Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Идентичность. Стремление к признанию и политика неприятия - Фрэнсис Фукуяма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:


Фрэнсис Фукуяма

ИДЕНТИЧНОСТЬ

Стремление к признанию и политика неприятия

© 2018 by Francis Fukuyama

© Издание на русском языке, перевод, оформление. ООО «Альпина Паблишер», 2019

© Электронное издание. ООО «Альпина Диджитал», 2019

* * *

Джулии, Дэвиду и Джону

Предисловие научного редактора

Не конец, но венец

Как живется интеллектуалу, который сам превратился в бренд, а его идея — в броский лозунг на глобальной авансцене? Надо полагать, нелегко. Остаться автором одного-единственного хита, вспоминая потом всю жизнь свои «15 минут славы», как-то обидно. Это, в конце концов, история не шоу-бизнеса, но мировой политической мысли. Удержаться же в потоке, особенно тогда, когда планета пребывает в фазе кардинальных перемен и многие концепты не переживают даже полного электорального цикла в ведущих странах, очень трудно.

Фрэнсису Фукуяме это удалось. С момента, когда летом 1989 г. в журнале The National Interest появилась знаменитая статья «Конец истории?» (через три года разросшаяся до книги), и до сих пор любое его выступление вызывает повышенный интерес, порождает споры. Конечно, вершиной навсегда останется именно та публикация. Но все его творчество любопытно как хроника трансформации — от эйфории нежданной победы Запада в холодной войне с появившимся чувством исторической правоты через осознание собственной мощи к ее кризису и отрезвлению.

Надо отдать должное Фукуяме — он адаптировал свои взгляды к меняющейся реальности, не цеплялся за мантры, если видел, что они не срабатывают. Так произошел его разрыв с неоконсерватизмом, одним из основателей современной версии которого он был в 1980-е и 1990-е гг. Автор не настаивал и на своей неоспоримой правоте насчет пресловутого «конца истории». Он, правда, не раз сетовал, что в широком обиходе идею вульгаризировали, превратив философические размышления о логике развития в прикладную агитку. Впрочем, это неизбежное следствие интеллектуального попадания в нерв — всякая идея, овладевшая массами и взятая на вооружение вождями, способна ужаснуть ее отца.

Издание, которое вы держите в руках, многие истолковали как окончательный отход Фукуямы от мировоззренческих позиций, изложенных в трудах конца 1980-х — начала 1990-х. Сам автор предуведомляет, что книга не была бы написана, не победи Дональд Трамп на президентских выборах 2016 г. в США и не проголосуй британцы за несколько месяцев до того в пользу выхода из Евросоюза. Эти два события повсеместно расценивались как знаковые — после триумфа либеральной идеи в мировом масштабе она трещала и кренилась в странах, которые ее всегда олицетворяли. Политика идентичности, которой и посвящена новая книга Фукуямы, выглядит антиподом всем универсалистским общегуманитарным подходам, которые легли в основу «либерального порядка» с конца 80-х годов прошлого века. И, объясняя, насколько сложна окружающая нас социально-политическая и ценностно-идейная среда, политический мыслитель, казалось бы, отрекается от собственных представлений тридцатилетней давности.

На деле, однако, это не так. «Идентичность» логически вытекает из «Конца истории и последнего человека», является второй частью дилогии (пока) о непрерывности бытия, которое в итоге все равно движется в предопределенном направлении.

«Конец истории» был книгой о цельности. Истории, идеологии, политико-экономического развития. Говоря более пафосно — о цельности помыслов и устремлений вопреки препонам и обстоятельствам. «Идентичность» — книга о раздробленности и фрагментации. Точнее — о тех самых препонах, которые норовят разрушить цельность. Но и в этом описании многообразия обстоятельств Фукуяма верен себе. Он пытается собрать в единую мозаику все разрозненные камушки, доказывая, что сама по себе либеральная идея — не плоская догма, а объемное и живое руководство к действию, инструкция по преодолению трудностей на пути к светлому будущему.

Отсюда отличительные особенности этой книги. Во-первых, ее вывод намного менее оригинален, чем само повествование. Фукуяма подробно и обстоятельно разбирает, почему прекрасные намерения построить либеральный мир не осуществились. А потом заключает, что ничего, кроме либерального мира, прогресс человечества все равно не обеспечит, так что необходимо учесть ошибки и продолжить двигаться вперед. Во-вторых, автор стремится подтвердить мысль о том, что ход истории все же линеен и имеет если не финальную точку назначения, то как минимум направление. И для этого он собирает воедино очень много очень разных аргументов из различных школ мысли. Сократ и Платон, Мартин Лютер и Мартин Лютер Кинг, Руссо, Гегель, Гоббс и Ницше, Маркс и современные адепты психотерапии — далеко не полный список интеллектуальных гуру, призванных Фукуямой для того, чтобы объяснить сегодняшние проблемы западного мира. Это зачастую сбивает с толку некоторой избыточностью и невыстроенностью, но автор, видимо, идет на такое сознательно — чем мельче элементы мозаики, тем красочнее и реалистичнее должно получиться итоговое изображение. В-третьих, Фукуяма остается предельно западноцентричным. Книга изобилует примерами из самых разных культур и форм государственного устройства. Но задача одна — оттенить и объяснить развитие именно Запада как венца общественно-политического творения.

Главная мысль «Идентичности» кажется вполне очевидной, но знаменует собой революционное мировоззренческое изменение по сравнению с «Концом истории» — экономический детерминизм, заложенный в основу либеральной глобализации конца ХХ в., не в состоянии охватить всю сложность человеческой натуры и, как следствие, социального устройства. Достоинство и тяга людей к признанию являются факторами если и не материальными, то решающими для эффективной работы общественного механизма, будь то в странах арабского Востока и Юго-Восточной Азии или в Соединенных Штатах и Скандинавии. Неолиберальные ожидания того, что сама по себе возможность обогащаться и удовлетворять свои потребности сведет на нет все внутренние терзания человека, не оправдались. И дело не столько в порождаемом капитализмом неравенстве, сколько в отвержении технократического эконометрического подхода как такового. Фукуяма вообще, надо отметить, очень сильно полевел со времени «Конца истории». Не в классическом марксистском одобрении перераспределения, а в плане необходимости «работать» с человеком и учитывать его желания помимо стремления к личному благосостоянию.

Фрэнсис Фукуяма ставит перед собой гигантскую задачу: доказать, что права личности, лежащие в основе либеральной идеи, могут не только вести к индивидуалистическому дроблению обществ, но и, напротив, создавать основу для социальной консолидации. Просто из истории становления либеральной демократии нужно извлечь и другие компоненты, обогатить ее менее догматическим пониманием, которое, признает Фукуяма, очень навредило на последнем этапе. Некоторым образом «Идентичность» — это современный либеральный вариант известной работы Ленина «Три источника, три составные части марксизма». Фукуяма призывает видеть в либеральной демократии намного более сложный синтез идей, чем принято. Подобное, с одной стороны, объясняет сложности, с которыми сталкивается либерально-демократический проект при его практической реализации. С другой — позволяет эти самые сложности преодолеть.

Для отечественного читателя, который привык к критике либерализма в его международно-политическом проявлении («либеральный мировой порядок», на деле представляющий собой доминирование Соединенных Штатов), в книге явно не хватает этого аспекта. Призывы Фукуямы учитывать многообразие обществ, различие культур и чутко относиться к достоинству тех, кто считает его уязвленным, можно было бы легко экстраполировать на «глобальное общество». Однако так далеко автор не идет, поскольку основная идея «Конца истории» о том, что западная либеральная демократия все равно является светлым будущим человечества, спустя 30 лет по-прежнему для него актуальна. Правда, перспективы наступления этого будущего несколько откладываются, но это задержка рейса, а не его отмена. «Политический порядок как внутри страны, так и на международном уровне будет зависеть от сохранения либеральных демократий, обеспечивающих „правильный“ тип инклюзивной национальной идентичности».

Фукуяма — один из наиболее часто поминаемых в России представителей западного интеллектуального сообщества. Мало кто читал «Конец истории?», но сама метафора и здесь прочно прилепилась к публичным дискуссиям. Тридцать лет после «Конца истории?» Россия прожила по-своему. Для Запада все начиналось с триумфа, а заканчивается растерянностью. У нас в начале был обвал, потом попытка встроиться в тот самый либеральный порядок «как внутри страны, так и на международном уровне», затем наступил период его решительного, как казалось, отвержения; наконец, по мере его общего кризиса, пришло время для раздумий. Показательно, что тема либерализма внезапно вышла в России на самый верхний политический уровень — свои оценки этой философии высказал сам президент. Либеральная идея в российском дискурсе еще более инструментальна, чем в остальном мире, — это ярлык, щедро навешиваемый во внутренних разбирательствах стиля «ты меня уважаешь?» или «а ты кто такой?». По степени интеллектуальной поляризации Россия, пожалуй, пока что сильно уступает Америке при Трампе, однако приметы этого явления множатся.

Сильная сторона российской идейно-политической действительности — отсутствие зацикленности и догматизма, которые свойственны нынешним западным обществам, особенно их правящим группам. Но здесь же коренится и проблема — поверхностность всякой идеологический дискуссии, которая неизменно преследует какие-то очень конкретные прикладные цели, но не призвана что-то понять о будущем развитии страны. В итоге под шелест меняющихся смысловых «оберток» проводится все более технократическая линия, зачастую просто в форме текущего кризис-менеджмента. Кстати, нашему управленческому классу, особенно той его части, которая отвечает за макроэкономическую стабильность и размышляет о реформах, было бы очень полезно прочитать эту книгу, в которой самый видный представитель либеральной мысли страстно призывает видеть за цифрами человека. У нас получается не всегда. И это тоже следствие сугубой реактивности курса, фиксированности на сиюминутных показателях.

Отчасти это неизбежно в условиях постоянных «качелей», всеобщего смятения и смены вех. Однако последняя по времени книга Фрэнсиса Фукуямы важна как раз тем, что заставляет задуматься об изъянах схематической политики, попыток свести многогранную реальность к неизменному шаблону. Вне зависимости от того, какой именно это шаблон — марксистский, либеральный, консервативный или какой-либо еще.

Федор Лукьянов, главный редактор журнала «Россия в глобальной политике»

Предисловие автора

Эта книга не была бы написана, не стань Дональд Трамп президентом США в ноябре 2016 г. Как и многие американцы, я был удивлен таким исходом и обеспокоен его последствиями для Соединенных Штатов и всего мира. В июне того же года другое общенародное голосование — референдум в Великобритании о выходе из Европейского союза — также принесло совершенно неожиданный результат.

Последние пару десятков лет я много размышлял о развитии современных политических институтов: как возникли государство, верховенство права и демократическая подотчетность, как они развивались и взаимодействовали и, наконец, как они могут прийти в упадок. Задолго до избрания Трампа я писал, что институты в США разрушаются, поскольку господство в стране захватывают мощные группы влияния, а само государство превращается в косную структуру, неспособную к самообновлению[1].

Трамп есть и продукт такого разрушения, и его агент. Его политический взлет связан с надеждами на то, что он использует мандат доверия, врученный ему народом, чтобы встряхнуть систему и вернуть ей эффективность. Американцы устали от бессмысленного противостояния партий, обернувшегося политическим застоем. Они изголодались по сильному лидеру, способному вновь объединить страну, положив конец ветократии — возможности групп влияния блокировать общественную инициативу. Подобный всплеск популизма привел в 1932 г. в Белый дом Франклина Рузвельта и преобразил американскую политику на два поколения вперед.

Проблема с Трампом оказалась двоякой, связанной как с его политикой, так и с особенностями личности. Его экономический национализм может скорее ухудшить, чем улучшить положение его сторонников, в то время как очевидное увлечение авторитарными «сильными личностями» в ущерб демократическим союзникам способно дестабилизировать международный порядок. Что же касается личных качеств, то трудно представить человека, менее подходящего для того, чтобы быть президентом Соединенных Штатов. Добродетели, которые ассоциируются с образом выдающегося государственного лидера, — элементарная честность, надежность, рассудительность, преданность общественным интересам и морально-нравственный стержень, — у него полностью отсутствуют. На протяжении всей карьеры Трамп был озабочен исключительно саморекламой и никогда не останавливался перед тем, чтобы пройти по головам или обойти правила, стоявшие на его пути, не гнушаясь никаким средствами.

Трамп олицетворяет общую тенденцию международной политики — наступление так называемого популистского национализма{1}. Лидеры-популисты стремятся использовать легитимность, полученную через демократические выборы, для консолидации власти. Они утверждают, что имеют прямую харизматическую связь с «народом», который часто определяется в узких этнических терминах, исключающих значительную часть населения. Они не любят институты и стремятся подорвать систему сдержек и противовесов, ограничивающую личную власть лидера в современной либеральной демократии: суды, систему законодательной власти, независимые СМИ и «аполитичный», внепартийный чиновничий аппарат. Современными лидерами такого типа можно считать и Владимира Путина в России, и Реджепа Эрдогана в Турции, и Виктора Орбана в Венгрии, и Ярослава Качиньского в Польше, и Родриго Дутерте на Филиппинах.

Глобальное движение к демократии, начавшееся в середине 1970-х, привело к тому, что мой коллега Ларри Даймонд назвал «глобальная рецессия»{2}. В 1970 г. существовало лишь около 35 электоральных демократий. За следующие 30 лет их число постепенно росло, пока в начале ХХI в. не достигло почти 120. Наибольший рост пришелся на 1989–1991 гг., когда крах коммунизма в Восточной Европе и в бывшем Советском Союзе вызвал волну демократизации во всем регионе. Однако с середины 2000-х тенденция обратилась вспять и число демократий сократилось. Авторитарные страны — и прежде всего Китай — в это время обрели уверенность и стали более напористыми.

Неудивительно, что создание работоспособных институтов в новых «потенциальных демократиях», таких как Тунис, Украина и Мьянма, идет с огромным трудом. Неудивительно также, что либеральная демократия не прижилась в Афганистане или Ираке после вторжения США в эти страны. Возвращение России к авторитарным традициям вызывает скорее разочарование, чем удивление. Гораздо более неожиданными стали угрозы демократии, исходящие из, казалось бы, уже устоявшихся демократических государств. Венгрия одной из первых в Восточной Европе свергла коммунистический режим. Когда она вступила в НАТО и Европейский союз, возникло ощущение, что страна вернулась в Европу в качестве «консолидированной», по выражению политологов, либеральной демократии. Тем не менее под руководством Орбана и его партии «Фидес»[2] Венгрия возглавила движение к тому, что Орбан назвал «нелиберальная демократия»[3]. Но гораздо большим сюрпризом стало голосование за Brexit в Великобритании и за Трампа в США.

Эти две ведущие демократии были архитекторами современного либерального международного порядка, возглавившими под руководством Рональда Рейгана и Маргарет Тэтчер «неолиберальную революцию» в 1980-х гг. Однако они сами, похоже, свернули в сторону куда более примитивного национализма.

Это возвращает меня к истокам появления этой книги. С тех пор как в середине 1989 г. вышла моя статья «Конец истории?» и в 1992 г. книга «Конец истории и последний человек»{3}, меня постоянно спрашивают, не опровергает ли мои тезисы то или иное явление. Это может быть переворот в Перу, война на Балканах, террористические атаки 11 сентября, мировой финансовый кризис или, в самое последнее время, выборы Дональда Трампа или описанная выше волна популистского национализма.

Большинство критических замечаний основаны на простом непонимании и неверной интерпретации моих идей. Я использовал слово «история» в гегелевско-марксистском смысле, то есть как долгосрочную эволюцию человеческих институтов, которую иначе можно назвать развитием или модернизацией. Слово «конец» (end) подразумевало не «прекращение», но «конечную цель»[4]. Карл Маркс предполагал, что концом истории будет коммунистическая утопия. Я же просто предположил, что версия Гегеля, в которой развитие институтов приводит к формированию либерального государства, связанного с рыночной экономикой, является более вероятным итогом{4}.

Это не значит, что за эти годы мои взгляды не изменились. Самое полное их переосмысление я смог изложить в книгах «Государственный порядок» и «Угасание государственного порядка», которые в совокупности можно понимать как попытку переписать «Конец истории и последний человек» на основе того, что я понимаю под мировой политикой сейчас{5}. Главные изменения, к которым я пришел, касаются, во-первых, сложности развития современного, обезличенного государства — проблемы, которую я назвал «равняться на Данию»[5], и, во-вторых, возможности разложения современной либеральной демократии или ее регресса.

Однако критики упустили еще один момент. Они не заметили, что в конце названия первоначального эссе стоял вопросительный знак, и не прочитали более поздние главы «Конца истории», посвященные проблеме последнего человека Ницше.

И в эссе, и в этих главах я отмечал, что и национализм, и религия по-прежнему представляют мировые политические силы и не собираются исчезать. Они не собираются исчезать потому, что, как я утверждал тогда, современные либеральные демократии не сумели полностью разрешить проблему тимоса. Тимос — это та часть души, которая страстно жаждет признания и уважения человеческого достоинства[6]; изотимия — это требование уважения наравне с другими людьми; а мегалотимия — это стремление к публичному признанию своей исключительности. Современные либеральные демократии обещают и в значительной степени обеспечивают минимальную степень равного уважения, воплощенную в правах личности, верховенстве закона и избирательном праве. Но это не гарантирует того, что при демократии людей действительно будут уважать в равной степени, особенно представителей исторически маргинализированных групп. Целые страны могут ощущать недостаток уважения, что подпитывает в них агрессивный национализм (подобным же образом верующие полагают, что их религиозные чувства оскорблены). Изотимия будет и впредь разжигать жажду равного с окружающими признания, которая вряд ли когда-либо будет полностью удовлетворена.

Не менее серьезная проблема связана и с мегалотимией. Либеральные демократии добились неплохих результатов в обеспечении мира и процветания (хотя в последние годы дела с этим обстоят несколько хуже). Эти богатые, безопасные общества — обитель последнего человека Ницше, они населены «бесчувственными людьми»[7], которые проводят жизнь в бесконечной погоне за потребительским удовлетворением. У них нет никакой нравственной основы, нет высших целей или идеалов, ради которых стоит дерзать и идти на жертвы. Такая жизнь устраивает не всех. Мегалотимия подпитывается жаждой исключительности: люди готовы идти на огромные риски, ввязываться в судьбоносное противостояние, добиваться колоссальных результатов, лишь бы окружающие признали их превосходство. В некоторых случаях это способствует формированию героических лидеров, подобных Линкольну, Черчиллю или Нельсону Манделе. В других — может привести к появлению таких тиранов, как Цезарь, Гитлер или Мао, диктатура которых ввергала ведомые ими общества в пучину бедствий.

Поскольку мегалотимия исторически существовала во всех обществах, ее нельзя преодолеть; ее можно лишь направить или смягчить. В заключительной главе книги «Конец истории и последний человек» я поднял вопрос о том, обеспечит ли современная либеральная демократия, связанная с рыночной экономикой, адекватный выход для мегалотимии. Эту проблему отчетливо понимали американские отцы-основатели, стремившиеся создать республику в Северной Америке. Они были прекрасно осведомлены об истории падения Римской республики и обеспокоены проблемой цезаризма. Для ее решения они создали конституционную систему сдержек и противовесов, которая распределяла власть и блокировала ее концентрацию в руках одного политического лидера. Еще в 1992 г. я предположил, что возможности для «безопасного» проявления мегалотимии открывает рыночная экономика. Предприниматель может стать сказочно богатым и в то же время вносить лепту в общее процветание. Стремящиеся к общественному признанию люди могут реализовать амбиции, участвуя в состязаниях по триатлону в серии Ironman, устанавливая рекорды по числу покоренных вершин в Гималаях — или создавая самую дорогостоящую в мире интернет-компанию.

Я, кстати, упомянул Дональда Трампа в «Конце истории» как пример фантастически амбициозного человека, чье стремление к признанию было безопасно вложено в бизнес (а позднее — в карьеру в индустрии развлечений). Тогда я и не подозревал, что четверть века спустя он, не удовлетворившись своими достижениями на ниве бизнеса и лаврами телезвезды, пойдет в политику и будет избран президентом. Однако это вовсе не противоречит моему общему утверждению о потенциальных угрозах либеральной демократии и центральной проблеме тимоса в либеральном обществе{6}. Такие фигуры прошлого, как Цезарь, Гитлер или Перон, которые ради собственного возвышения эксплуатировали обиды и негодование простых людей, считавших, что их нация, религия или образ жизни не уважается, привели свои общества к катастрофическим войнам или экономическому упадку. В этих случаях мегалотимия и изотимия шли рука об руку.

В этой книге я возвращаюсь к темам, к которым обращался в 1992 г. и о которых с тех пор пишу: тимос, признание, достоинство, идентичность, иммиграция, национализм, религия и культура. В нее, в частности, вошла лекция памяти Сеймура Липсета об иммиграции и идентичности, которую я прочел в 2005 г., и лекция об иммиграции и европейской идентичности для Фонда Лациса, которую я прочел в Женеве в 2011 г.{7} Иногда я в том или ином виде воспроизвожу отрывки из предыдущих произведений. Прошу прощения, если кому-то покажется, что я повторяюсь, но я вполне уверен, что лишь немногие потратили время на то, чтобы следить за развитием именно этой мысли и пытались разглядеть в этом развитии логичную систему доводов, связанную с событиями настоящего времени.

Требование признания и уважения своей идентичности — это универсальное понятие, которое охватывает многое из того, что происходит сегодня в мировой политике. Оно не ограничивается политикой идентичности, практикуемой в университетских кампусах, или спровоцированным ею белым национализмом, но распространяется на более масштабные явления, такие как всплеск старомодного национализма и политизация ислама. Я бы даже рискнул утверждать, что изрядная часть так называемой экономической мотивации зиждется на стремлении к признанию и поэтому не может быть удовлетворена только экономическими средствами. Это имеет прямое отношение к вопросу о том, что нам делать с сегодняшним популизмом.

По Гегелю, движущей силой истории человечества является борьба за признание. Он утверждал, что единственным рациональным решением проблемы стремления к признанию станет всеобщее признание, в рамках которого признается и уважается достоинство каждого человека. С тех пор всеобщее признание оспаривается как другими формами исключительного группового признания — на основе национальности, религии, секты, расы, этнической принадлежности или пола, — так и индивидами, требующими признания своего превосходства над остальными. Все более активная политизация проблемы идентичности представляет одну из главных угроз для современных либеральных демократий, и, если мы не сможем вернуться к более общему пониманию человеческого достоинства, мы обречем себя на продолжение конфликта.

Я бы хотел поблагодарить за комментарии к рукописи этой книги нескольких друзей и коллег: Шери Берман, Герхарда Каспера, Патрика Шаморела, Марка Кордовера, Кэтрин Крамер, Ларри Даймонда, Боба Фолкнера, Джима Фирона, Дэвида Фукуяму, Сэма Гилла, Анну Гризмала-Буссе, Маргарет Леви, Марка Лилла, Кейт Макнамару, Яшу Моунка, Марка Платтнера, Ли Росса, Сьюзан Шелл, Стива Стедмена и Кэтрин Стоунер. Особая благодарность — Эрику Чински, моему редактору в издательстве Farrar, Straus and Giroux, который без устали работал уже с несколькими моими книгами. Его чувство логики и языка и его обширные знания по существу вопросов, которым посвящена книга, принесли ей огромную пользу. Кроме того, я очень благодарен за поддержку, которую Эндрю Франклин из Profile Books оказал при работе над этим и над предыдущими изданиями.

Как обычно, я приношу благодарность моим литературным агентам — Эстер Ньюберг из International Creative Management и Софи Бейкер из Curtis Brown, так же как и всем тем, кто поддерживал их. Они проделали огромную работу для издания моей книги в США и по всему миру.

Также я хотел бы поблагодарить моих научных ассистентов и референтов Ану Эрджайлс, Эрика Гиллияма, Рассела Клэриду и Николь Саутхард, помощь которых при поиске фундаментальных материалов для книги была неоценимой.

Я благодарен за поддержку своей семье и особенно моей жене Лауре, ставшей внимательным читателем и критиком всех моих книг.

Пало-Альто и Кармел-бай-те-Си, Калифорния

Глава 1. Политика достоинства

Примерно в середине второго десятилетия XXI в. мировая политика изменилась коренным образом.

С начала 1970-х до середины 2000-х гг. в результате процессов, названных Сэмюэлом Хантингтоном третьей волной демократизации, число стран, которые можно отнести к электоральным демократиям, увеличилось с приблизительно 35 до более 110. В этот период либеральная демократия стала для большей части мира стандартной формой правления — если не на практике, то по крайней мере в потенции{1}.

Параллельно с кардинальным изменением политических институтов росла экономическая взаимозависимость между странами — то, что мы называем глобализацией. Основу ее составили такие либеральные экономические структуры, как Генеральное соглашение по тарифам и торговле и пришедшая ему на смену Всемирная торговая организация. Их дополнили региональные торговые институции, такие как Европейский союз и Североамериканское соглашение о свободной торговле. В тот период темпы роста международной торговли и инвестиций опережали темпы роста мирового ВВП и считались основной движущей силой процветания. С 1970 по 2008 г. мировое производство товаров и услуг увеличилось в четыре раза, рост шел практически во всех регионах мира, а число людей, живущих в условиях крайней нищеты в развивающихся странах, сократилось с 42 % от общей численности населения в 1993 г. до 17 % в 2011 г. Доля детей, не доживавших до пяти лет, упала с 22 % в 1960 г. до менее 5 % к 2016 г.{2}

Однако либеральный мировой порядок не стал благом для всех. Во многих странах мира, и особенно в государствах с развитой демократией, резко увеличилось неравенство; преимущества, которые обеспечивал экономический рост, главным образом доставались элите, принадлежность к которой определял прежде всего уровень образования{3}. Увеличение объема товаров и денег, а также массовые переезды, связанные с экономическим ростом, вызвали деструктивные социальные изменения. Деревенские жители развивающихся стран, прежде не имевшие доступа к электричеству, вдруг оказались в крупных городах, перед экранами телевизоров или в интернете, подключаясь к Всемирной сети через вездесущие мобильные телефоны. Рынки труда адаптировались к новым условиям — десятки миллионов людей пересекали границы в поисках лучшей доли для себя и своих семей или просто из-за невыносимых условий жизни в собственной стране. Огромный средний класс, сформировавшийся в Китае, Индии и других странах, вытеснял с привычных рабочих мест представителей среднего класса развитых государств. Производства неуклонно перемещались из Европы и Соединенных Штатов в Восточную Азию и другие регионы с низкой стоимостью рабочей силы. Женщины выдавливали мужчин из экономики, где сфера услуг уверенно доминировала над остальными отраслями, а низкоквалифицированных работников заменяли «умные» машины.

Начиная с середины 2000-х гг. движение ко все более открытому и либеральному миропорядку замедлилось, а затем обратилось вспять. Эта смена курса совпала с двумя финансовыми кризисами, первый из которых начался на американском рынке субстандартных[8] ипотечных кредитов в 2008 г. и привел к Великой рецессии, а второй — угрожавший евро и всему Европейскому союзу — был спровоцирован банкротством Греции. В обоих случаях политика элит привела к резким спадам, высокому уровню безработицы и снижению доходов миллионов обычных людей во всем мире. Поскольку Соединенные Штаты и ЕС были лидерами и образцами для либерального мира, эти кризисы нанесли ущерб репутации либеральной демократии в целом.

Исследователь демократии Ларри Даймонд назвал посткризисные годы, когда практически во всех регионах мира общее число демократий уменьшилось по сравнению с пиковыми значениями, периодом демократической рецессии{4}. Ряд авторитарных стран — прежде всего, Китай и Россия — стали гораздо более уверенными и напористыми. Китай начал пропагандировать «китайскую модель» — откровенно недемократический путь к развитию и благосостоянию. Россия же открыто противопоставила себя «либеральному декадансу» Европейского союза и Соединенных Штатов. Некоторые государства — Венгрия, Турция, Таиланд и Польша, казавшиеся успешными либеральными демократиями в 1990-х гг., откатились назад, к более авторитарному правлению. «Арабская весна» 2011 г., разрушив диктатуры на Ближнем Востоке, вдребезги разбила надежды на торжество демократии в этом регионе, когда Ливия, Йемен, Ирак и Сирия погрязли в гражданских войнах. Американское вторжение в Афганистан и Ирак не остановило волну терроризма, воплотившуюся в терактах 11 сентября. Скорее, она мутировала в «Исламское государство»[9], ставшее путеводной звездой для непримиримых антилиберальных воинствующих исламистов во всем мире. Живучесть ИГИЛ — столь же примечательная примета времени, как и готовность многих молодых мусульман оставить сравнительно безопасную жизнь в других регионах Ближнего Востока и Европы ради того, чтобы отправиться в Сирию и сражаться в рядах исламских фундаменталистов.

Еще более удивительными и, возможно, более значимыми были два неожиданных исхода общенациональных голосований в 2016 г. — референдума в Великобритании о выходе из Европейского союза и избрание Дональда Трампа президентом Соединенных Штатов. В обоих случаях сказалась тревога избирателей, вызванная экономическими проблемами, затронувшими в основном рабочий класс, столкнувшийся с потерей рабочих мест и последствиями деиндустриализации. Не менее важными оказались антииммигрантские настроения, подпитываемые непрекращающимся притоком иммигрантов: сложилось устойчивое представление о том, что иммигранты лишают местное население работы и разрушают устои национальной культуры. Антииммигрантские партии и партии евроскептиков набирают силу во многих развитых странах: в первых рядах — «Национальный фронт» во Франции, «Партия свободы» в Нидерландах, «Альтернатива для Германии» и «Австрийская партия свободы». Вся Европа охвачена страхом перед исламистским терроризмом и сварами по поводу запретов на выражение мусульманской идентичности — ношения паранджи, никаба или буркини.

Основой политики ХХ в. было противостояние левых и правых, разворачивавшееся вокруг экономических вопросов: левые выступали за большее равенство, а правые требовали большей свободы. Прогрессистские политические силы отстаивали интересы трудящихся, защищали профсоюзы, формируя социал-демократические партии, требовавшие более качественной социальной защиты и более справедливого — с их точки зрения — распределения экономических благ. Правые, наоборот, выступали за снижение участия правительства в экономике и за права частного сектора. Во втором десятилетии XXI в. на место этого противостояния, как представляется, выходит конфликт, связанный с определением идентичности. Левых гораздо меньше занимают вопросы общего экономического неравенства — теперь они скорее заняты защитой прав широкого круга групп, считающихся маргинализованными: чернокожих, иммигрантов, женщин, латиноамериканцев, ЛГБТ-сообщества, беженцев и т. п. А правые между тем переосмысливают себя как патриотов, которые стремятся защитить традиционную национальную идентичность, зачастую прямо связанную с расовой, этнической или религиозной принадлежностью.

Традиционно, по крайней мере начиная с Маркса, политическая мысль определяла политическую борьбу как воплощение экономических противоречий — по сути, как конфликт за кусок пирога. Этот конфликт и вправду стал частью истории 2010-х гг., когда глобализация обделила множество людей плодами общемирового экономического роста. С 2000 по 2016 г. реальные доходы выросли лишь у половины американцев; часть совокупного национального производства, приходившаяся на долю 1 % населения США, выросла с 9 % от ВВП в 1974 г. до 24 % в 2008 г.{5}

Но какими бы важными ни были материальные интересы, люди руководствуются и другими мотивами. И эти мотивы лучше объясняют нынешний хаос. То, с чем мы столкнулись сегодня, можно назвать политикой ресентимента. Известно множество примеров, когда тот или иной политический лидер мобилизовал последователей, эксплуатируя их групповые обиды, чувство унижения или подозрение, что ими пренебрегают или что их недооценивают. Комплекс этих ощущений, называемый ресентиментом[10], требует публичного восстановления попранного достоинства такой группы. Эмоциональное воздействие, которое способна оказать на общество униженная группа, добивающаяся восстановления чести и достоинства, может быть гораздо сильнее влияния людей, просто преследующих экономическую выгоду.

На этом играет президент России Владимир Путин, говоря о трагедии распада Советского Союза и о том, как Европа и Соединенные Штаты воспользовались слабостью России в 1990-х гг., чтобы расширить НАТО на Восток, до ее границ. Ему претит чувство морального превосходства, которое демонстрируют западные политики. Он хочет, чтобы к России относились не как к слабому региональному игроку (как некогда обронил президент Обама), а как к великой державе. В 2017 г. венгерский премьер Виктор Орбан заявил, что его возвращение во власть в 2010 г. ознаменовало момент, когда «мы, венгры, тоже решили, что хотим вернуть нашу страну, хотим вернуть себе самоуважение и вернуть свое будущее»{6}. Правительство Си Цзиньпина пространно описывает «сто лет унижения» Китая и то, как Соединенные Штаты, Япония и другие страны пытались помешать Китаю обрести статус великой державы, который принадлежал ему тысячелетиями. По воспоминаниям матери основателя «Аль-Каиды»[11] Усамы бен Ладена, в четырнадцать лет тот зациклился на событиях в Палестине, «он в слезах смотрел телевизор в родительском доме в Саудовской Аравии»{7}. Позже гнев Усамы за унижение мусульман эхом отозвался в стремлении его молодых единоверцев сражаться в Сирии во имя ислама, который, по их мнению, подвергался поруганию и угнетению во всем мире. Они надеялись воссоздать в «Исламском государстве» славу ранней исламской цивилизации.

Ресентимент в демократических странах оказался не менее мощной силой. После громких историй об убийствах полицией афроамериканцев в Фергюсоне (штат Миссури), Балтиморе, Нью-Йорке и других городах в США возникло движение «Жизни чернокожих тоже важны» («Black Lives Matter»). Его активисты стремились заставить окружающий мир обратить внимание на страдания жертв полицейского насилия, представлявшегося уже обыденным. Сексуальное насилие и сексуальные домогательства в университетских кампусах и офисах по всей стране стали доказательством того, что мужчины не готовы всерьез воспринимать женщин как равных. В центр общественного внимания внезапно попали трансгендеры, отношение к которым прежде не считалось особым видом дискриминации. И многие из тех, кто голосовал за Дональда Трампа, надеясь «вернуть Америке былое величие», помнили прежние — лучшие — времена, когда их положение в собственных сообществах было более надежным. Настроения путинских сторонников в чем-то схожи с раздражением избирателей из сельских районов США. Негодование первых по поводу высокомерия и презрения западных элит по отношению к России тождественно возмущению вторых безразличием городских элит обоих побережий США и их медиасоюзников к проблемам американской глубинки.

Адепты политики ресентимента признаю́т друг друга. Взаимная приязнь Владимира Путина и Дональда Трампа основана не только на сходстве характеров, она коренится в общем для них национализме. Виктор Орбан объяснил: «Некоторые теории описывают происходящие нынче в западном мире изменения и появление на сцене американского президента [Трампа] как борьбу на мировой политической арене между транснациональной, так называемой „глобальной“, элитой и патриотической национальной элитой», одним из ярких представителей которой он и является{8}.

Во всех случаях группа — будь то великая держава, такая как Россия или Китай, или избиратели в США или Великобритании — считает, что обладает идентичностью, которая не получает адекватного признания — со стороны внешнего мира, когда речь идет о нации, или со стороны других членов своего общества. Такие идентичности могут быть — и остаются — невероятно разнообразными в зависимости от принадлежности к той или иной нации или государству, тем или иным религиозным убеждениям, в зависимости от этнической принадлежности, сексуальной ориентации или пола. Все они являются проявлениями общего феномена — политики идентичности.

Термины идентичность и политика идентичности имеют сравнительно недавнее происхождение. Первый из них популяризовал психолог Эрик Эриксон в 1950-х гг., а второй получил распространение в культурной политике 1980-х и 1990-х гг. Понятие «идентичность» сегодня трактуется очень широко и разнообразно: в одних случаях она имеет отношение только к социальным категориям или ролям, в других — к фундаментальной личной информации (как в ситуации кражи личности/идентичности). В таком контексте идентичности существовали всегда{9}.

В этой книге я использую термин «идентичность» в том смысле, который поможет понять, почему она так важна для современной политики. Идентичность вырастает прежде всего из различия между истинным внутренним «я» и внешним миром социальных правил и норм, которые не признают и не уважают ценность или достоинство этого внутреннего «я». На протяжении всей истории человечества личности вступали в противоречие со своими обществами. Но только ныне сложилось мнение, что истинное внутреннее «я» имеет естественную, природную ценность, а внешнее общество систематически ошибается и несправедливо его оценивает. Менять необходимо не внутреннее «я», подчиняя его правилам общества, но само общество.

Внутреннее «я» является основой человеческого достоинства, но природа этого достоинства непостоянна, с течением времени она менялась. Во многих ранних культурах достоинством наделялись лишь немногие, часто — воины, готовые рисковать жизнью в бою. В других обществах достоинство является универсальным атрибутом, основанным на внутренней ценности людей, обладающих агентивностью — свободой воли и самостоятельностью. В иных случаях достоинство человека обусловлено его принадлежностью к большой группе людей, объединенных общей памятью и опытом.

Внутреннее чувство собственного достоинства требует признания. Осознания собственной ценности недостаточно, если окружающие не признают ее публично или, что еще хуже, если они унижают меня или игнорируют мое существование. Самоуважение возникает в результате уважения других. Поскольку стремление к признанию заложено в природе человека, сегодня чувство идентичности быстро превращается в политику идентичности, в рамках которой люди требуют общественного признания своей ценности. Таким образом, существенную часть политических конфликтов современного мира — от демократических революций до новых социальных движений, от национализма и исламизма до политических столкновений в университетских кампусах современной Америки — можно свести к проявлениям политики идентичности. Гегель, заметим, утверждал, что борьба за признание является главной движущей силой человеческой истории, ключом для понимания зарождения современного мира.

И если экономическое неравенство, возникшее в последние пятьдесят с лишним лет глобализации, является главным фактором, объясняющим современную политику, то экономические претензии становятся гораздо более острыми, когда связаны с чувством унижения и неуважения. Действительно, многое из того, что мы понимаем под экономической мотивацией, фактически отражает не просто желание обладать богатствами и ресурсами, а отношение к деньгам как к признаку статуса и престижа; считается, что за деньги можно купить уважение. Современная экономическая теория строится на предположениях о том, что люди являются рациональными индивидами, что все они хотят извлечь наивысшую для себя «пользу», то есть повысить материальное благополучие, и что политика просто продолжение этого поведения, направленного на получение наибольшей выгоды. Однако, если мы стремимся к тому, чтобы верно интерпретировать действия реальных людей в современном мире, мы должны расширить понимание человеческой мотивации за пределы этой простой экономической модели, доминирующей в нынешнем дискурсе. Никто не оспаривает, что люди способны к рациональному поведению или что они движимы своекорыстными устремлениями к обладанию все бóльшими богатствами и ресурсами. Но человеческая психология гораздо сложнее, чем предполагает эта бесхитростная экономическая модель. Прежде чем мы сможем анализировать современную политику идентичности, нам необходимо сделать шаг назад и выработать более глубокое и совершенное понимание мотивации и поведения человека. Иными словами, нам нужна более качественная теория человеческой души.

Глава 2. Третья часть души

Политические теории обычно построены на основе теорий человеческого поведения. Из массы эмпирической информации, которую мы получаем об окружающем мире, они выделяют закономерности в человеческой деятельности и устанавливают причинно-следственные связи между этими действиями и окружающей средой. Способность теоретизировать — важный фактор эволюционного успеха рода человеческого. Многие практичные люди презирают теории и теоретизирование, но постоянно действуют на основе невыраженных, несформулированных теорий, существование которых просто не могут осознать.

Современная экономика базируется на одной из таких теорий, которая гласит, что люди являются существами, сознательно стремящимися к максимальной выгоде: каждая отдельная личность использует свои когнитивные способности в корыстных целях. В эту теорию заложено несколько допущений. Во-первых, за расчетную единицу принимается индивидуум, а не семья, племя, нация или какая-либо другая социальная группа. Люди сотрудничают друг с другом в той мере, в какой, по их расчетам, сотрудничество более выгодно для их личных интересов, чем самостоятельная деятельность.

Второе допущение касается природы этой «выгоды» — индивидуальных предпочтений (будь то марка автомобиля, способ сексуального удовлетворения, варианты приятного отдыха и т. п.), которые составляют то, что экономисты называют потребительской «функцией полезности». Многие экономисты утверждают, что их наука ничего не говорит о конкретных конечных предпочтениях или благах, которые выбирают люди; это зависит от самих людей. Экономика говорит только о том, каким образом осуществляется рациональное преследование «пользы». Таким образом, и менеджер хедж-фонда, стремящийся заработать очередной миллиард долларов, и солдат, бросающийся на амбразуру, чтобы спасти товарищей, — каждый максимизирует различные индивидуальные предпочтения. Вероятно, террористы-смертники, ставшие, к сожалению, частью политического ландшафта XXI в., просто пытаются увеличить число девственниц, которые будут «обслуживать» их на небесах.

Проблема в том, что прогностическая способность экономической теории оказывается крайне низкой, когда предпочтения не сводятся к материальным интересам, таким как жажда наживы и богатства. Если расширить понятие «выгоды», включив в него крайности как эгоистического, так и альтруистического поведения, то останется лишь тавтологическое утверждение, что люди преследуют те цели, которые преследуют. Что нам действительно нужно, так это теория, объясняющая, почему одни люди стремятся к богатству или безопасности, в то время как другие предпочитают умереть ради какой-то цели или тратят время и деньги, чтобы помочь другим. Сказать, что мать Тереза и управляющий хедж-фондом с Уолл-стрит оба максимизируют «выгоду» для себя, — значит упустить что-то важное в их мотивах.

На практике большинство экономистов действительно исходят из того, что выгода основана на той или иной форме материального корыстного интереса, превосходящего другие виды мотивации. Эту точку зрения разделяют как современные адепты свободного рынка, так и поборники классического марксизма, утверждающие, что ход истории определяет борьба социальных классов за свои экономические интересы. Экономика сегодня стала доминирующей и престижной социальной наукой, потому что люди и правда бóльшую часть времени ведут себя в соответствии с достаточно ограниченной экономической версией природы человеческой мотивации. Материальные стимулы имеют значение. В коммунистическом Китае производительность сельского хозяйства в коммунах была низкой, потому что крестьянам не позволяли сохранять излишки, которые они производили, и они скорее уклонялись от тяжелой работы, чем надрывались на ней. В бывшем коммунистическом мире говаривали: «Они делают вид, что платят, а мы делаем вид, что работаем». Когда в конце 1970-х гг. систему стимулирования изменили и крестьянам позволили сохранять излишки, производство удвоилось за четыре года[12]. Одной из причин финансового кризиса 2008 г. было то, что инвестиционные банкиры получали премии за обеспечение краткосрочной прибыли, но не подвергались штрафам и наказаниям, когда их рискованные инвестиции рушились через несколько лет. Для решения этой проблемы пришлось изменить систему стимулирования.

Но, хотя стандартная экономическая модель и объясняет большую часть человеческих поступков, она имеет массу слабых мест. За последние пару десятилетий поведенческие экономисты и психологи, такие как Даниэль Канеман и Амос Тверски, подвергли критике основополагающие допущения этой модели, показав, что в действительности люди нерациональны: они, например, выбирают поведение «по умолчанию» вместо более оптимальных стратегий или, не задумываясь, копируют поведение окружающих{1}.

Хотя поведенческая экономика выявила слабые стороны существующей парадигмы рационального выбора, она не предложила внятной альтернативной модели человеческого поведения. В частности, она почти ничего не говорит о природе основных предпочтений людей. Экономическая теория не дает удовлетворительных объяснений ни поведению солдата, бросающегося на амбразуру, ни поведению террориста-смертника, ни множеству других случаев, когда в игру, вероятно, вступает нечто отличное от корысти. Вряд ли можно сказать, что мы «желаем» болезненных, опасных или разорительно дорогих вещей точно так же, как мы желаем пищи или денег на счету. Поэтому мы должны обратиться к другим описаниям человеческого поведения, которые выходят за рамки доминирующих сегодня экономических. Такое более широкое понимание существовало всегда; проблема в том, что мы часто забываем вещи, которые знали когда-то.

Теории человеческого поведения строятся на теориях природы человека — закономерностях, проистекающих из универсальной человеческой биологии (в отличие от тех, которые коренятся в нормах или обычаях различных сообществ). Граница между природой и воспитанием сегодня весьма спорна, но мало кто отрицает существование этой дихотомии. К счастью, для того, чтобы разработать теорию, полезную для понимания мотивации человека, строго устанавливать эту границу необязательно.

Мыслители раннего Нового времени, такие как Томас Гоббс, Джон Локк и Жан-Жак Руссо, много рассуждали о естественном состоянии — первозданных временах до появления человеческого общества. Естественное состояние, однако, является лишь метафорой, то есть совокупностью самых базовых характеристик человека, не зависящих от конкретного общества или культуры, к которым принадлежит индивид. В западной философской традиции дискуссии о природе человека восходят к гораздо более раннему времени — по крайней мере к «Государству» Платона.

«Государство» — это диалог между философом Сократом и двумя молодыми афинскими аристократами, Адимантом и его братом Главконом, о природе справедливого правления. Опровергнув несколько существующих теорий справедливости, таких как утверждение Фрасимаха о том, что справедливость — это не более чем «то, что пригодно сильнейшему», Сократ строит справедливый город «в речи», основанной на изучении природы души. Слово «душа» (психе в греческом) сейчас не в большом ходу, но, как подсказывает этимология, психология, по сути, изучает именно этот предмет.

Ключевая дискуссия о природе души разворачивается в четвертой книге. Сократ отмечает, что вожделеющая часть души жаждет, например, пищи и воды. Но порой жаждущий отказывается от питья, потому что знает, что вода испорчена и, выпив ее, можно заболеть. Сократ спрашивает: «Значит, в душе их присутствует нечто побуждающее их пить, но есть и то, что пить запрещает, и оно-то и берет верх над побуждающим началом?»{2} Адимант и Сократ приходят к выводу, что это — вторая, другая часть души, рассудительная или разумная, и что она может действовать наперекор неразумной, вожделеющей части души.

Сократ и Адимант в этот момент разговора описывают современную экономическую модель: вожделеющая часть души соответствует индивидуальным предпочтениям и запросам, а разумная, рассудочная является рациональным максимизатором. Хотя Зигмунд Фрейд сегодня уже не воспринимается с тем же пиететом, что прежде, эта двухкомпонентная структура отдаленно напоминает его концепцию о том, что существует вожделеющее «Оно» и «Эго», которое — в основном под давлением общества — удерживает эти вожделения под контролем. Но Сократ указывает на другой тип поведения, рассказывая историю афинянина Леонтия, который проходил мимо кучи трупов, «валяющихся возле палача». Леонтию хотелось увидеть тела, но одновременно он пытался избежать этого; после внутренней борьбы он все же посмотрел, воскликнув: «Вот вам, злополучные, насыщайтесь этим прекрасным зрелищем!»{3} Леонтий пытался противиться соблазну поглазеть на трупы, зная, что это недостойно; в итоге он все же поддался ему, что вызвало его ярость и заставило злиться на самого себя. Сократ спрашивает:

Да и на многих других примерах разве мы не замечаем, как человек, одолеваемый вожделениями вопреки способности рассуждать, бранит сам себя и гневается на этих поселившихся в нем насильников? Гнев такого человека становится союзником его разуму в этой распре, которая идет словно лишь между двумя сторонами{4}.

Мы могли бы транспонировать это на более современный пример, когда наркоман или алкоголик знает, что очередная доза или выпивка вредны для него, но тем не менее принимает их и испытывает глубокое презрение к себе за слабость. Сократ использует новый термин — [яростный] дух, чтобы обозначить ту часть души, которая является вместилищем гнева на себя. Дух — это неудачный перевод греческого слова тимос.

Затем Сократ спрашивает Адиманта, была ли та часть души, что не желала смотреть на трупы, просто очередным вожделением, или это было проявление ее рассудочной части, поскольку они обе подталкивали Леонтия к одному и тому же действию. Второй вариант был бы отражением современной экономики, где одно вожделение ограничено лишь рассуждением о том, что иное, более важное вожделение вытесняет первое. Соответственно, Сократ вопрошает, существует ли третья часть души:

…о яростном духе у нас сейчас составилось представление, противоположное недавнему. Раньше мы его связывали с вожделеющим началом, а теперь находим, что это вовсе не так, потому что при распре, которая происходит в душе человека, яростное начало поднимает оружие за начало разумное.

— Безусловно.

— Так отличается ли оно от него, или это только некий вид разумного начала, и выходит, что в душе существуют всего два вида [начал]: разумное и вожделеющее? Или как в государстве три рода начал, его составляющих: деловое, защитное, совещательное, так и в душе есть тоже третье начало — яростный дух? По природе своей оно служит защитником разумного начала, если не испорчено дурным воспитанием{5}.

Адимант немедленно соглашается с Сократом, что духовная часть — тимос — это не просто еще одно желание или аспект разума, а отдельная, самостоятельная часть души. Тимос — это вместилище гнева и гордости: Леонтий был горд и считал, что лучшая часть его воспротивится желанию смотреть на трупы, а сдавшись своим желаниям, он разозлился на свою неспособность жить в соответствии с этим стандартом.

Более чем за два тысячелетия до появления современной экономики Сократ и Адимант поняли нечто, чего она до сих пор не может признать. Желание и разум являются составными частями психе (души) человека, но третья часть, тимос, действует совершенно независимо от первых двух. Тимос — средоточие достойных суждений: Леонтий верил, что он был выше желания лицезреть трупы; так же и наркоман или алкоголичка хотели бы быть продуктивным работником или любящей матерью. Человеческому существу свойственно желать не только того, что по отношению к нему внешне, — например, еды, напитков, Lamborghini или той престижной марки автомобиля, что придет ей на смену. Люди также жаждут позитивных суждений об их личной ценности и достоинстве. Эти суждения могут исходить изнутри, как в случае с Леонтием, но они чаще всего выносятся окружающими, которые признают их ценность. Если человек получает положительную оценку, он ощущает гордость, а если не получает, то чувствует либо гнев (когда считает, что его недооценивают), либо стыд (когда понимает, что не соответствует высоким нормам окружающих).

Эта третья часть души, тимос, стала средоточием сегодняшней политики идентичности. Политические акторы сталкиваются в борьбе и по экономическим вопросам: должны ли налоги быть ниже или выше, или как распределять государственные доходы между различными претендентами в демократическом обществе. Но значительная часть политической жизни слабо связана с экономическими активами.

Возьмем, например, движение за однополые браки, которое распространилось, как лесной пожар, по всему развитому миру в первые десятилетия XXI в. Оно имеет экономический аспект, связанный, например, с правами наследования и т. п. для гомосексуальных или лесбийских союзов. Однако многие из этих экономических вопросов могли быть решены и во многих случаях решались с помощью новых правил в отношении собственности в гражданских союзах. Но гражданский союз имел бы более низкий статус, чем брак: общество говорило бы, что геи могут быть вместе легально, но их узы отличаются от брака между мужчиной и женщиной. Это неприемлемо для миллионов людей, желающих, чтобы политические системы открыто признали за геями и лесбиянками равное достоинство, а возможность заключать брак является как раз одним из признаков этого равного достоинства. Те же, кто выступает против легализации однополых браков, хотят противоположного — ясного подтверждения высшего достоинства, первенства гетеросексуального союза и, следовательно, традиционной семьи. Эмоции вокруг проблемы однополых браков гораздо сильнее связаны с разными представлениями о достоинстве, чем с экономикой.

Аналогичным образом, гнев женщин, воплощенный в движении #MeToo, возникшем после того, как на свет выплыла история домогательств голливудского продюсера Харви Вайнштейна к актрисам, был вызван в первую очередь неуважением и унижением. Хотя методы, с помощью которых влиятельные мужчины принуждали находящихся в зависимости от них женщин к сексуальным отношениям, имели экономическое измерение, предосудительная привычка оценивать женщину исключительно по ее сексапильности или внешнему виду, а не по таким достоинствам, как способности и умения или склад характера, бытует среди мужчин и женщин, имеющих одинаковый уровень благосостояния или власти.

Но мы в истории о тимосе и идентичности забегаем вперед. Сократ в «Государстве» не утверждает, что тимос является универсальной чертой, проявляющейся во всех людях одинаково, как и не предполагает, что он проявляется в различных формах. Похоже, это атрибут определенного класса людей в его воображаемом государстве — хранителей или стражей, которые отвечают за защиту города от врагов. Это воины, отличные и от дельцов, для которых желания и их удовлетворение являются главной чертой характера, и от правящего класса вождей, коллективно рассуждающих, что лучше для государства. Сократ считает, что обладающие яростным духом стражи обычно злы, и сравнивает их с собаками, безжалостными к чужакам и верными хозяевам. Будучи воинами, они должны быть смелыми; они должны быть готовы рисковать жизнью и переносить лишения так, как не способны ни дельцы, ни правители. Идти на такой риск их подвигают гнев и гордость, а не разум или желание.

Эти рассуждения Сократа отражают реальность античного мира, точнее даже реальность большинства цивилизаций мира со сложившейся аристократией, претензии которой на высокий социальный статус основывались на традиции воинского служения, передаваемой из поколения в поколение. Греческий идеал достойного человека именовался калокагатос, дословно — «прекрасный и нравственно совершенный», а само слово «аристократия» происходит от греческого термина «власть лучших». Считалось, что эти воины обладают моралью, отличной от морали дельцов; их главной добродетелью была готовность рисковать жизнью ради общественного блага. Честь принадлежала только тем, кто сознательно отказывался от рациональной максимизации «выгоды» — нашей современной экономической модели, рискуя самой важной «выгодой» из всех — своей жизнью.

Сегодня мы склонны воспринимать аристократов с изрядным цинизмом, считая их в лучшем случае самодовольными дармоедами, а в худшем — жестокими хищниками по отношению к остальной части общества. Их потомки еще хуже, поскольку они не сами заслужили статус, который имеют их семьи, а уже родились с ним. Однако мы должны признать, что в аристократических обществах существовала глубоко укоренившаяся вера в то, что честь или почет причитались не каждому, а только классу людей, которые рисковали жизнью. Отголосок этого чувства все еще звучит в том уважении, которое граждане современных демократических обществ обычно проявляют по отношению к солдатам, погибающим за свою страну, или полицейским и пожарным, рискующим жизнью при исполнении служебных обязанностей. Уважения или почета достойны не все, и в последнюю очередь — бизнесмены или рабочие, главная цель которых заключается в повышении собственного благосостояния. Аристократы считали себя лучше других людей; им была свойственна так называемая мегалотимия, желание быть признанными выше остальных. Структура додемократических обществ основана на социальной иерархии, поэтому такая вера в неотъемлемое врожденное превосходство определенного класса людей над остальными имела основополагающее значение для поддержания общественного порядка.

Проблема с мегалотимией заключается в том, что на каждого человека, признанного вышестоящим, приходится гораздо больше людей, которые рассматриваются как низшие и не получают общественного признания своей человеческой ценности. Хотя Сократ и Адимант ассоциируют тимос в первую очередь с классом стражей, они, похоже, полагают, что тремя частями души обладают все люди. Те, кто не принадлежит к классу стражей, имеют собственную гордость. Ее ранит и оплеуха, полученная от аристократа, и надменный приказ убраться с дороги, и насильственное превращение дочери или жены в предмет сексуальных утех. В то время как определенная группа людей всегда хочет, чтобы ее считали вышестоящей, явное проявление неуважения к человеку вызывает чувство обиды. Более того, если мы превозносим людей с определенными достижениями — выдающихся спортсменов или музыкантов, например, то источником общественных почестей является не истинное превосходство, а скорее социальные нормы. Нам кажется, что люди вроде звезд реалити-шоу или светских львиц, выставляющих напоказ свою жизнь, получили признание не по заслугам и они ничем не лучше нас.

Таким образом, желание выглядеть «не хуже других» также может быть мощным мотиватором. Это желание можно назвать «изотимия»{6}. Мегалотимию экономист Роберт Фрэнк называет «позиционное (или статусное) благо» — то, что по своей природе не может быть общим, поскольку основано на положении человека по отношению к кому-то другому{7}. Развитие современной демократии — это история вытеснения мегалотимии изотимией: общества, в которых признание получали лишь избранные, сменялись обществами, в которых все изначально равны. В Европе общества, стратифицированные по классам, начали признавать права простых людей, а народы, объединенные в великих империях, устремились к обособленному и равному статусу. Великие противостояния в американской политической истории — вокруг рабства и сегрегации, прав трудящихся, равенства женщин — в конечном счете были требованиями того, чтобы политическая система расширила круг лиц, признаваемых равноправными.

И все же наша история еще сложнее. Современную политику идентичности движет стремление к равному признанию групп, которые были маргинализированы обществами. Но это стремление к равному признанию может легко перерасти в требование признания превосходства группы. Во многом это составляет суть истории национализма и национальной идентичности, а также некоторых форм нынешней политики религиозного экстремизма.

Еще одна проблема изотимии в том, что некоторые виды человеческой деятельности неизбежно вызывают большее уважение, чем другие. Отрицать это — значит отрицать возможность человеческого совершенствования. Я не умею играть на фортепиано и не могу притворяться, что я равен Гленну Гулду или Артуру Рубинштейну в этом отношении. Ни одно общество не выкажет уважения трусу, убегающему при первых признаках опасности или, что еще хуже, предающему своих соотечественников ради чужаков. Напротив, оно будет уважать солдата или полицейского, рискующего жизнью ради общего блага. Признание ценности всех и каждого абсолютно равной означает непризнание ценности людей, которые в каком-то смысле превосходят других.

Изотимия требует, чтобы мы признали равную базовую ценность наших сограждан. В демократических обществах вслед за американской Декларацией независимости утверждается, что «все люди созданы равными». Однако в разные моменты истории понятие «все люди» трактовалось по-разному. На момент подписания декларации в этот круг не входили белые мужчины без собственности, чернокожие рабы, коренные американцы и женщины. Кроме того, поскольку таланты и способности людей столь очевидно различаются, нам необходимо понять, в каком смысле мы готовы признать их равными в политическом плане. Декларация независимости утверждает, что это «самоочевидно», особенно не распространяясь о том, как мы должны понимать равенство.

Тимос — часть души, которая ищет признания. В «Государстве» лишь узкий класс воинов стремится к признанию своего достоинства на основании готовности рисковать жизнью. Тем не менее стремление к признанию, похоже, заключено в каждой человеческой душе. Лавочники, мастеровые или попрошайки также способны ощущать боль от неуважения. Но это ощущение незавершенное, ибо у них нет четкого понимания того, за что их следует уважать. Общество говорит им, что они не так ценны, как аристократы, — так почему бы им не принять суждение общества? На протяжении большей части истории такова была судьба огромной массы человечества.



Поделиться книгой:

На главную
Назад