Поскольку, светлейшим князь, ни в одной из моих новелл я до сих пор совсем не говорил о большой хитрости и тончайших решениях, мгновенно принимаемых большинством монахинь, мне показалось полезным и необходимым написать для тебя, моего единственного господина, нечто новое и дать тебе некоторое представление об их обычаях и манерах; дабы если ты когда-либо и слышал о некоем их достойном поступке, то смог бы составить свое собственное мнение по их нынешним достоверным делам и ясно увидел бы, как с помощью уловок, изобретенных и усвоенных в монастырях, они куда как превзошли ущербную природу их пола, а иногда умением своим превосходят и осторожных мужчин, как об этом отчасти свидетельствует следующее повествование. Vale.
В благородном и древнем городе твоем Марсико[77], как это тебе, может быть, уже известно, есть монастырь, монахини которого славятся своей добродетелью. В прошлом году там было всего лишь десять молодых женщин, одаренных замечательной красотой, со старухой настоятельницей, женщиной доброй и святой жизни. Она не только не пропустила зря своей цветущей юности, но и стаду своему внушила, что не следует терять даром время и молодость, бесчисленными доводами убеждая их, что нет большей печали, как видеть, что бесцельно истратили мы время, и заметить это лишь тогда, когда каяться уже поздно и когда дело нельзя поправить. И если все монахини не причиняли ей больших хлопот и были вообще в высшей степени склонны к усвоению ее уроков, то все же две девушки самого благородного происхождения превосходили прочих своими поразительными способностями. Одну из них я назову Кьярой[78]; хотя это и не настоящее ее имя, оно очень ей подходит, так как, будучи умной и смышленой, она прекрасно умела разбираться в своих делах, а другую я окрещу и нареку Агнессой[79].
Потому ли, что эти монахини были красивее остальных, или потому, что они были особенно податливы к наставлениям и приказаниям настоятельницы, но, только узнав, что епископ этого города запретил строжайшими предписаниями посещение их монастыря кому бы то ни было, они решили с этим не мириться, а еще с большим старанием и рвением, прибегая к самым необычным и разнообразным предлогам, стали прилагать всю изобретательность к удовлетворению своих похотливых влечений. И, упорствуя в своем намерении, они добились цели, так что в скором времени хорошо обработанная почва дала многочисленные плоды в виде хорошеньких монашков. И, заключив между собою тесную дружбу и прочный союз, они с такой ловкостью водили бритвой, что, можно сказать, не брили, а начисто снимали кожу. И так как такое поведение их не было большой тайной, а дошло до сведения многих, то и мессеру епископу стало о том известно. Последний отправился однажды в преподобную обитель с целью утвердить ее в благом поведении; но случилось, что сам он очутился во власти прелестей и красоты сестры Кьяры. Надавав много новых предписаний и советов, епископ возвратился домой другим, чем туда отправился. Он начал писать письма и сочинять сонеты и таким способом в скором времени открыл своей Кьяре, что погибает от любви к ней.
Кьяра, много дней протомив его ожиданием с целью сильнее разжечь его страсть, рассмотрев лицо епископа, убедилась, что оно было сделано плохим художником и, пожалуй, списано с кого-нибудь из предшественников Адама[80]; кроме того, она узнала, что скупость его не знает границ и что ее коготкам он не поддастся, а потому решила занести имя епископа в список людей, ею одураченных. Мессер епископ заметил это и, видя, что над его любовью потешаются и что взор нашей Кьяры, ясный для других, был для него мутен, пожелал разузнать, кто был тот, на кого она направила свои помыслы. В качестве влюбленного, для которого редко что может остаться скрытым, он во всех тонкостях исследовал дело и дознался, что преподобный приор церкви Сан-Якобо сошелся с Агнессой, а Кьяра предавалась любовным восторгам с другим богатейшим священником, которого звали дон Танни Салюстио, и что оба священника чуть не каждую ночь ходят вместе тешиться к своим возлюбленным. Разузнав все эти подробности, епископ решил непременно сделать так, чтобы ловкачи прелаты попались ему в руки, не только для того, чтобы пообщипать их густой пух, но и ради мести за нанесенную ему обиду. Итак, он принялся каждую ночь, с целой стаей своих волчат-клириков, бродить вокруг монастыря с целью удовлетворить оба свои желания; и случилось так, что приор, выходя однажды оттуда ночью, натолкнулся на засаду своих врагов и, схваченный ими, был отведен на суд первосвященника Кайафы[81]. Дрожа, хоть и не от холода, он прежде даже, чем приступили к его допросу, решил, что, выдав товарища, он избежит гнева епископа, и потому сказал, что ходил в монастырь не ради греха, а лишь сопровождая дона Танни Салюстио, которого оставил в келье Кьяры.
Епископ, немало обрадованный тем, что поймал приора, и не менее желая захватить его товарища, приказал крепко связать первого и отправил его к себе на дом. Затем, все подготовив, чтобы без шума проникнуть в монастырь, он решил поймать, если удастся, дона Салюстио. Агнесса, которая не спала и была настороже, узнав, что приор схвачен и что епископ хочет проникнуть в монастырь, несмотря на свое собственное огорчение, в качестве верной подруги поспешила в келью Кьяры, чтобы предупредить ее о случившемся. Хотя известие это было выслушано Кьярой с большой досадой, молодая монахиня, отлично понимавшая, какими страшными последствиями это может ей грозить, все же не потеряла присутствия духа; хитрая и смелая, она надеялась, что с помощью уловки, тут же пришедшей ей в голову, сумеет избежать явной опасности и не увязнет в этой топкой грязи. Разбудив священника, который, кстати, уже успел разрядить свою баллисту[82] и несколько раз удачно попал в цель, она посоветовала ему быть настороже, а затем поспешно направилась в комнату настоятельницы и встревоженным голосом крикнула ей:
— Мадонна, змея или какое-то другое злое животное пробралось к вашим цыплятам и собирается их всех пожрать!
Настоятельница, как это полагается старым монахиням, была весьма скупа и потому, несмотря на свою дряхлость, тотчас же вскочила с постели на защиту своих цыплят и волчьими шагами направилась в курятник. Кьяра, бывшая настороже, увидав, что ее замысел удался, вывела из своей комнаты священника, не успевшего еще как следует одеться, и, схватив его за край рубашки, быстро потащила его, как быка на скотобойню, в комнату настоятельницы. Уложив его там в постель, она быстрее ветра вернулась к себе. Почти в то же мгновение епископ со своими провожатыми вошел в монастырь и, дойдя до спален, встретился там с настоятельницей, которая возвращалась с палкой в руках, радуясь, что не нашла никакой змеи, и празднуя победу. Увидя епископа с сердитым лицом, она затрепетала и, глядя на него в упор, спросила:
— Мессер, по какому делу вы явились сюда в такое необычное время?
Епископ, который грозным выражением своего лица мог бы испугать медведя, обернулся к ней и рассказал все в подробностях, прибавив, что решил во что бы то ни стало накрыть Салюстио и Кьяру. Настоятельница, смертельно опечаленная случившимся, постаралась, как могла, доказать свою непричастность к этому делу и предложила епископу любое удовлетворение, заранее на все соглашаясь. Епископ, раздраженный промедлением, вместе со своими провожатыми и настоятельницей поспешно направился к келье Кьяры; постучав в дверь, они окликнули монахиню, велев ей тотчас же им открыть. Кьяра, хотя она и не думала спать, прикинулась, будто заспалась и что ей трудно встать; наконец, полуодетая и протирая глаза, она спокойно подошла к двери и с улыбкой спросила:
— Что это за армия сюда явилась?
Епископ, и без того уже сильно в нее влюбленный, а теперь совсем очарованный видом ее прелестей, все же, желая застращать ее, сказал:
— Вот как, разбойница! Мы пришли сюда, чтобы наказать тебя за нарушение святых обетов, а ты с нами шутишь, как будто мы ничего не знаем о том, что Салюстио лежал эту ночь в твоей постели, да и сейчас еще находится здесь!
Благоразумная настоятельница, беспокоясь о судьбе Кьяры, прежде чем та успела что-нибудь ответить, принялась ругать ее на чем свет стоит, от избытка ярости готовясь пустить в ход руки. Кьяра, отославшая своего медведя в чужую берлогу, презрительно ответила настоятельнице так:
— Госпожа моя, вы слишком поспешили, стараясь, вопреки чести и долгу, запятнать меня гнусными подозрениями; но уповаю в том на бога и на святого и преславного Фому, нами почитаемого, что мессер удалится отсюда не иначе, как установив мою невинность и прегрешения других; тот, кто освободил Сусанну от ложного обвинения[83] и гнуснейших священников, освободит и меня от возводимого на меня позора.
И, сказав это, она с притворными слезами и гневом прибавила:
— Входите же, хищные волки, пусть будет по-вашему.
Епископ, не сомневавшийся в том, что священник находится в келье, тотчас же вошел со своими людьми, и они обыскали все так, что и заяц не мог бы от них укрыться; но найти священника им не удалось, и епископ, полный гнева и досады, выйдя из комнаты, сказал:
— Даю слово, что мы его найдем, хотя бы нам пришлось обыскать все щели.
Настоятельница, видя, что все кельи монахинь подвергнутся обыску, сказала:
— Мессер, ради бога, ищите повсюду и начните с моей комнаты.
То же сказали и все монахини, сбежавшиеся на шум.
Епископ, думая, что догадался об умысле настоятельницы, приказал двоим из своих людей войти в комнату неповинной старухи и сделать вид, будто они ее обыскивают, так как место это не внушало ему подозрений и он хотел как можно скорее добраться до других. Войдя туда и увидев, что постель несколько приподнята, они убедились в том, что там находится мужчина, и, стащив с него одеяло, нашли под ним несчастного Салюстио, полумертвого от страха. Узнав священника, они тут же набросились на него, как борзые, и завопили:
Услышав шум, епископ со всеми своими провожатыми тотчас же вошел в комнату, и вы легко можете себе представить, как все были удивлены, найдя в постели настоятельницы раздетого священника; но больше всех была поражена этим сама несчастная, обманутая старуха: она чуть не умерла на месте. Хорошо помня, что до ее ухода в постели не было никакого мужчины, она не знала, во сне или наяву все это происходит, но одно она ясно понимала: будет она отрицать или покорно примет обвинение, все равно ей несдобровать. Когда мадонна Кьяра увидела, что ее выдумка увенчалась полным успехом, вы можете себе представить, с какой бранью она набросилась на мессера епископа и на несчастную, одураченную настоятельницу. Она кричала:
— Клянусь крестом господним, завтра же я извещу моих родителей, чтобы они взяли меня из этого блудилища, где ночью можно найти священников в постелях тех, кто должен был бы подавать благой пример всем остальным! Ах ты старая чертовка! О, если бы сошел с неба огонь и чудом убрал тебя с земли!
Произнеся эти и другие подобные им слова, она в гневе ушла к себе в келью и заперлась там, оставив епископа и всех остальных в полном замешательстве. Злоба епископа сменилась величайшим смущением и стыдом. Вспомнив наконец о несчастном священнике, он приказал связать его, как вора, и, не позволив проводить себя убитой горем и пристыженной настоятельнице и другим монахиням, удалился домой. На следующее утро он сначала объявил для вида, что хочет устроить суд, чтобы предать костру приора и священника, но затем притворился смягченным, намекнув на то, что укротил свой суровый гнев благодаря заступничеству друзей; и таким образом огонь вместе с другими пытками, которыми он грозил святым отцам, превратился в приятнейшую влагу господина нашего святого Иоанна Златоуста[85]; и такой чудесной силой обладает она, что не только она избавила преступников от заслуженной ими смерти, но, помимо отпущения грехов, дала им все полномочия для свободного плавания по уже взборожденным ими морям и по всяким иным, какие повстречают они на своем пути; впредь могли они делать это, не уплачивая никакой пени, так как в своем сыновнем послушании они оба выплачивали мессеру епископу должную десятину, дабы бог многократно умножил их доходы. Вот таким образом, славнейший синьор мой, мудрая Кьяра, благодаря своей быстрой находчивости, выскользнула из сетей мессера епископа и, свалив вину на тех, кто грозил ей огнем, спаслась от грозившей ей опасности.
Не желая в повествовании моем перебрасываться от одного предмета к другому, я оставил — и в дальнейшем оставлю — в стороне некоторые тайные и достойные внимания обстоятельства, относящиеся к монахиням, и в частности к тем из них, которые подчинены монахам. Умолчу поэтому о раздорах и смертельной вражде братий и мирян и о том, что тех монахинь, которые путаются с непосвященными, считают хуже иудеев и, подобно еретикам, постоянно подвергают заключению, гонению и преследованию, к другим же относятся благосклонно: они получают почетные должности, особые послабления и, наконец, пользуются величайшими преимуществами. Умолчу также о том, что можно было бы рассказать о браках их с монахами, хотя я сам не раз бывал тому свидетелем и мог видеть и осязать это. Они устраивают пышные свадьбы, приглашают друзей из обеих обителей, приезжают на них с обозами, нагруженными всяким добром, служат мессу, веселятся, забавляются, танцуют под звуки спрятанных инструментов, с разрешения настоятельницы и прелата изготовляют брачное свидетельство, к которому прикладывают печать, и после роскошного ужина и всех прочих свадебных обрядов без стыда и страха новобрачные ложатся на брачное ложе — совсем так, как если бы невеста была вверена жениху отцом и союз их скреплен законом.
И хотя, признаюсь, я не вполне точно выразился в предшествующей новелле, сказав, что возделанная почва монахинь производила хорошеньких монашков, истина, противоречащая этому, еще гнуснее и отвратительнее, и я не могу умолчать о ней. Дело в том, что, для того чтобы не забеременеть, они прибегают к бесчисленным ухищрениям, описывать которые запрещает мне скромность. Что же касается случаев, когда их осел срывается с привязи и плодоносное семя производит свой естественный плод, то, чтобы избежать завершения родов, они пользуются всевозможными внутренними и наружными снадобьями и прибегают к разным отвратительным ядовитым настойкам. Таким образом, постоянно тревожа плод, прежде чем невинная душа ребенка отведает материнского молока, увидит вечный свет небес и окунется в воду святого крещения, они убивают и насильственно отправляют ее в ад. И если кто скажет, что это ложь, то пусть он осмотрит смрадные монастырские стоки: он найдет там следы совершенных монахинями убийств и обнаружит целое кладбище нежнейших костей — следы избиения, худшего, чем то, которое произвел Ирод над еврейскими младенцами[86].
Я только одно могу сказать по этому поводу: велико долготерпение господне! Не будучи в состоянии исчерпать этот предмет, я все же хочу коснуться его в кратких словах в следующей новелле. Недавно я сообщил о моем намерении великолепному Марино Караччоло[87], благороднейшему партенопейцу[88], хотя скорбь о моем дорогом и добродетельном брате так помрачила мой ум, что я сам не знал, какой изберу путь, приступая к писанию. Однако, ободряемый его просьбами и побуждаемый многими его письмами, я принялся за предназначенную ему новеллу.
Новелла седьмая
Великолепному и благородному Марино Караччоло
Так много было причин, и столь справедливых, по которым я нахожусь в большой и непривычной скорби и постоянной тоске, что ты не должен удивляться, великолепный мой Марино, что я до сей поры хранил молчание и ничего не написал тебе. И если ты поразмыслишь, то в конце концов увидишь, что враждебные удары моей безрадостной судьбы все-таки не смогли воспрепятствовать тому, чтобы моя большая любовь к тебе вновь возобладала в моем сердце и мой смятенный ум и расслабленная рука были подвигнуты на написание тебе настоящей новеллы и на подробный рассказ об одном интересном случае, и не только для того, чтобы хоть немного удовлетворить твое благородное желание, но и для того, чтобы навсегда предостеречь тебя, да и всякого, кто ее прочтет в будущем, о том, как мы должны постоянно опасаться засады злых лицемеров и притворщиков монахов, потому что под обманчивым покровом своего одеяния они не убегают, подобно диким и хищным зверям, в свои привычные леса, прячась там от лая собак и шума охотников, но, как прирученные и ставшие домашними волки, когда на них прикрикнут, прячутся в глубине наших же собственных комнат, прикрываясь щитом врожденной дерзкой наглости, и овладевают нашей честью, плотью и костями вместе со всем нашим достоянием. И пусть этот рассказ помимо прочего убедит тебя в этом. Vale.
Громкая молва, распространившаяся уже по всему свету, может послужить потомкам непреложным свидетельством о мирном царствовании победами прославленного короля дона Фернандо, который, по смерти высокого и славного государя и короля дона Альфонса Арагонского[89], в качестве его наследника и единородного и любимого сына стал властителем нашего Сицилийского королевства; получив в скором времени утверждение от папы, он был затем, как подобает достойнейшему королю, помазан и венчан на царство. Итак, приняв обычную присягу от своих баронов и народа, он вступил в мирное владение всем королевством. Но, как пожелала того завистливая и злая судьба, непостоянная и не прельщающаяся ни тишиной, ни спокойствием, не истек еще второй год его мирной державы, как пламя гибельной и смертоносной войны разгорелось в королевстве[90]. Среди всех этих государственных переворотов и переменных удач такие испытания и притеснения терпел великолепный и славный Неаполь, вернейший из всех итальянских городов, что постоянно можно было видеть неприятеля, доходившего в своих грабежах и набегах до самых его непобедимых ворот.
По этой причине и по многим другим, рассказывать о которых нет необходимости, город этот, почти лишился населения; монахи, которых было здесь великое множество, не представляли исключения. Не находя себе обычного обильного пропитания в городе, большая часть этих подвижников, отрекшихся из любви ко Христу от голода, холода и труда и враждующих с нуждою, разбежалась из всех орденов куда каждому показалось лучше и где с большим удобством можно было бездельничать. Тем не менее некоторые остались; и среди других остался один святой монах-неаполитанец, величайший праведник, превосходнейший исповедник и не менее опытный исследователь красот и дарований женских, нежели пороков и отступлений от веры. Хотя я знаю его имя и орден, к которому он ложно себя причислял, однако умолчу о том по уважительной причине и буду называть его просто Партенопейцем. Он не пожелал, подобно другим, оставить город, но предпочел пребывание в нем, дабы иметь более широкое поле для своих дотоле еще не раскрытых гнусностей. Итак, из пастыря он превратился в волка, но сохранил вид кроткого агнца, и всякий, кто не был знаком с ним ближе, видя его босым, плохо одетым и с набожно склоненной головой, мог подумать, что пред ним второй святой Илларион[91]. Такой внешностью добился он известности и внушил удивительное к себе почтение. И не только разных частных лиц, но даже синьору королеву[92] удалось ему ввести в обман — отчасти тем, что он прикидывался неукротимым арагонцем, отчасти многими другими ложными измышлениями, вследствие чего ни один тайный совет не обходился без него. Продолжая в том же подлом роде и не будучи себе врагом, он прикарманил не одну сотню флоринов.
Раз в сопровождении другого монаха — венгерца, не менее гнусного плута, проходил он по Шильятскому склону[93]; здесь приметил он одну молоденькую сицильянку поразительной красоты, которая жила против воли в доме разврата. Преподобный отец, хоть он и возвращался с набегов, доставивших ему такую добычу, что он мог бы дружески поделиться ею с товарищем, заметил, однако, и рассмотрел удивительные прелести девушки, продававшиеся по столь ничтожной цене, и не только воспылал к ней страстью, но и пожелал купить зараз весь этот товар; и, приблизившись с набожным видом, он сказал ей:
— Дочь моя, приходи непременно завтра в нашу церковь ради спасения души и для твоего собственного удовлетворения.
Девушка тотчас ответила ему, что охотно придет. Плененный и охваченный любовным пылом, монах вернулся домой и, открыв верному своему другу-венгерцу свою страсть и изложив ему свои желания, стал нетерпеливо ждать следующего утра, чтобы осуществить задуманное. Настало утро, и едва монах взошел на кафедру и начал свою проповедь, как уже заметил, что девушка явилась. И она была так мило одета, что пламя его столь недавно плененного и связанного сердца в тысячу раз еще усилилось.
Когда проповедь кончилась и вокруг него образовалась толпа мужчин и женщин, искавших совета или добивавшихся милости, монах, направивший свои мысли на иное, ответил всем:
— Дети мои, разве вы не слышали слов Христа в сегодняшнем Евангелии, что больше ликования и радости будет в небесных сонмах об обращении одной заблудшей души, чем о девяноста девяти безгрешных и не нуждающихся в покаянии? Вот почему я хочу попытаться заронить хоть искру духовной любви в холодное сердце этой бедной девушки.
И, взяв ее за руку, он отвел ее в исповедальню, где, накрывшись плащом, принялся с добротой расспрашивать о причинах, заставляющих ее служить толпе и быть рабой живодеров, торгующих человеческим телом.
Хотя девушка, видавшая виды, знала толк в людях, все же она не разгадала злостных замыслов его лукавого сердца; и потому она со слезами вкратце рассказала ему о своих несчастиях, на что монах ответил:
— Дочь моя, пусть тот, кому одному открыты все тайны, будет мне свидетелем, с каким великим огорчением выслушал я о твоих невзгодах и как мне тяжело видеть, что ты находишься в таком ужасном положении; и если ты расположена бросить эту жизнь ради честного супружества, то я предлагаю тебе все мои средства, которые не так уж малы, чтобы ты могла жить с полным удобством, и, кроме того, я хочу, чтобы ты теперь же вступила в полное владение душой моей и телом только бы мне увидеть, что ты покинула мрачную темницу, в которой, по твоим собственным словам, ты пребываешь против воли И я уверяю тебя, что твоим милым и прекрасным лицом и твоими более небесными, чем земными прелестями ты меня пленила так что я теперь принадлежу тебе больше, чем самому себе… и совсем стал твоим. Итак, умоляю тебя, жизнь и радость моя, сжалься надо мной и над самой собой и переселись в дом одной благочестивой и преданной нам вдовы, у которой ты сможешь жить, не давая повода к злым толкам и соблазну; там ты будешь иметь от меня все, что может усладить твою душу, до тех пор, пока Творец пошлет нам какого-нибудь доброго и порядочною юношу, которому мы отдадим тебя в жены, как этого желает мое сердце.
Одержимый похотью, священник в страстном порыве выдал себя девушке, мысли которой до сих пор были далеки от таких предметов; будучи неглупой, она убедилась в правде того, что раньше считала вымыслом, а именно что что адское воинство бездельников захватило себе в добычу большую часть христианского мира. Зная цену своему товару и видя, что священник упорно хочет купить его, она решила не только не продешевить, но даже заставить священника переплатить и потому ответила ему так:
— Отец мой, благодарю вас за великую вашу доброту ко мне, но, по правде говоря, я так связана с одним человеком, что не могу сама распорядиться своей судьбой; это изящный и богатый юноша, пользующийся общей любовью в нашем городе, и я уверена, что, потеряв меня, он отдаст тысячу жизней, чтобы только снова овладеть мной, а затем, ради своей чести, изуродует мне лицо; тем не менее время может многое уладить, а теперь подумайте, могу ли я услужить вам, которая так же сильно хочет принадлежать вам, как и вы мне.
Видя, что дело принимает для него хороший оборот и что желания его близки к осуществлению, монах, не думая ни о чем, ответил девушке, имя которой было Маркеза:
— Ты говоришь разумно, дочь моя, да благословит тебя бог!
Но где мы можем свидеться без помехи, принимая во внимание, что и мне тоже следует остерегаться твоего любовника?
На это она ответила:
— Бояться его незачем: он привык соблюдать тайну, так как это приносит ему выгоду, и не приходится опасаться, чтобы он сам, как говорится, стал калечить себе мотыгой ноги; постарайтесь лишь удовлетворить его, а заботы оставьте на мою долю.
Монах сказал ей:
— Если ты так порешила, то и мне это по вкусу; остается сделать вот что: я пошлю к тебе товарища, снабдив его своей рясой, и ты, переодевшись монахом, придешь с ним ко мне; я же постараюсь устроиться так, чтобы ничто не помешало нашему свиданию.
Девушка охотно изъявила свое согласие. Томимый желанием, монах попросил у нее в залог поцелуй; и Маркеза, которой железная решетка исповедальни мешала подставить для поцелуя свой нежный ротик, с самой милой ужимкой просунула свой змеиный язычок, сделав это с намерением еще сильнее разжечь страсть монаха. А после этого сладостного прощания она вернулась домой и, найдя своего любовника, обратилась к нему со следующими словами:
— Милый мой Гриффоне, уходя сегодня утром, я думала, что буду сама поймана, но если ты не будешь глуп, то я поймаю за хвост огромную птицу, и с таким густым пухом, что общипывать его мы будем не один месяц.
И она с самого начала, подробно и по порядку, рассказала ему все до конца. Гриффоне, обрадованный свыше меры, стал ждать с нетерпением, когда наконец венгерское суденышко возьмет на буксир сицилийскую лодку.
Братец волк, тоже крайне обрадованный, решил как можно скорее осуществить свой замысел, и, чтобы другие монахи как-нибудь не помешали, он немедленно отправился к королеве и обратился к ней со следующими словами:
— Ваше священное величество, я хорошо знаю, что людям, подобным мне, не подобает вмешиваться в дела государств человеческих; но, будучи христианином, я, конечно, принужден сообразоваться с волей господина нашего папы, наместника Христова на земле и святейшего пастыря матери нашей церкви; тем не менее я надеюсь, что поступаю хорошо, будучи приверженцем моего государя и вашим, и полагаю, что я должен быть готов, если понадобится, претерпеть за это жесточайшие мучения так, как если бы я страдал за нашу истинную веру. И вот я вынужден сказать, госпожа моя (не в осуждение другим: да не допустит этого бог!), что большинство наших монахов не придерживается столь же справедливых и благоразумных взглядов и мало чего стоят, вследствие чего какой-нибудь пустяк может стать для них величайшим соблазном. А потому, зная, как сильно приходится мне их остерегаться, я принужден как-нибудь себя обезопасить от них; дело в том, что ко мне ночью приходят преданные мне люди из числа ваших приверженцев: кто с целью сообщить о каких-нибудь подозрительных делах, творящихся в городе, кто — желая указать на тайный способ, каким можно было бы добыть денег для нашего государя и короля, кто, наконец, по какому-нибудь иному из тысячи возможных поводов. А для того чтобы не быть узнанными, один приходит переодевшись монахом, другой — иначе, третий — как-нибудь еще; но наши привратники столь ревностны, что хотят разглядеть всякого приходящего и узнать в подробностях, что привело его к нам; и вследствие этого посетители скорее решаются уйти обратно, чем довериться неизвестному им лицу. Сколько пользы или вреда такое дело могло бы при случае принести государству и господину нашему королю, о том вашему величеству судить нетрудно; а потому мне показалось необходимым обратиться к вам с покорнейшей просьбой: во избежание явно могущей грозить опасности прикажите нашему прелату, чтобы он предоставил мне для государственных надобностей ключ от монастыря и внушил всей братии, чтобы никто не смел соваться и любопытствовать о лицах, приходящих для переговоров со мною, будь то днем или ночью; а кроме того, пусть он отведет мне отдаленную от всех других комнату, где я мог бы тайно в любое время принимать наших сторонников, не причиняя им неудобств.
Королева, питавшая к монаху полное и непоколебимое доверие, выслушав его искусную и на неоспоримых доводах построенную речь, сначала очень его поблагодарила, а затем, призвав одного из самых приближенных своих придворных, послала его немедленно к настоятелю монастыря с приказанием незамедлительно и без каких-либо ограничений исполнить желание брата Партенопейца. Все было тотчас же исполнено; монах получил ключ и немедленно по-княжески обставил свою комнату. Когда же наступила ночь, он послал венгерца привести Маркезу, переряженную монахом. Ждать ему пришлось недолго: в скором времени он увидел искусного охотника, без собак приведшего добычу. Выйдя им навстречу, он страстно поцеловал девушку, заключил ее в свои объятия и, расточая тысячи нежнейших слов, отвел в свою комнату; там, после приличного ужина отпустив монаха-венгерца, ко взаимному удовольствию легли они в постель; и чтобы Маркеза почувствовала, что и монахи умеют заставлять плясать других под звуки кастаньет, то, раньше чем позвонили к заутрени, он уже раз девять, а то и больше заставил нежно пропеть своего взъерепенившегося петуха.
Венгерец, ночевавший рядом, слышал их возню, и так как Медуза не превратила его в камень[94], то, как бывает с живыми людьми, он испытал восстание плоти. Никогда еще не был он так страстно воспламенен, и ему пришлось поступить так, как делают поварята, которые, не в силах противиться вкусному запаху господского жаркого, но боясь отрезать хотя бы кусочек, вдыхают пары и закусывают их сухим хлебом. Как это делается, всякий о том может догадаться без особых пояснений.
Когда же рассвело, преподобный монах собрался отпустить девушку домой и, желая, чтобы она, уходя, осталась им довольна, подарил ей роскошнейшие драгоценности; открыв свой ларец, доверху набитый деньгами, он, улыбаясь, сказал ей:
— Душа моя, мы не имеем обыкновения прикасаться к деньгам, а потому возьми сама, сколько пожелаешь.
Не дожидаясь вторичного приглашения, девушка протянула нежную ручку и взяла столько, сколько могла захватить; затем, забрав свои пожитки, она, прижавшись к монаху, нежно его поцеловала и вернулась домой в сопровождении брата-венгерца; бросив деньги на колени своему Гриффоне, она рассказала ему, как было дело, и прибавила, что окончательно завлекла монаха и в кратчайший срок надеется обглодать его до самых косточек. Весьма обрадованные, они порешили забрать все, что еще осталось, а потому начатые прогулки стали частенько повторяться. Все участники были довольны этой игрой, хотя и по разным причинам; любовь же монаха с каждым днем увеличивалась, а подарки и издержки не уменьшались; однако содержимое до краев полного ларца сильно убыло за это время, и не только Маркеза, весьма опытная в таких делах, но и слепой без труда узрел бы дно шкатулки. По этой причине девушка, прибегая к разным отговоркам, стала отказывать монаху в своих посещениях.
Брат Партенопеец, находившийся во власти своего необузданного желания, заметил, хотя и поздно, что Маркеза была влюблена не в него, а в его подарки, и стал раскидывать умом, как бы ему пополнить свой ларец. С помощью своего товарища-венгерца он нашел в монастырской церкви большое количество денег, спрятанных там одним изгнанным горожанином; он взял себе около пятисот флоринов, объявив об остальных при дворе, и вернулся к прерванному было занятию. Он стал до того беззастенчив, что вдвоем со своим венгерцем не только ночью, но иногда и днем отправлялись они в бесславный дом Маркезы, вследствие чего молва о позорном их поведении разнеслась в народе и стала притчей во языцех. Наконец чрез посредство одного благородного юноши, должно быть, влюбленного в Маркезу, узнал об этом и сам прелат; он не пожелал допустить, чтобы подобное исчадие ада пятнало своим присутствием их непорочный орден, и, прослышав однажды вечером о том, что Партенопеец, на этот раз без венгерца, отправился тешиться к своей Маркезе, он в сопровождении монахов и дворян, чтивших его орден, последовал за беспечным монахом к дому его возлюбленной; там они их накрыли, и брат Партенопеец, найденный голым в постели Маркезы, не только поплатился тем, что был жестоко избит, но и подвергся пожизненному заточению, в котором и окончил свои дни.
Если бы суровое и заслуженное наказание, которому был подвергнут наш монах-партенопеец, стало бы поводом, чтобы отвратить других от предосудительных пороков и постоянных злодеяний, это было бы не просто похвально, но и достойно запечатлеться в памяти всех добродетельных людей. Но поскольку из этого следует прямо противоположное, то мне кажется, что и теперь все эти грешники продолжают мирно жить со своей порочностью. Поэтому можно действительно решить, что это извращенное племя обладает природой волков, у которых если случится, что кто-нибудь из волчьей стаи ранен так, что не может следовать за другими, то все набрасываются на него и яростно раздирают его на части, как если бы он был их врагом. Подобным же образом поступают и эти благородные люди, и когда с кем-нибудь из них случается явный скандал, да такой, что они не могут прикрыть его одеяниями своей лжи, непрерывные жестокие удары, бесконечные преследования и даже пожизненное заключение не кажутся им достаточными, чтобы наказать провинившегося. И так поступают они по двум очевиднейшим причинам: во-первых, в качестве примера и устрашения для других, дабы те своей неосторожностью не обнаруживали все эти проделки перед лицом общественного мнения и народной молвы, во-вторых, чтобы преследователи имели больший авторитет и доверие у мирян.
А что это верно, подтверждается вот чем: на этих днях разговаривал я на эту тему с некоторыми из них, и один из тех, с кем я беседовал, обладающий немалым авторитетом и хорошей репутацией, к тому же хорошо мне знакомый, сказал мне такие слова:
— Мой Мазуччо, если бы из-за корабля, терпящего кораблекрушение по пути в Александрию, другие корабли прервали бы свое плавание, то мы никогда не отведали бы даже перечного зернышка; в самом деле, виселица создана для неудачников.
Из этих слов можно заключить, что они считают, будто им разрешено любое, самое страшное преступление, что уже вошло у них в обычай, и они совершают его без малейшего угрызения совести или стыда; и ни страх божий, ни боязнь позорной смерти не могут остановить их, когда они начинают поступать столь неразумно. А в качестве доподлинного подтверждения всего вышесказанного я расскажу в следующей новелле, что говорил ученикам один знаменитый проповедник и большой знаток Священного писания, — похотливый солдат едва ли мог бы сказать больше.
Новелла восьмая
Благородному и достойному Франческо Скалесу, королевскому секретарю[95]
Я полагаю, нежнейший мой Скалес, что для завязывания нашей дружбы мне подобает положить начало переписке, как это обычно бывает между отсутствующими друзьями. Итак, не желая казаться совсем неблагодарным за оказанные мне почести и изысканные плоды твоей веселой дружбы, я решил не просто обратиться к тебе теперь с дружескими писаниями, к которым обычно прибегают в обществе, но, как близкий друг, написать тебе приятное и заслуживающее внимания послание. Читая его на досуге, ты вспомнишь наши приятные беседы; и хотя чрезмерное общение с монахами ни в коей мере не похвально, ты тем не менее узнаешь, насколько менее вредны разговоры с теми, кто внешним своим видом выражает всегда то, что у него в сердце. Vale.
Превосходный город Неаполь по заслугам является столицей нашего Сицилийского королевства[96]; он всегда цвел и будет цвести как воинской доблестью, так и изящной словесностью, славный благородными своими гражданами. В этом городе несколько лет тому назад жил один ученый законовед, происходивший из почтенного семейства, очень богатый и известный своею порядочностью. Кроме различных природных благ, дарованных ему счастливой судьбою, она наградила его еще единственным сыном, которого звали Джеронимо ди Витаволо. Любовь, питаемая им к сыну, была исключительной, и, желая, чтобы тот не только стал наследником его богатств, но и украсился непреходящими благами добродетели и знания, он решил приохотить сына к ученью, прилагая к этому все свои усилия; но так как по временам ему казалось, что голова его сына не приспособлена к науке, то он не раз горевал и сетовал на то сам с собою и со своими близкими. Наконец, состарившись и почувствовав приближение смерти, он позвал к себе Джеронимо, назначил его наследником всего своего имущества и, приказав ему заняться изучением права, завещал ему также все свои книги, имевшие огромную ценность. Вскоре затем, приведя в порядок свои дела, он покинул бренную жизнь и был почтен пышными похоронами. Джеронимо, оставшись главой и хозяином собственного дома с многими тысячами флоринов в придачу, решил, подобно людям, которым деньги достались без труда, не беречь их любовно и начал роскошно одеваться, беспрестанно шататься с приятелями по городу, волочиться за женщинами и тысячью иных способов без удержу расточать свое состояние. И у него не только прошла всякая охота к ученью, но он до того возненавидел оставленные ему отцом книги (к которым тот относился с глубочайшим почтением), что стал считать их своими злейшими врагами.
Однажды случайно, а может быть, по какой-нибудь надобности забрел он в рабочую комнату своего покойного отца, где стояло, как приличествует подобному месту, множество прекрасных, в строгом порядке расставленных книг; при виде их ему почудилось, что они готовы на него наброситься. Немного успокоившись и овладев собой, он со злобной усмешкой обратился к ним с такой речью:
— Ах, книги, книги, пока жив был мой отец, вы всегда вели со мной войну; то покупая, то украшая вас, он обращал на вас все свое внимание и заботу, а когда я нуждался в флорине или желал получить что-либо из вещей, о которых мечтают юноши, то отец постоянно отказывал мне, говоря, что хочет превратить все свои деньги в книги; мало того, наперекор моим желаниям он хотел заставить меня подружиться с вами. По этому поводу мы не раз обменивались с ним резкими словами, и вы не раз были причиной того, что он готов был совсем выгнать меня из дому. Итак, раз не ваша в том вина, что я не был выгнан, то да не потерпит бог, чтобы я оставил вас на месте; и никому из вашей братии я не позволю вновь перешагнуть этот порог. Я больше всего боюсь, чтобы вы не превратили меня в дурака, так как вам нетрудно было бы со мною сделать то же, что вы не раз делали с моим отцом, который, слишком любя вас, беседовал часто сам с собой, странно разводя руками и покачивая головой, вследствие чего я часто принимал его за сумасшедшего; а потому соблаговолите разрешить мне немедленно продать вас, чтобы отомстить за полученные обиды, а также чтобы избежать опасности спятить с ума.
Сказав это и сложив книги при помощи слуги в несколько тюков, он отослал их на дом к одному своему другу-законоведу, предоставив ему частью продать их, частью просто выбросить. Получив за книги несколько сот флоринов и присоединив эти деньги к остальным, он продолжал, как прежде, наслаждаться жизнью. Из-за его богатства, а также из-за остроумных его шуток и веселых затей с ним охотно водились самые изящные юноши. Однажды сошелся он со своими приятелями в церкви Сан-Лоренцо, где проповедовал один ученейший священник, объявивший в их присутствии, что на следующее утро он собирается говорить в своей проповеди о страшном суде, когда все умершие родственники присутствующих воскреснут. По этому поводу нашему Джеронимо пришло в голову забавное словцо, и, когда наступило утро, он в сопровождении своих приятелей, в числе которых был один ученый законовед, отправился в церковь и там, усевшись в укромном уголке и в душе своей потешаясь, стал ждать начала проповеди. Наконец пришел проповедник и с величайшим жаром начал говорить о страшном суде, мотая своей обнаженной головой совсем так, как сокол, с которого сняли колпачок[97]; и, не прерывая ни на мгновение свою речь, он постоянно оборачивался в одну сторону, по направлению к некоей вдове, которую любил больше всего на свете.
Когда же он дошел до страшных слов:
— Я уверен, что среди воскресших в первую очередь окажется мой отец, так как по крайней моей беспечности я не позаботился приставить к нему кого-нибудь; и он сразу захочет узнать от меня, почему я не занимался наукой, и потребует, пожалуй, обратно свои книги или заведет со мной иные тяжбы. Так вот, возьми этот флорин и отвечай ему за меня как мой поверенный; таким образом мы наверно выиграем наше дело.
Когда он кончил свою речь, все стоявшие поблизости и слышавшие его шутку, а также видевшие, с какой ловкостью и изяществом он ее преподнес, стали так громко хохотать, что, казалось, готовы были лопнуть. Проповедник, стоявший далеко от них на возвышении, поворачивался во все стороны, как опытный кормчий, наблюдавший за ветром, и потому ему нетрудно было подметить поведение Джеронимо. По виду его товарищей, смеявшихся в то время, когда все остальные плакали, он решил, что они заметили его ухаживанье, и, как человек ловкий, бывалый, красноречивый и при том нимало не лицемерный, он захотел узнать о причине их смеха, и если бы оказалось, что он не ошибся в своих догадках, быстрым и ловким ответом поправить дело.
Окончив проповедь, он немедленно направился туда, где стоял Джеронимо в толпе своих друзей, и, обратясь сначала ко всем им с приветствием, затем с ласковой улыбкой сказал следующее:
— Благородные синьоры, если вы не сочтете мой вопрос нескромным, прошу вас сказать мне, что побудило вас веселиться в то время, когда остальные плакали?
Джеронимо, заподозрив со стороны священника какую-то хитрость, обычную для этих людей, и не будучи близко знаком с подкладкой его рясы, захотел уколоть священника и с этой целью, заменив одну шутку другой, выступил вперед и сказал:
— Отец мой, мы твердо поверили вашему обещанию и радовались, ожидая воскресения одной прелестной молодой женщины, которая умерла во время последней чумы. Когда она заболела и муж бессердечно бросил ее, послали за мной, любившим ее больше жизни, и я сделал для нее все, чего можно было ожидать от столь сильной любви, приглашая к ней врачей и прибегая ко всем средствам, какие могли ей помочь. Чтобы выразить мне свою благодарность, она объявила в присутствии свидетелей, что считает себя моей, и обещала, что по выздоровлении будет принадлежать не мужу, а мне. Но бедняжка все же умерла и была похоронена в этой церкви; так вот, я и подумал, что муж, хотя и поздно, но все же пожалевший о своей жестокости, услышав о всеобщем воскресении, может быть, придет сюда со своими родственниками, чтобы увести жену домой. Я же, со своей стороны, привел с собой ходатая и хорошо заплатил ему, чтобы он защищал мои законные права и смело изложил мою тяжбу перед вами, как перед истинным знатоком и лучшим судьей всякой любовной страсти; таким образом, если бы произошло ожидаемое нами, вы бы произнесли открытый и справедливый приговор относительно того, кому она теперь должна принадлежать. Но, увидав, что все это оказалось лишь притчей, как обычно бывает с вашими словами, мы, как вы уже заметили, только весело рассмеялись.
Умнейший монах, выслушав складно рассказанную ему небылицу, хотя и отказался от своих первых подозрений, однако решил, что нельзя оставить такие речи без должного ответа — такого, чтобы все поняли, на каком сале зажарены его мозги; и потому, обратясь к Джеронимо, он сказал так:
— Вы, господа миряне, имеете обыкновение тешиться с вашими женщинами, пока они молоды; когда же они состарятся и непригодны ни к чему больше, как только заговаривать у ребят червей или оказывать помощь роженицам, тогда вы передаете их нам, как на живодерню. Исповедуя их грехи, мы выслушиваем рассказы о том, как наслаждались они в молодости с вами, и нет нам от того никакой прибыли, кроме той, что удваиваются наши нестерпимые страдания; так же и в тех случаях, когда одна из них расстается с жизнью, вы отправляете ее к монахам, и нам приходится, как ни претит нам это, хоронить ее смрадный труп. Так-то вы тешитесь их нежным телом, а мы, побираясь, питаемся их гнилыми костями. Из этого вы можете судить, каким мукам вы подвергаете нас, ничего хорошего не получающих в этом мире, кроме добычи, доставляемой нашей изворотливостью. Но злейшее испытание нашего терпения состоит в том, что вы не хотите оставить нас в покое и покушаетесь на наших монахинь, обладание которыми мы искони провозгласили нашим законным правом. Если бы вы еще ограничивались разбойничьим захватом имущества, не принадлежащего вам по праву! Но нет, вы еще убеждаете их, чтобы, даря вам свои милости, они, как это действительно бывает, лишали их нас. И если кто может представить тому неопровержимое доказательство, так это именно я, ибо за время пребывания моего в этом городе я, как лицо, понесшее немалый от этого ущерб, хорошо узнал, как обстоит дело. И если бы некоторого рода животные, плохо перекрасившиеся под цвет нашей шкуры, животные, которым вы, по неразумию вашему, слишком доверяете потому лишь, что они именуют себя
Джеронимо и его товарищи были не только удивлены, но и смущены достойным и поучительным ответом монаха, и все сошлись на том, что среди прочих бездельников он — наименее скверный, а потому заслуживает в известной мере похвалы. Что же касается моего скромного суждения, то я советую без разбора гнать их всех подальше от своего дома.
Нет сомнения, что найдутся ныне и такие, кто упрекнет меня, утверждая, что вышеописанный проповедник по делам своим не только что поношения, а и похвалы достоин. Я же на это с легкостью возражу и в подтверждение словам своим, и в назидание потомкам, да и в собственную защиту сошлюсь на велемудрого и благочестивого Роберто да Лечче[101], какового по сущей справедливости за второго святого Павла почитают. Так вот, сей благочестивый муж за верное полагает, что меж монахами, священниками и иным церковным людом едва ли порядочно сыщется тех, кто закон божий и учение святых отцов вседневно наблюдает, а ежели и наблюдает, то в малом, а великое оставляет в преступном небрежении, что учению святого ангельского Франциска прямо противно. Впадая в любострастие с презрением стыда и благопристойности, пронырливые пустоплясы затем, чтоб простому люду пыль в глаза пустить, носят деревянные башмаки грубой выделки, каковых и сам святой Франциск не нашивал, прикрываются рубищем, а опираются на простую дубину, и все это только для того, чтобы доверчивым простофилям глаза от бесчинств своих и беззаконий верней отвести.
Сами же, преисполненные всеми знаемыми в свете пороками и потакающие всем своим желаниям, беспрестанно чинят наглости, проказы и блудодеяния, противные прелатов наставлениям. Предав себя беспорядочным своим хотениям и уместив внутри сердца своего отнюдь не закон божий, но охулительное сребролюбие и роскошь, проповедники слова божьего возвращаются с проповеди груженные всевозможным добром и достатком, что есть верный знак истребления всех благих нравов и презрения божественных и человеческих должностей, в чем сии презренные слуги господни пребывают. А если и соблюдают они какие узаконения, то разве что те, которые фальшивые деньги брать возбраняют, а потому и копят только серебро надлежащей пробы, каковое занятие их вседневное составляет упражнение. В приходах своих пускают они ложные слухи, будто достатки свои от самого папы римского получили, тогда как получают их от единого своего пронырства и лихоимства. Горе тому, кого переменчивая судьба со злонравными сребролюбцами сведет! Сравнительно с ними другие монахи, хотя и захватчивости не лишенные, но не такие пронырливые и предприимчивые, могут по сущей совести внушать любовь, уважение и всяческое благоволение сравнительно с теми, которые объяты пороками, нравоучениям внимать не хотят, за что во веки веков должны среди прочих людей почитаться разбойниками, лихоимцами и злонравными невеждами. А затем, что о ныне живущих мне толковать несносно, в девятой моей новелле поведаю вам историю одного священника, который в старое время из своей кумы сотворил сообщницу распутных своих забав. Предерзко полагаю, что благосклонный читатель почерпнет душевное услаждение от знакомства с этой историей.
Новелла девятая
Благородному мессеру Драгонетто Бонифаччо[102]
Помнится, высокочтимый государь мой, немало времени проводили мы в рассуждениях о том, сколь мало можно иметь доверия к монахам, священникам и прочей братии. В подтверждение чего предлагаю вашему, равно как и благосклонных читателей вниманию повесть о том, как монахи обходят воспрещение входить в сношение с женским полом. Монахи с помощью всяких хитростей и разговоров торжествуют над своей добычей, входя в доверие к молодым особам, и при этом еще и оскверняют таинство святого крещения, что составляет наиглавнейшую часть нашей святой христианской веры. Тем самым они и Христа, господа нашего, и святого Иоанна оскверняют и предают на поругание, а честных людей обманывают и обирают. Посему молю всевышнего, чтобы он вкоренил в умы людские то разумение, что они суть наипервейшие закона божьего нарушители, как ты, высокородный господин мой, наилучшим образом уразумел.