Политотдел ГИЗа в связи с обнародованием 28 ноября 1921 г. декрета Совнаркома «О платности произведений непериодической печати». Как и ранее, на него были возложены функции предварительной цензуры для продукции всех без исключения издательств. Началось оживление в книгоиздательском деле, оживился и Политотдел. Была разработана форма особого бланка, который должен был быть заполнен политредактором на каждую поступившую рукопись: «Автор. Название. Точное указание мест политически недопустимых или сомнительных. В сложных случаях указать мотивы». За один только 1923 г. ГИЗом было отклонено около 3 тысяч рукописей, снабженных пометкой: «Не пойдет». Среди них произведения Саши Черного, Леонида Андреева, Марины Цветаевой, Ивана Бунина, Федора Тютчева, Осипа Мандельштама и других крупнейших русских писателей.

Приведем некоторые образны «творчества» политредакторов, хранящиеся в архиве ГИЗа (далее цитируются «Материалы о рукописях, просмотренных до их издания» — III — ф. 395, оп. 9, д. 338, лл. 26–48). По их требованию подверглась жесточайшей переработке рукопись антологии «Деревня в русской поэзии» (Избранные произведения русской литературы), подготовленная поэтом Г. Орешиным. Мотивы: «Современная поэзия представлена Блоком, Бальмонтом, Буниным и другими поэтами, конечно, не дающими никакого представления о быте современной деревни. Необходимо сборник переработать, изъяв все стихотворения поэтов-эмигрантов, а из стихотворений новых поэтов оставить только те, которые действительно отражают современный быт деревни и являются характерными для современной поэзии».

Цензоры ГИЗа постоянно высказывают претензии к произведениям, которые «уводят от действительности», требуют «осовременить» издательский репертуар. Такие требования предъявлены были даже к сборнику пьес А. Н. Толстого «Горький цвет», автору, который «сменил вехи», вернулся из эмиграции и встречал, в общем, благосклонное отношение в надзирающих за печатью инстанциях. «Все пьесы, — старые, — пишет политредактор, — деревенский и мещанский быт». Но все-таки не рискнул вообще запретить этот сборник: «Издать можно, но без марки ГИЗа». Такая резолюция помещалась и в других отзывах: ГИЗ заботился о своей «незапятнанной чести» официозного издательства.

Недопустимы христианские, религиозные мотивы в издаваемых им и другими издательствами книгах. Например, в монографии Н. С. Моргунова «Перов и Репин» предложено было «изъять в очерке о Перове доказательства религиозности последнего». Видимо, автор, крупный искусствовед Н. С. Моргунов (1882–1948), не пошел на это; в 1924 г. он выпустил монографию об одном И. Е. Репине.

В книге Свянковской-Ворониной «Резьба на кости» предложено исключить рассуждение автора «о роли в искусстве крупных монастырей Севера» или изменить его «в прошедшем времени». В знаменитых «Записках» Бенвенуто Челлини, снабженных предисловием А. К. Дживелегова, предписано «развить предисловие в той части, где Дживелегов дает общую характеристику эпохи, углубив социологический подход. Места, где говорится о религии, сгладить» («Указания, — с удовлетворением замечает рецензент, — выполнены»), П. П. Муратова, автора известной монографии «Образы Италии», упрекнули в том, что «подход автора к искусству Италии, конечно, не марксистский, и даже не исторический. Больше того: вся книга проникнута христианским тоном по отношению к старым церквям, любованием герцогскими фамилиями и благородными патрициями. Все симпатии автора явно на стороне этой пышной аристократии. Чувствуется во всем тоне глубокое сожаление о миновавшей эпохе феодализма. Книга по меньшей мере устарела для настоящего времени». Книга, подготовленная берлинским представительством ГИЗа, была признана «не подлежащей изданию».

Политотдел вникал даже в содержание статей, предназначенных к публикации в журналах. Например, из; статьи Едемского «Этнологические наблюдения в Пинежском крае», предназначенной для вологодского журнала «Север», изъяты были «выводы автора о религиозных настроениях местных жителей». Постоянно встречаются требования со стороны Политотдела снабдить книги «марксистскими предисловиями». Например, — для «Избранных сказок для юношества» М. Е. Салтыкова-Щедрина — «необходимо предисловие литератора-марксиста, дающее подробный очерк эпохи». Такое же предисловие потребовали к «Гаврилиаде» А. С. Пушкина: «Можно печатать только с предисловием, разъясняющем антирелигиозное значение произведения».

Запрещались к публикации любые положительные отзывы о королях и королевской власти. Вот отзыв о книге Б. И. Ярхо «Поэзия первого возрождения»: «Мистические религиозные стихи, панегирики панам, королям и т. п., столь свойственные средневековью, освещены с идеалистической точки зрения. Неприкрыто сквозит влюбленность автора в средневековье». Жертвой Политотдела стала даже инсценировка по любимому всеми детьми роману Марка Твена «Принц и нищий» — под тем предлогом, что в ней «осталась апология королевской власти (бывает и хорошая власть!?), несмотря «а переделку».

Из «Краткого очерка жизни Ильи Мечникова» была «изъята двусмысленная фраза об отвращении Мечникова к насилию, которая может быть понята (подчеркнуто нами — А. В.) как отрицание Мечниковым всякой революции». Перечень такого рода претензий к текстам, которые звучат «двусмысленно», вызывают у читателя «нежелательные» аллюзии и параллели, может быть продолжен. Иногда они звучат уже совсем абсурдно-сюрреалистически, например такое: «Предисловие не годится для русской действительности. Изъять», адресованное… «Атласу по анатомии», переведенному с немецкого (что, у нас и анатомия другая?).

Или — резолюция на перевод романа Д. Голсуорси «Дом сквайра»: «Тема романа — свободомыслие английских лордов в вопросах традиционного быта. Для нашей современности устарела. Книга не нужна». Такие отзывы были бы украшением сборника курьезов, которыми так богата история отечественной цензуры. Советские Красовские ни в чем не уступали своим предшественникам.

С предельной настороженностью и подозрительностью относились политредакторы к творчеству современных поэтов и прозаиков. Даже правоверный пролетарский поэт Ф. С. Шкулев не всегда мог угодить их вкусу, как, например, строками стихотворения, предполагавшегося к публикации в его сборнике «Кузнецы. Трудовые песни»:

Эй, тальяночка, гармошка, Весели родную Русь. Для тебя, моя Матрешка, В коммунисты запишусь.

Эти строки, — снижавшие образ коммуниста, велено было вычеркнуть, как «недостаточно идеологически выдержанные».

Отвергнут был Госиздатом в том же, 1923 г., сборник рассказов Ильи Эренбурга «Неправдоподобные истории», поскольку «все семь рассказов объединены одной идеей, идеей того, что идет неизбежный и в неизбежности своей жестокий большевизм. Его боятся мещане, рассыпанные в московских углах, в «розовых домиках», дрожат, не понимают… и от непонимания и от бессилия теряют еще больше способность понимания. Слишком старым веет от этих рассказов. Должно быть они написаны старым Эренбургом. В условиях нашей современности, когда так называемый «военный коммунизм» сделал свое дело, отжил, некоторые переживания персонажей Эренбурга становятся просто непонятными… Переживания их уже чужды нашему времени. Теперь и. обыватель другой! Поэтому эта книга, как не отвечающая настроению современности, не представляет интереса для рынка. Печатать не следовало бы». Другим почерком па этом докладе нанесена резолюция: «Отклонить» (III — ф. 394, оп. 1, д. 387, л. 70). Здесь уже цензор выступает от имени читателя, и даже объясняет свое решение изменившейся, с его точки зрения, ситуацией на книжном рынке. Сборник рассказов Эренбурга под таким названием все же вышел, но в Берлине, в издательстве Сергея Ефрона (1922 г.).

Запрещен был Политотделом в 1923 г. сборник замечательной прозы Марины Цветаевой, эмигрировавшей к этому времени из России. В этом, как и в других случаях, высказываются не столько политические, сколько «эстетические» претензии. «Проза, лишенная всякого смысла. Море слов о каких-то неведомых вещах и настроениях. Бессвязные афоризмы, заметки, безумный лепет… Такую галиматью печатать невозможно» (Там же. Л. 179). Об уровне рецензентов из Политотдела и эстетических их вкусах свидетельствует и отзыв о рассказах неподражаемого ОТенри: «Юмор автора неглубокий, не идущий далее анекдота, это не шипы сатиры, и даже не уколы, а просто гримасы, часто вызывающие одно недоумение и не оправдывающие обычные в таком случае преувеличения и неправдоподобность сюжета» (Там же. Л. 353).

Если даже такие невинные вещи, как юмористические рассказы ОТенри подверглись остракизму со стороны Политотдела ГИЗа, то вообще не могло даже заходить речи об издании произведений писателей, «не принявших» и «не понявших» революцию. Показателен в этом смысле эпизод с запрещением знаменитой книги стихов Максимилиана Волошина «Неопалимая купина». Вообще, надо сказать, нужно было быть немного наивным, чтобы надеяться на выпуск в Госиздате этой потрясающей душу книги стихов о революции и гражданской войне, о безумных и кровавых путях России, о страшном красном терроре. Тем не менее, в 1922 г. Волошин передал машинопись «Неопалимой купины» В. В. Вересаеву для издания, как ошибочно пишут комментаторы парижского двухтомника поэта, в Политиздате (это издательство возникло, как известно, только в 30-х годах: речь, конечно, идет о Госиздате), добавляя — на сей раз вполне справедливо, — «но этот замысел не осуществился»13. Документы Политотдела помогут выяснить мотивы, по которым эти стихи были запрещены. На обычном бланке политредактора написан следующий отзыв:

«В чисто художественном отношении стихи безусловно хороши, но в политическом отношении многие из них нецензурны. Таковы, например, «Красногвардеец», «Матрос», «Террор», «Хвала Богоматери», «Заклинание о Русской Земле». Эти стихотворения не могут быть разрешены для печатания даже частными издателями. В остальных стихотворениях имеется целый ряд нецензурных мест. Кроме того, общий тон всех произведений Волошина абсолютно неприемлем для Государственного издательства. Это какая-то интеллигентская мешанина из великороссийского национализма, православного благочестия и слюнявого брюзжания и филистерского воздыхания по поводу «ужасов» революции и гражданской войны. Этот сборник стихов в целом не может быть разрешен для печатания. Могут быть изданы лишь отдельные стихи из I и IV отделов. Но и они не могут быть рекомендованы для издания Госиздатом». Заключение политредактора: «Не печатать» (подпись, к сожалению, неразборчива) (III — ф. 396, оп. 9, д. 179, л. 356). Попытка Волошина и Вересаева была тогда обречена на неудачу. Без ведома Волошина некоторые циклы «Неопалимой купины» — «Демоны глухонемые», «Стихи о терроре» — были опубликованы отдельными книгами за границей, в Берлине, в 1922–1923 гг. Спустя три года, 3 августа 1925 г., поэт все-таки решил издать эту книгу на родине, обратившись в Главлит с заявлением, в котором указывал, что в нее включены произведения, опубликованные в свое время в различных периодических изданиях. Но в это время надеяться на выпуск книг в Советской России было еще более наивно, чем в 1922 г., тем более — добиться такого разрешения в Главлите14.

Среди сотрудников и руководителей Политотдела ГИЗа — имена крупных деятелей советской литературы: П. И. Лебедева-Полянского, критика и литературоведа, который затем естественно перейдет на пост первого руководителя Главлита и станет одним из главных персонажей второй части наших очерков, Дмитрия Фурманова, ставшего с 1923 г. секретарем этого отдела, и других. Автор «Чапаева» был одним из самых активных сотрудников Политотдела и, надо сказать, самых беспощадных. И в отзывах, так сказать, «внутренних», и в опубликованных тогда в печати статьях, рецензиях, и в личных «Литературных записях» он, прежде всего, боролся за «идейную», «пролетарскую» литературу. Старый большевик, видный издательский работник Н. Н. Накоряков, посвятивший работе Фурманова в Госиздате специальную статью в 1929 г., писал: «На этом пути легко поскользнуться и шлепнуться в болото попустительства классовым врагам, отдать им в руки книгу — действенное орудие укрепления пролетарской культуры»15. Фурманов на этом поприще ни разу не «шлепнулся в болото попустительства», как изящно выразился автор; напротив, он был беспощаден к «буржуазным» писателям. Для него, или точнее, «для нас», для нашей эпохи», как он пишет о Вяч. Иванове и Ахматовой, «это никчемные, жалкие и смешные анахронизмы»; Бунин — «политический барчук», Волошин — «тип последовательного белогвардейца», «у которых он все время был «любимцем», чуждый современности писатель»; снова об Ахматовой — «узость поэтического кругозора, крошечная певица старого, умирающего мира»16.

Но «каждому по грехам его…»: если Фурманову, человеку молодому и не очень-то образованному, искренне, по-видимому, увлеченному «романтикой революции» и отдавшему ей себя, еще можно в какой-то мере простить (во всяком случае, понять) его грех цензорской работы в Политотделе ГИЗа, то этого нельзя сделать в отношении других крупных деятелей литературы. Речь пойдет, прежде всего, о Валерии Яковлевиче Брюсове. Помнится, в студенческие годы читала нам курс литературы начала XX века некая Шишмарева: все бегали на ее лекции и с упоением ловили ее «перлы». Один такой перл запомнился — лекцию о Брюсове она начала так: «Валерий Яковлевич Брюсов — начал родоначальником символизма, а кончил… членом Коммунистической партии». Проявляя еще до революции склонность к жесткому диктаторству в «поэтическом цехе», он, наконец, нашел себя. Исчерпывающе-точную характеристику дал ему Владислав Ходасевич: «В коммунизме он поклонился новому самодержавию, которое, с его точки зрения, было, пожалуй, и лучше старого… Ведь у старого самодержания не было никакой официально покровительствуемой эстетической позиции — новые же в этом смысле хотели быть активными. Брюсову представлялось возможным прямое влияние на литературные дела; он мечтал, что большевики откроют ему долгожданную возможность «направлять» литературу твердыми, административными мерами»17. В другом очерке («Книжная палата») Ходасевич пишет, что волею судеб он стал в 1918 г. своего рода наследником Брюсова по руководству подотделом учета и регистрации Московской книжной палаты. До него доходили слухи, что «служебное рвение» Брюсова «простиралось до того, что он позволял себе давать начальству советы и указания, кого и что следует пощадить, а что прекратить… Не будучи советским цензором «де юре», он им все-таки очутился на деле». Ходасевич вспоминал об этом спустя много лет, уже в Париже, и сам оговаривается: «Не знаю, насколько такие слухи справедливы и на чем основывались», тем более, что в делопроизводстве подотдела он не нашел никаких «письменных следов деятельности Брюсова»18. Да он и не мог бы их найти, поскольку это учреждение потеряло тогда какие-либо цензурные функции. Видимо, до него доходили слухи о более поздней деятельности Брюсова — на посту заведующего Московским библиотечным отделением Наркомпроса и рецензента Госиздата.

На первом посту Брюсов принимал самое активное участие в разработке и выполнении декрета Совнаркома «Об охране библиотек и книгохранилищ РСФСР». Несмотря на «гуманистическое» свое название, декрет этот предусматривал реквизицию частных библиотек, насчитывающих более 500 томов: в других случаях владелец должен был доказать, что книги ему нужны не «для утехи», а для профессиональных, научных, в частности, занятий. Рафинированный эстет и эрудит Брюсов пошел еще дальше. В особой записке «О реквизиции частных библиотек» он доказывал, что все библиотеки, находящиеся в личном пользовании, сохраняются в нем только временно — «до полного осуществления идеала социализации всех областей жизни»19. «Герой труда», как назвала Брюсова в посвященном ему очерке Марина Цветаева, не поленился подсчитать, сколько же временно, «до наступления социализации», нужно книг человеку: для специалиста, по его мнению, достаточно 2 тысяч книг, а научному работнику и «литератору в широком смысле слова» — не более 6 тысяч; прочие обойдутся, согласно декрету, пятью сотнями. И хотя, справедливости ради, заметим, что в архивах хранится немало «охранных грамот», выданных за подписью Брюсова крупнейшим деятелям науки и культуры, он, тем не менее, свято и неукоснительно соблюдал пункты декрета. Как писал в 1924 г. в некрологе, посвященном смерти Брюсова, его непосредственный начальник, нарком просвещения А. В. Луначарский, «Брюсов относился в высшей степени серьезно к своему вступлению в партию и гордился званием коммуниста»20. Многие писатели были поражены такой метаморфозой «символиста-эстета», но наиболее проницательные ничего удивительного и странного в ней не нашли. И. А. Бунин записал тогда в своих дневниках: «О Брюсове: все левеет, почти уже форменный большевик. Не удивительно. В 1904 г. превозносил самодержавие, требовал (совсем Тютчев) немедленного взятия Константинополя. В 1905 появился с «кинжалом» в «Борьбе» Горького. С начала войны с немцами стал «ура-патриотом». Теперь— большевик»21.

Брюсовский «большевизм» особенно наглядно проявился в Госиздате РСФСР, и хотя формально он не находился в штате политотдела и других редакций, а был лишь сторонним рецензентом рукописей, на деле он стал самым правоверным и очень требовательным цензором. Видимо, это и имеет в виду Ходасевич, опираясь на «слухи». Теперь можно с полной определенностью сказать, что они были вполне справедливы. Его «внутренние рецензии», сохранившиеся в архиве Госиздата, неопровержимо свидетельствуют, что Брюсов — хотя порой натужно и крайне фальшиво — неизменно проявлял «классовое чутье». Так, например, он высказался против публикации стихотворений есенинско-клюевского пошиба (некоего Карпова) в сборнике «Цветень», поскольку, заметил. у поэта «крайнее пристрастие к образам и терминам церковным, религиозным»22. Не угодил ему даже такой чисто пролетарский поэт как С. А. Обрадович представленной рукописью сборника «В граните», и не столько потому, что «его стихи еще очень несамостоятельны, часто — просто перепевы других поэтов» (это еще можно было простить пролетарскому поэту), сколько «главным — в них нет, или очень мало, того нового, что мы ждем от пролетарской поэзии» (III — ф. 395, оп. 9, д. 339, л. 2).

Не постеснялся Брюсов расправиться даже со своим собратом по символизму, Константином Бальмонтом. Последний представил в 1920 г. составленный им сборник «Революционная поэзия Европы и Америки. Шелли», но рукопись, к несчастью, попала к Брюсову. Великий Шелли явно не пришелся ему по нраву. «Революционным поэтом, — пишет в своем отзыве Брюсов, — Шелли не был. Чтобы составить свой сборник, Бальмонту пришлось включить в него стихи, лишь очень условно-имеющие отношение к революции (например, то, где говорится о «свободе» ветра — «Песнь к западному ветру»), или стихи, имевшие временное значение, ныне непонятные без подробных комментариев, или, наконец, проникнутые вовсе не революционными настроениями (например, «Стоик», написанное при известии о смерти Наполеона…)». По мнению Брюсова, бальмонтовский сборник «не дает революционного настроения», так как. высказываемые идеи весьма общи и неопределенны (а, частью, и противоречивы). В лучшем случае неподготовленный читатель может заключить: английский поэт Шелли тоже иногда сочувствовал, кажется, революции… Все это позволяет признать издание книжки излишним» (III — ф. 396, оп. 8, д. 277, л. 63). В результате сборник Шелли так и не вышел в свет. В серии «Революционная поэзия Европы и Америки», подготовленной Бальмонтом, вышел только сборник, посвященный поэзии Уитмена (М.; ГИЗ, 1921).

Столь же отрицательным было отношение Брюсова к представленной в 1920 г. замечательной поэтической, книге А. П. Чапыгина «На лебяжьих озерах». Он высказался против ее издания, поскольку она «очень устарела, напоминает произведения 3. Гиппиус, Сологуба„М. Кузьмина и других». «Герой романа и манера письма, — продолжает он, — определенно близки к «декадентскому» периоду нашей литературы. В том же духе стихи, вставленные в роман. Поэтому высказываюсь против его издания» (Там ж, е, л. 60). И это пишет Брюсов, претендовавший в свое время на роль главы новой, «декадентской» поэзии! Он действительно «шел впереди прогресса», изо всех сил стараясь угодить новой власти.

Примечательно, что в случае с Чапыгиным он угадал и даже предвосхитил в чем-то самого Л. Д. Троцкого, который спустя три грда выразил крайнее свое неудовольствие в связи с изданием петроградским отделением ГИЗа книги А. П. Чапыгина, правда, другой — «По звериной тропе». Самого «высочайшего» окрика найти пока не удалось, но вот что пишет ему в ответ глава отделения И. И. Ионов. 9 марта 1923 г.: «В 1922 г. в Петроградском отделении ГИЗа вышла книга рассказов Чапыгина «По звериной тропе». Книга вызвала справедливое с Вашей стороны негодование, по поводу которой Вы сказали, что эту книгу издавать при ее внешних достоинствах не следовало бы. Вы сочли необходимым обратить на это внимание высшего партийного органа и произвели по этому случаю расследование. Виновником оказался я». Далее провинившийся издатель оправдывается тем, что Чапыгин — «известный в литературе писатель-крестьянин», что «подкупила его простота», тем более, что он часто печатается в журнале «Красная новь», «там, где сотрудничаете Вы» (каков ход?! — А. Б.). Петроградский Губком поставил Ионову «на вид» его проступок, но он все-таки протестует: «Я все-таки думаю, что вина моя не настолько велика, чтобы после пятилетней работы в области государственного издательства мне нужно было по партийной линии делать выговор». В качестве своего оправдания он выдвигает любопытный тезис: оказывается, «действительно крупные злоупотребления в области издания книг» совершаются в Москве. Далее следует настоящий донос на «идеологические промахи» в ряде книг, даже такой, как «Краткий очерк физиологии человека», «на которой стоит марка Госиздата» (хотя книга и напечатана была в Берлине). «Открываю предисловие и читаю, — продолжает Ионов, — что «телеологическое понимание явлений есть именно естественное понимание». Он считает эту книгу «вредной и антинаучной»… «сколько золота истрачено на нее, в то время, как здесь, в России, мы ведем борьбу с буржуазными учеными, ополчившимися на наше материалистическое понимание жизни». Доносит Ионов и на хрестоматию «Наша книга», изданную в Петрограде рабочим кооперативным издательством «Прибой», отдельные страницы которой «как будто перепечатаны из Закона Божия». «Право, тов. Троцкий, — заключает он свою жалобу, — издание рассказов Чапыгина не стоящий внимания эпизод на фоне приводимых мною фактов» (I — ф. 35, оп. 3, д. 23, л. 1–2). Что же, таковы времена и таковы нравы!

Но вернемся к нашему «герою труда»… Несмотря на все свои старания, его все-таки воспринимали как чужого, «не нашего». Даже правоверная, казалось бы, статья его 1920 г. «Пролетарская поэзия» вызвала нарекания со стороны еще более правоверного большевика, председателя «Пролеткульта», уже знакомого нам П. И. Лебедева-Полянского, особенно — крайне осторожное заявление Брюсова, что «новая культура всегда была синтезом нового со старым». «Всякий сознательный пролетарий, — дает ему отповедь будущий начальник Главлита, — понимает, что эту мысль не докажешь не только на трех страницах, но и в целой книге. А злые языки утверждают, что В. Брюсов — коммунист»23. Позднее, в 1923 г., главлитовский отзыв о журнале «ЛЕФ» в качестве «плюса» журналу выставляет его «борьбу с ошибочными оценками мнимого сближения с революцией таких художников, как Городецкий, Брюсов и др.» (I — ф. 31, оп. 2, д. 13, л. 99).

Еще в 1905 г. в стихотворении «Грядущим гуннам» он «встречал» тех, «кто меня уничтожит, приветственным гимном», призывал их:

Сложите книги кострами, Пляшите в их радостном свете, Творите мерзость в храме,— Вы во всем неповинны, как дети! А мы, мудрецы и поэты, Хранители тайны и веры, Унесем зажженные светы В катакомбы, в пустыни, в пещеры.

Такое провоцирование «малых сих, не ведающих что творят», выглядит особенно отвратительным и чудовищным в свете благополучной карьеры «мэтра поэзии и поэтов» в советское время. Мечты его сбылись, книжная культура подверглась невиданному уничтожению, и он сам, в противоположность своему обещанию «унести зажженные светы» в катакомбы, дабы сохранить их, приложил к этому руку.

Но и на его собственные книги тогда нашлась управа, причем со стороны своего собрата по рецензентской работе для ГИЗа, еще более ортодоксального, еще более «пролетарского» писателя, — А. С. Серафимовича. Рецензируя 7 февраля 1921 г. рукопись книги стихов Брюсова «В такие дни», в которую вошли произведения 1917–1918 гг., он также нашел в ней массу недостатков, главным из которых считал «недостаток бодрых тонов». «Литературно, гладко, внешне-ярко, — так начинает Серафимович свой отзыв, но: — «Пролетариат, как класс, здесь не чувствуется, — есть просто народ, просто Россия. В своих революционных стихах поэт — не революционер, а просто благообразный, благорасположенный к революции обыватель. Чувствуется глубоко-интеллигентская оторванность от подлинной жизни человека, который, по-видимому, искренно хочет подойти к революции. Есть и не из области революции стихи. Вклада в пролетарскую революционную литературу это не сделает…» Но, вспомнив, видимо, о заслугах Брюсова перед республикой, он делает такую примечательную оговорку: «Обращаю только внимание на стихотворение «Третья осень» — в нем разруха республики написана в необычайно сгущенных, преувеличенных тонах, что выкупается второй частью, где звучат бодрые ноты» (III — ф. 395, оп. 9, д. 16, л. 27). Но и «криминальное» стихотворение Брюсова заканчивается «бодрой», оптимистической нотой:

Эй, ветер, ветер! Поведай, Что в распрях, тоске, в нищете Идет к заповедным победам Вся Россия, верна мечте…

И тем более — строки из стихотворения «Серп и молот»:

Зажжем над миром Серп и Молот… Мир долго жил! Довольно лжи! Как в осень плод поспелый золот! В единый сноп, серп, нас вложи, В единый цоколь скуй нас, молот!

Провозгласив в дореволюционном стихотворении: «И Господа, и Дьявола равно прославлю я…», «родоначальник символизма» пошел служить последнему. Зинаида Гиппиус, назвавшая свой очерк о Брюсове «Одержимый», писала в 1922 г.: «Еще не была запрещена за контрреволюционность русская орфография, как Брюсов стал писать по большевистской и заявил, что по другой печататься не будет. Не успели уничтожить печать, как Брюсов сел в цензора — следить, хорошо ли она уничтожена, не проползет ли в большевистскую какая-нибудь неугодная большевикам пропаганда»24. Все же она жалеет поэта, заканчивая очерк щемяще-грустной нотой: «И в сожженной страстью душе, даже страстью самой страшной и ненасытной, остается способность к страданию. Как жестока жизнь. Как несчастен человек».

Рецензировавший брюсовские стихи А. С. Серафимович, объявленный вскоре классиком советской литературы, был одним из самых жестоких цензоров ГИЗа. Главными его пунктиками при запрещении рукописей были «непролетарское происхождение» или «антипролетарская сущность» творчества писателей: это словечко было вообще универсальным в лексике сотрудников Политотдела. Приведем лишь один эпизод, точно характеризующий его метод работы. В 1920 г. к нему поступила рукопись книги, которой в дальнейшем суждено было завоевать любовь читателей. Речь идет о замечательной книге петроградского историка Н. П. Анциферова «Душа Петербурга», и вот какой отклик нашла она в «душе» Серафимовича:

«Книга рисует лицо города, лицо и душу Петербурга. Но рисует исключительно с точки зрения представителя имущего класса. Он дает (довольно ярко) лицо центральной части города — его дворцы, сады, памятники, и совершенно не дает, ни одним словом не упоминает о той громадине, где труд, фабрики, нищета, где современное рабство, — как будто есть только центр, полный интереса, жизни, движения, своеобразия, а кругом пустыня, мертвая, никому не нужная. Это создает совершенно непролетарскую перспективу» (III — ф. 395, оп. 9, д. 16, л. 10).

После такого убийственного отзыва книга Анциферова не могла быть издана, конечно, в 1920 г. Это уникальное и в своем роде непревзойденное творение историка и писателя было издано лишь через два года. Тогда, в 1922 г., знаменитое, возобновившее свою деятельность издательство Брокгауза и Ефрона выпустило ее в свет, украсив замечательными гравюрами на дереве А. П. Остроумовой-Лебедевой. Видимо, издательству удалось тогда миновать Политотдел ГИЗа, представив ее на суд Военно-революционной цензуры, которая криминала в книге не обнаружила (об этом свидетельствует разрешительная надпись на книге: «Р. Ц. № 2239»). Да и найти таковой мог лишь бдительный Серафимович с его предельно обостренным «пролетарским чутьем». Претензии его к книге не имели под собой никакой почвы. Н. П. Анциферов, разгадавший «душу Петербурга» с помощью художественных образов, запечатленных в творчестве многих русских писателей, — от Александра Сумарокова до Александра Блока и Андрея Белого — вовсе не ограничивался «аристократическим» Петербургом, часто приводя описания его окраин в произведениях А. С. Пушкина, Н. А. Некрасова, Саши Черного и других поэтов. Анциферов убедительно доказывает, что фантасмагория, мистериальность Петербурга чувствуется не только в классическом центре, а в еще большей, может быть, степени, в «Достоевских» его углах.

Сейчас книга Анциферова получила, как принято говорить, «вторую жизнь»: она дважды вышла в 1990–1991 гг. Двухтомное издание 1991 г. (издательство «Книга») содержит, помимо «Души Петербурга», репринтное воспроизведение другой книги Анциферова — «Петербург Достоевского», украшенную гравюрами Мстислава Добужинского, также выпущенной Брокгаузом и Ефроном в свое время (1923 г.). По словам автора воспоминаний о писателе, Д. С. Лихачева, Петербург был для Анциферова «живым существом, одушевленным, имеющим долгую жизнь… город был неотделим от людей, его населяющих».

Пророчески и как нельзя более современно звучат строки из предисловия к первому изданию, написанного учителем Анциферова видным историком-медиевистом Иваном Михайловичем Гревсом: «Петербург уже пережил апогей своей славы, померк ныне его блеск. Но умирает ли он, или только тяжко болен? Будем верить, что он возродится… Теперь книга Н. П. Анциферова поддержит к нему любовь: он призвал на помощь для его истолкования столько замечательных голосов и присоединил к ним свое правдивое слово». Самому И. М. Гревсу спустя несколько лет (в 1926 г.) тоже пришлось испытать на себе тяжелую руку цензуры, уже «главлитовской», которая запретила печатать его очень поучительную книгу «Путешествие в воспитании юности». Тогда он написал в ее защиту подробное письмо Лебедеву-Полянскому, исполненное чувства собственного достоинства (полный текст этого письма и подробности этого дела приведены далее, в разделе «Протесты писателей и ученых против цензурного произвола»).

* * *

Таким образом, в 1919–1922 гг. сложилась довольно своеобразная ситуация: власть нащупывала пути создания системы предварительного контроля, идя от практики откровенно-карательных репрессий против печати к тотальному превентивному надзору за ней. Пока виднейшая роль в этом отведена была Политотделу крупнейшего издательства.

2. СУДЬБЫ ЧАСТНЫХ ИЗДАТЕЛЬСТВ

Как уже говорилось выше, судьба частных издательств после революции складывалась драматически. Формально запрещены они не были, но работа их чрезвычайно затруднялась жесточайшим диктатом и монополией государства, экономическими, в частности, методами принуждения. Если А. В. Луначарский относился к частным издателям более или менее благосклонно, считая, что им все же нужно оказывать поддержку, когда есть «технические возможности», то первый руководитель Госиздата В. В. Боровский находил «несвоевременным и нецелесообразным растрачивать на это дело бумагу, типографские средства и деньги. Излишне прибавлять, что литература, способная вредить политической работе Советской власти, вообще не может получить законным образом техническую возможность печатания»25.

До начала НЭПа частные издательства могли вести работу в очень скромных размерах, но и она была крайне затруднена различными независящими обстоятельствами.

В преддверии НЭПа, в 1921 г., вокруг судеб частных издательств разгорелась жаркая полемика в печати (тогда еще можно было «полемизировать» с всесильной властью). В журнале «Вестник литературы» (1921, № 3) появились открытые письма П. А. Кропоткина и М. Горького VIII Всероссийскому съезду Советов в защиту «вольных издательств». Первый из них писал: «Недаром человечество целую тысячу лет боролось за свободу печати, и недаром оно завоевало эту свободу путем невероятных жертв. Убить эту свободу и отдать громадную, вольную культурную работу в распоряжение государственных канцелярий — значило бы выставить вас, представителей рабоче-крестьянской России, слепыми орудиями мрачного прошлого, и связать высокие стремления социализма с прошлым насилием и торжеством обскурантизма — власти тьмы». Не столь решительно, но все же поддержал частных издателей М. Горький, считавший, что «частные издательства можно поставить под самый строгий контроль, но в данный момент нет никаких оснований уничтожать их, а напротив, следует широко использовать энергию, все знания делателей книг». Все же Горький к этому времени начинает меняться, его покидает решительное неприятие большевизма, высказывавшегося в свое время в «Несвоевременных мыслях» (1917–1918 гг.). Он даже советует вождям лишь временно примириться с существованием частных издательств, «а когда Госиздат превратится в живое, толковое и деятельное учреждение, — оно покроет и вовлечет в себя все отдельные предприятия, как свои органы»26. Такой «совет» Горького был полностью принят властями, которые, примирившись с необходимостью частного издательского дела в годы Нэпа, затем полностью его ликвидировали.

Но другие крупнейшие деятели культуры того времени высказывались в защиту гонимых издателей более последовательно и бескомпромиссно. В одной из последних, предсмертных статей А. А. Блока, посвященной издательству «Алконост» (1921 г.) звучат пророческие слова, как бы предвосхищающие грядущие последствия: «Закрытие всех частных издательств и объединение издательского дела в государственном было бы новым шагом к опровинциаливанию жизни, к уничтожению остатков культуры… Новый опыт с издательствами долженствует, очевидно, сделать мысли и мечты нищими, подстриженными, чтобы вслед за тем объединить их в одной газетной передовице, превратить лебедей в единую курицу…»27. К нему присоединяется академик И. П. Павлов, который даже в годы Большого Террора проявлял поразительную независимость. Отвечая на анкету П. Витязева, разосланную в 1921 г. выдающимся деятелям культуры и науки, он писал тогда: «…Свободное по существу, щепетильное, животрепещущее дело облекания знаний, мыслей и чувствований человека… сосредоточить в сухо официальных, все шаблонирующих руках государственного чиновничества — это плохо думать о высшей стороне человеческой натуры и желать подавить и задавить ее»28.

Сам П. Витязев (Ферапонт Иванович Седенко, 1886–1938), один из крупнейших книговедов, библиографов и книгоиздателей тех лет, совершил в 1921 г., можно сказать, самоубийственную акцию, выпустив в Петрограде, минуя цензурные инстанции (на ней даже нет обязательного грифа «Р. В. Ц.»), брошюру «Частные издательства в Советской России». Он прямо и открыто заявляет в предисловии: «Борьба ведется слишком неравная. У наших противников вся полнота власти, в их руках вся повременная и периодическая печать. Все попытки автора выступить легально в «дискуссионном порядке» не дали никаких положительных результатов. И для него остался только один старый и уже не раз испытанный путь — прибегнуть к помощи «вольного печатного станка» и выпустить свою брошюру явочным порядком». Удивительно, но такой поступок издателя обошелся тогда, видимо, безо всяких последствий для него, но в той неразберихе, которая царила в «доглавлитовский» период нашей печати, он мог пройти еще незамеченным; о нем, возможно, вспомнили спустя 17 лет, когда Витязев сидел под следствием на Лубянке. Брошюра Витязева — поразительный памятник эпохи, ценнейший источник по истории советской цензуры того времени. Сам ом был активным участником издательства «Начатки знаний», владельцем интереснейшего издательства «Колос», и великолепно разбирался, зная дело изнутри, в самой цензурной кухне. Он дает полные характеристики всем крупным изательствам 1918–1921 гг., приводит массу сведений о цензурных притеснениях со стороны Госиздата и других инстанций, цитируя подлинные документы.

Приведем лишь одну, как мне представляется, крайне показательную историю. Витязев сообщает, что руководитель Госиздата Боровский запретил «Колосу» издать сочинения Н. К. Михайловского, крупнейшего публициста и литературного критика, кумира радикально настроенной народнической интеллигенции последней трети XIX в. «Государственное издательство, — писал он в редакцию «Колоса», — находит несвоевременным издание полного собрания сочинений Н. К. Михайловского и рекомендует вам употребить имеющуюся у вас бумагу на печатание литературы агитационного характера» (отношение от 2 марта 1920 г. № 1904; у Витязева «с. 23). Интересно сопоставить с этим цензурным делом один пассаж из книги Н. А. Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма» (с. 56–57. Париж, 1955): «Интеллигенция должна давать народу знания, просвещать его сознание, служить интересам народа и делу его освобождения, но сохранять независимость в мнениях, в идеях (речь идет о точке зрения народнической интеллигенции. — А. Б.). Михайловский выразил это в следующей фразе: «Если бы революционный народ вторгся в мою комнату и пожелал разбить бюст Белинского и уничтожить мою библиотеку, то я боролся бы с ним до последней капли крови». Интересно, выполнил ли бы он свое обещание в 1917–1920 гг., когда «революционный народ» подвергал массовым погромам, поджогам и разграблению (это в «лучшем» случае) библиотеки крупнейших писателей и ученых, а сами вожди его предписали ограничивать их пятьюстами книгами?! Сам Н. А. Бердяев точно, хотя и очень едко, замечает по этому поводу: «Разбить же бюст Белинского захочет революционный народ именно потому, что он проникается некоторыми идеями этого самого Белинского. В этом парадокс революционной мысли». Примечательно также, что, учитывая заслуги Михайловского перед русским революционным движением, советское правительство постановило (согласно так называемому «ленинскому» декрету о монументальной пропаганде) воздвигнуть ему памятник. Но, видимо, руководитель Госиздата вовремя вспомнил о том, что сам Ленин, в ранних своих работах, подвергал Михайловского, как «главу поздних народников», самой жесточайшей критике. Да и «печатание литературы агитационного характера», по его мнению, несомненно предпочтительней…

Власти вообще подозрительно относились к прежним кумирам, «не доросшим» до исторического материализма. На роль цензоров, как уже отмечалось, претендовали тогда многие инстанции. Так, в 1920 г. потребовал на предварительный просмотр рукописи упоминавшийся уже выше петроградский «комиссар по печати» Лисовский, заподозривший что-то неладное в предположенной к изданию «Колосом» книге другого крупнейшего публициста-народника — П. Л. Лаврова — «Социальная революция и задача нравственности». Как пишет Витязев, пришлось разъяснять еще одному надсмотрщику, что это «тот самый» Лавров, который написал «Парижскую Коммуну», издавал за границей «Вперед»… что сочинения Лаврова уже достаточно задерживала «царская цензура», благодаря которой он и издается с опозданием не более не менее, как на целые 25 лет!» (с. 23).

Витязев считал, что такое «соперничество» двух государственных структур — крупнейшего книгоиздательства и отделов печати Советов — наносит страшный вред культуре. Госиздат сплошь и рядом отменяет решения последних, вмешивается в мельчайшие детали работы. Все общественные и частные издательства, по его мнению, должны быть изъяты из ведения Госиздата, который «не имет сил справиться со своей текущей работой», тем более, что он уже в «достаточной степени проявил свое враждебное отношение к негосударственным издательствам». Витязев полагал, что контроль за ними нужно передать Нагжомпросу, но с тем, чтобы он «не повторял ошибок Госиздата», и предоставил большую свободу таким книгоиздательствам, не претендуя при этом, в частности, на выдачу разрешений на каждую книгу в отдельности. Именно Наркомпрос более всего, с точки зрения бесстрашного книгоиздателя, «ответственен за судьбы русской литературы, культуры и науки», Госиздат же думает только о своей выгоде. «За узкими степами этого учреждения, — заканчивает Витязев свою брошюру, — решается сейчас судьба того дела, которое с такой силой и мощью служило нашей революции в период царской России и которое так бесславно гибнет в настоящий период, именуемый социалистическим» (с. 55).

Уповая на Наркомпрос, — потому, может быть, что во главе его тогда стоял относительно «либеральный коммунист» А. В. Луначарский, издатель поддавался все же некоторой иллюзии. ГИЗ и без того находился в системе Наркомпроса, да и позднее, с 1922 г., верховное цензурное судилище — Главлит — подчинялся непосредственно этому наркомату, что не мешало проведению жесточайшей политики в отношении частных издательств.

В качестве приложения к брошюре Витязев помещает открытые письма VIII Всероссийскому съезду Советов в защиту частно-издательского дела, подписанные М. Горьким, П. Кропоткиным и другими деятелями культуры, «Докладную записку Всероссийского союза писателей наркому просвещения А. В. Луначарскому». В последнем документе, в частности, говорится о том, что книга «из явления мирового значения превратилась в явление комнатного обихода… История не забудет того факта, что в 1920 г., в первой четверти XX века, русские писатели, точно много веков назад, до открытия книгопечатания, переписывали свои произведения в одном экземпляре и так выставляли их на продажу в двух-трех книжных лавках Союза писателей в Москве и Петрограде, ибо никакого другого пути к общению с читателем им дано не было» (с. 62). Здесь упомянут оригинальный феномен тех лет — создание так называемых автографированных книг, переписывавшихся в основном поэтами и затем продававшимися в упомянутых книжных лавках: Марина Цветаева назвала это «преодолением Гутенберга»…

Через год, 30 декабря 1921 г., российские писатели вынуждены были повторить свой протест, указав, что за это время произошло еще большее ужесточение в этой области, произвол Госиздата усилился, русская литература «вымирает». Появились новые «внутренние рогатки, которых русская литература не знала за все предшествующее революционное время». Среди подписавших этот документ — имена крупнейших деятелей русской литературы и науки, в том числе Н. А. Бердяева и Ю. И. Айхенвальда, насильственно высланных из России осенью 1922 г. (V — ф. 597, оп. 3, д. 9, лл. 3–5; полный текст этих документов см. в приложении «Протесты русских писателей и ученых против цензурного произвола»).

* * *

Как мог убедиться читатель, в эти годы — с середины 1919 по июнь 1922-го — коммунистический режим искал формы тотального контроля за печатным словом. Чисто репрессивная, карательная политика 1917–1918 гг., приведшая к практически полному исчезновению оппозиционной печати, начинает приобретать более изощренные формы. Речь уже шла не о политической оппозиции, а о «заблуждающихся интеллигентах», пробовавших отстоять свое право на мысль и воплощение ее в печатном слове. Пока система полного ее подавления была все-таки громоздкой, неповоротливой, порою непоследовательной, страдала обилием цензурных инстанций, претендовавших на монополию в этой области, что иногда позволяло «проскользнуть» мимо них отдельным авторам и издательствам.

Гражданская война закончилась, острота «классового противостояния» снизилась, пора, кажется, было переходить к обещанному еще в ленинском «Декрете о печати» 1917 г. прекращению «административного воздействия на печать»… Но, как выяснится из дальнейшего, это был самый примитивный демагогический лозунг, который был снят, как только укрепилась новая власть. В 1922 г., в связи с введением Нэпа и начавшимся оживлением в книжном деле, назрела потребность в более эффективной, одномерной и тотальной системе контроля за печатным словом.

Путь к «Министерству правды» был открыт…

ЧАСТЬ II. «МИНИСТЕРСТВО ПРАВДЫ» ВСТУПАЕТ В БОК

Как был создан Главлит

Шестое июня 1922 г. — одна из самых страшных, роковых дат в истории страны: именно в этот день вышел декрет Совнаркома о создании Главного управления по делам литературы и издательств («Главлит»). «Забыв» о своих обещаниях на заре революции, большевистское правительство восстановило в полном объеме институт тотальной предварительной цензуры, одной из самых жесточайших, которые когда-либо знал мир. Суждено было существовать этому учреждению почти 70 лет.

Одной из главных причин его создания было оживление в книжном деле, особенно частно-кооперативном, в начале Нэпа. Опасение, что издательства выйдут из-под контроля, нарушат монолитность культуры и идеологии, и вызвало появление такого централизованного учреждения. Как уже отмечалось, в предыдущее пятилетие многие инстанции претендовали на роль контролеров печатного слова, но деятельность их была плохо координирована, чем порой и пользовались некоторые авторы и издатели. В партийные органы поступали сигналы о царящем «на этом фронте» беспорядке, жалобы на «конкурентов» и т. п. В «Докладной записке в Оргбюро ЦК ВКП(б) о работе советских органов по делам печати», в частности, отмечалось: «В области регулирования и руководства печатью мы имеем довольно пеструю картину (множественность органов и учреждений)» (V — ф. 597, оп. 3, д. 10, л. 2). Следовало положить этому конец…

Поиски оптимального решения продолжались в течение первой половины 1922 г. Вначале решено было создать такое универсальное цензурное учреждение на =базе Политотдела Госиздата, который уже накопил «достаточный опыт» в этой области. Заведующий этим отделом П. И. Лебедев-Полянский разработал «Положение о Политотделе округа», который бы являлся «органом Политотдела Главного управления Госиздата и работал бы по его директивам». Он должен был осуществлять превентивную цензуру, «не допуская изданий явно реакционного направления, к каковым причисляются книги религиозные, мистические, антинаучные, политически враждебные Советской власти; газеты разрешаются только информационно-справочного характера; журналы разрешаются по вопросам литературы, искусства, техники, земледелия и специально научные» (I — ф. 32, оп. 2, д. 2, л. 1).

Но примечательно: одновременно с Госиздатом на роль всеобщего цензора стал претендовать Главполитпросвет Наркомпроса, возглавляемый Н. К. Крупской. Им было разработано встречное положение «О губернских политических комиссиях по делам печати» (6 февраля 1922 г.). В состав каждой губернской политкомиссии должны входить представители от Губисполкома, губполитпросвета и губчека. В их компетенцию входило бы: «просмотр всех заявлений о разрешении книгоиздательств, газет и журналов; наблюдение за деятельностью частных и кооперативных издательств, а также предварительный просмотр всех рукописей, предназначенных: для печати» (Там же, л. 2). Видимо, тогда шла подспудная борьба различных ведомств за раздел сфер влияния: прослышав о новом конкуренте, Политотдел ГИЗа поспешил уже через неделю (13 февраля) разработать и. разослать на места особую «Инструкцию к положению о губернских политотделах по делам печати». Цель их: «наблюдение за частными и кооперативными издательствами и борьба с наводнением рынка любой, политически враждебной Советской власти религиозной, мистической и вообще враждебной нашему строительству новой жизни» (Там же, л. 3): формулировка, как мы видим, предельно широкая. Снова подчеркивалось право Политотделов на просмотр всех рукописей, но в инструкции появилось и нечто новое — упоминание о «последующей цензуре всех произведений печати в Отделениях цензуры ВЧК» с отменой обязательного прежде грифа В. Р. Ц. (Военно-революционной цензуры).

В этом соревновании не победило ни то, ни другое учреждение. Главполитпросвету были отданы во владение все массовые библиотеки, и он сыграл самую зловещую роль в «очистке» их от «идеологически вредной» литературы (это самостоятельный сюжет, не входящий сейчас в наши задачи). Политотделу ГИЗа была доверена цензура лишь собственных его изданий. Создано было третье учреждение — Главлит РСФСР при Наркомпросе. Уже упоминавшийся выше автор (М. И. Щелкунов) тогда же, в 1922 г., считал, что последнее обстоятельство будет «гарантировать от приемов, могущих нанести вред культуре страны. В этом его принципиальная разница с цензурными учреждениями чисто полицейского характера, находившимися у нас (до революции) при М.В.Д.»1. Это, конечно, чистой воды казуистика: как раз в эпоху жесточайшего цензурного террора, в царствование Николая I, Главное управление цензуры подчинялось министерству народного просвещения, и, наоборот, в годы постепенной либерализации ее, закончившейся в начале века отменой предварительной цензуры, она находилась в ведении министерства внутренних дел. В свете дальнейших событий нам станет ясно, что подчинение Главлита Наркомпросу (вплоть до 1936 г.) ничуть не помешало ему нанести величайший «вред культуре страны».

Учитывая важность первого постановления о Главлите, предопределившего на долгие годы направления и сущность его деятельности, приведем сейчас наиболее важные его статьи:

«1. В целях объединения всех видов цензуры печатных произведений учреждается Главное управление по делам литературы и издательств при Наркомпросе и его местные органы при губернских отделах народного образования.



Поделиться книгой:

На главную
Назад