Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Место под солнцем: Рассказы - Владимир Семенович Маканин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ага.

Оба, по-видимому, сибиряки, крайне медлительные и крайне молчаливые, что Родионцева очень устраивает. Вероятно, приехали в столицу по делам. Вот и ладно. Пусть сидят и молчат — будет тихо и замечательно. Но сам же и первый молчания он не выдерживает:

— Я человек вам незнакомый, тем легче мне вам сказать… Меня обидели. Да, начальство. Заметьте, я и сам человек не маленький. Очень даже…

Родионцев понимает вдруг, что уже и с первого хмеля заврался: две стопки пошли, в сущности, натощак. Но одновременно он понимает, что ему, пожалуй, и легче будет высказать наболевшее с точки зрения, допустим, известного ученого (пусть слишком засекреченного и конфликтующего с начальством), чем с точки зрения мелкоты, даже и не мелкоты, а ловчилы и полулакея, каким он может показаться, и не без оснований, этим пожившим людям. Тут же Родионцев ловит себя на совсем уж простой мысли, что он им выговорится, наболтает, пусть и заврется (надо же душе мягкого), но уж после, когда они уйдут, он обдумает сам с собой, в открытую и до конца, тогда и хмель его будет настоящим, и слезы нужными, и правда — горькой.

— Сегодня самый нехороший мой день, самый черный, — гонит он слово за словом. — Сегодня дела побоку: день обдумывания…

Ему нравится собственный голос, и к тому же его подстегивает (и поощряет) как бы прозрение, вот почему в кино нужны доктора наук, и ученые, и крупные хирурги, и вообще, значительная номинальность в пьяненьком виде — им, значительным, каяться вроде можно и пить можно, их вроде как что-то всерьез мучит, их, мол, и слушать станут. А нас? А мы не люди?.. Да вот ведь потому мы в ресторанах и привираем, чтоб нас слушали, и правильно делаем, человека надо слушать.

— …Счастливые исповедуются, а несчастливые вопят о том, что их надо спасать первыми, верно?.. Я жил, и жил, и жил, был нужен, делал свое дело отлично, а что в итоге? А в итоге провал, притом постыдный и оглушительный… Нет-нет! Меня, заметьте, не надо спасать: меня не убили и не обобрали, меня обидели — мне подставили зеркало, которое я вовсе не просил, и я увидел, что я ничто и ноль…

Он осекается, проговорившись, — как же это «ничто и ноль», если он только что хвастал значительностью калибра. Впрочем, пожилые рябые мужики поймут его слова, как рисовку ученого: вот пусть так и поймут… Он выпивает, он еще и охотнее говорит, и вдруг, глаза подняв, видит: они его вовсе не слушают. Они как бы поставили на нем знак: пьянь, мол, и теперь только едят и пьют.

— Да вы хоть немного послушайте меня! — взвивается Родионцев.

На что один из них (рябинки на лице у него помельче и насыпаны гуще, чем у второго) молча выпил, крякнул и продолжил еду, а второй даже и лица не поднял: жует.

Тут Родионцев уже совсем неожиданно для себя говорит:

— Пусть я ничто и ноль, и пусть во мне ничего и не было, но была же во мне молодость!.. На что-то же я ее потратил?! Сверстники мои уже все чего-то добились. Уже с машинами, с дачами! Даже и те, что дергались, гениальничали, даже и они теперь пристроились: кто живет воспоминаниями, а кто и на местечко влез — у всех все прилично, а я?

Он горько смеется:

— Я же, который себя не жалел, бегал, спешил, который, можно сказать, горел для дела, — а что в итоге? А в итоге вспомнить мне нечего, а поезд ушел… Да вы хоть слушаете меня?

— Ага, — говорит один из рябых.

И не слушает.

Родионцев опомнился — оба пожилых рябых Человека равнодушно и спокойно (без переглядываний) его не слушают: чокнулись меж собой, выпили и теперь курят. Это удивительно, что люди могут так слушать и не слышать. Они привычны: он может приговориться, он может вскрикнуть или рубашку рвануть — им все равно, в конце концов он пьяный, а не пьяный, так подвыпивший.

Но, помимо равнодушия, нехорошего, черствого, в этих минутах присутствовало как бы некое ему, Родионцеву, прощение, прощение вперед и загодя, которого он, кажется, давно ждал, очень давно. Ни об Аглае Андреевне, ни даже о самом себе думать необязательно. Можно и вовсе не думать. Необязательным стало состояние меж рациональной мыслью и отчаянием, появилось нечто третье, спокойное, милосердное, и он, Родионцев, может сколько угодно длить эти святые минуты, когда мысль парит и когда все очевидное и само собой разумеющееся кажется пошлым. Я пьян, подумал он с радостью.

Тут было еще и увлечение собственной исповедью, пусть отчасти липовой, но которая впервые и вдруг прорвалась, вылезла откуда-то изнутри, минуя надзор и догляд самого себя. Тут был еще и некий порыв, потому что, потеряв свой круг и оглядываясь среди людей заново, делаешься несколько ребенком, обретая даже игру, но не ту игру внешним, когда резвость и…

— Сбился, — говорит он. — Я сбился. Простите…

Он тянется (он старается сделать это уверенно) за графинчиком и вновь себе наливает. Первый хмель исходит, и Родионцеву совестно, так как кажется, что они оба смотрят на него, болтливого, с укором молчащих. Оба мужика несколько простецкого вида. Один протянул сигарету, сказав другому вполголоса: «Держи», — они курят и молчат.

В Родионцеве возникает чувство пустоты, обычное после наслаждения порывом, хотя бы и недолгим, он выпивает под их взглядами, берет вилку, нош и, не поднимая глаз, режет мясо.

Их молчание упорно, как дождь.

— Я… — Он замялся, голос его негромок. — Я сбился.

А они молчат.

Теперь, когда запал иссяк, слова Родионцева, и его сидение напротив, и водка в его графинчике — все кажется глупым и незащищенным, притом что эти рябые — люди бывалые, даже не удивляются. Они знают наперед. Они оба без натуги и просто понимают химию алкоголя, то есть, не зная ни о химии, ни об алкоголе, они знают очередь поступков и знают, что именно теперь Родионцеву нужно еще выпить, и он выпьет, деться ему некуда. И новая волна возбуждения и слов нагонит прошлую. И не страшно, что в момент совпадения отступающей волны и волны подгоняющей случится заминка, сбой, и полезет из него собачья чушь, зато через время возникнут новые страстные слова, которые, надо думать, позарез нужны этому человеку лет сорока, с залысинами, в строгом пиджаке и при галстуке.

Родионцев выпил.

— Я наговорил лишнего? — спрашивает он, извиняясь.

Оба медленно пережевывают мясо, ни звука в ответ. Они молчат — возможно, они понимают, что он на том последнем перекате, где из молодых, сильных людей получаются, превращаясь, пожилые и утомленные, а то как (за счет чего) у него это превращение происходит и отличается ли от других превращений, в том числе их собственных, их попросту не интересует, да и с какой стати: чужие ж люди.

Возможно, что молчание их чем-то было обусловлено еще до его прихода. Один из них подымает рюмку молчком, второй подымает следом.

И они выпивают.

Он даже и потрясен их молчанием, он в недоумении — тут бы ему, конечно, и остановиться перед тем, что останется загадкой, но он не может. Выпитое подстегивает:

— Поймите: мог бы и я прожить другую жизнь — совсем другую…

Он не жестикулирует: подавшийся телом вперед и зажавший руки меж колен, он коленями-то и удерживает руки от жестов. Смелея, он сообщает молчунам и о том, что прилгнул: я никто и вовсе, мол, не засекреченный ученый — это уж по пьянке, это лишнее, простите… Размазывать собственную ложь неприятно (впрочем, он не помнит, говорил ли он, что он ученый, или только намекал), и Родионцев решается на полную откровенность: да, он из тех, кто шестерит, суетится, и произошло лишь то, что у него просто отняли эту лукавую должностишку, пусть крохотную, но там (о, это особый разговор) было солнечное местечко, к которому од привязался.

И, прервав ход, мысль его вновь проваливается в некое прошлое:

— А они теперь поучают, с молодежью работают — те, что гениальничали… — Он сам не понимает, что это он говорит и перед кем оправдывается. Рябые мужики — как братья; а может быть, они и есть братья. Они в клубах дыма, крупнолицые, старые, и лица у обоих в оспинках и в какой-то замшелости. Они сидят здесь с самого начала, с первых поставленных городских стен, со времен усобиц — много сотен лет, — похожие на старые башни, по которым палили пулями, стрелами и камнями, а потом в места выбоин изо дня в день налетала, пыль, вырос мох, и птицы стали там вить гнезда.

— Вы поймите: я не пьяница, не краснобай, я человек, — чуть ли не молит Родионцев у них хоть слова, хоть знака, боясь их молчания, боясь, что сказанное им обречено еще больше убавиться и умалиться, если он не получит от них внятного слова в ответ. Он сидит один на один с собственной недоговоренностью, которую ни выразить, ни до конца исчерпать, а эти рябые молчат и только допивают водку.

Когда Родионцев, дернувшись к графину, тоже наливает очередную стопку и быстро, оглушающе выпивает, появляется Вика.

Теперь за столом их четверо. Быстро подошедшая и присевшая рядом Вика негромко (в ресторане шум и ор) говорит: нет-нет, ни есть, ни тем более пить не стану, я поговорить хочу, Митя, рассказать хочу…

Родионцеву слова не даются, губы шлепают — тогда он молча придвигает ей рюмку с водкой.

— Да не хочу я! — взвивается Вика. — Господи, как я ненавижу рестораны! Да что ж они так орут?!

Гневная, она оглядывается на близкие банкетные столы.

— Это ж невозможно терпеть, — говорит она, несколько оправдывая свою раздражительность (и свой приход) перед двумя рябыми мужчинами.

Вика к ним вполоборота; и объясняет — шум, мол, мешает жить, существует, мол, даже теория о чудовищном разрушении шумами нервной системы. Никак не желая быть чужой за столиком, обживаясь, она то улыбается им, то серьезничает, а эти двое рябых молчат. Они молчат и курят, и, наконец, с огромным промедлением один из них на всякий случай говорит Вике, борющейся с шумами:

— Ага.

Едва освоившись, Вика объясняет Родионцеву — приблизив лицо, она шепчет ему:

— Нет, ты понимаешь, как это ужасно, Митя. Я сразу позвонила тебе домой, тебя нет, но я-то знаю, что тебе пойти некуда и что у тебя не может быть никаких встреч. Но все-таки я решила сюда заглянуть — да, Митя, дожили! Меня Аглая гонит — слышишь, Митя, меня тоже…

Родионцев и слышит и даже понимает, но в голове у него некое немое столпотворение — у него вышли слова, язык не подчиняется. Он в пьяном ступоре. («Да ты не слушаешь, Митя!..» — вскрикивает она.) И именно, чтобы Вика не подумала, что Родионцев ее, страдалицу, не слушал, он с величайшим усилием произносит то, что удается:

— Вы… выпей.

Вика отмахивается. Как было дело? Аглая оставила ее, Вику, на минутку и говорит: «Хочу, чтобы вы ввели в курс дела Марину…» — ну, ту, рыженькую и молоденькую, ты понял? И все так просто. Так мило! Я, значит, научу Мариночку делать из стенограмм выписки, я расскажу ей об отношениях с заводами, мало того, возьму ее с собой для урока в следующую поездку! А что потом?

Родионцев только кивает: и действительно, а что потом?.. а потом, вероятно, суп с котом. Но, к счастью (она бы обиделась), он только что-то мычит, а выговорить не может.

— Митя!.. Но надо же что-то делать — думаешь, чего я сюда прибежала? Есть мысль: а что если устроить маленькую домашнюю пьянку? У меня, между прочим, день рождения скоро. Приглашу ее, и мы начистоту поговорим с ней, а?

— М-м, — мычит Родионцев вроде бы даже многозначительно.

— Представляешь, она отделалась милой улыбочкой, сидит холеная, перстни выставила и мурлычет: «Все на свете, милая Вика, однажды требует смены, свита тоже…» Я говорю: «И мебель в приемной тоже?» Она отвечает: «И мебель…» Митя! Так пригласим Аглаю на день рождения? И скромно, интеллигентно, без нажима расспросим…

«Вот и она — тоже. Вот и ее — фьють!..» — хочет Родионцев объяснить ситуацию рябым мужикам, поднимает глаза, но рябых нет. Они ушли. Эти языческие молчуны ушли, нет, это были нечеловеки, это не могли быть люди. Теперь он и Вика сидят вдвоем за столиком, и рядом никого, а там, подальше, бушует банкет — как говорили у них в свите, догорает… На какой-то миг слова Вики впрямую доходят до его сознания, а сам факт ее изгнания становится логикой: если погнали и Вику, стало быть, все правильно, у него, у Родионцева, не было промаха, не было и быть не могло: всю жизнь был аккуратен и осмотрителен, не пересказывал слов, не был на виду с молоденькими женщинами, пил по пятьдесят граммов… нет, это уже говорилось, уже было. И поиск спасения был. И мысль о дне рождения с приглашенной Аглаей… всё было.

— Бы-бы, — говорит он Вике. (Бы-ло.)

— Что?

— Бы-бы.

— Митя!.. Я ведь пришла посоветоваться. Ведь ты уже давно в этом ощущении (ведь тебя уже давно выгнали) — ты уже что-то обдумал. Ведь, наверное, появились какие-то идеи, давай же обговорим — неужели же пришел сюда только напиться?

И тут Вику осеняет: так и есть: для того и пришел — вот современные мужики, и Вика ли их не знает. Вика ли не знает о них все. Вика отпивает глоток водки и морщится: гадость… И вновь думает о мужчинах. Скоты, сравнялись с бабами. Баба чуть что — в слезы, а мужик чуть что — в спячку. Расслабился. Такова, мол, жизнь.

— Митя!

Она трясет его за плечо. Но он на все отвечает.

— Бы-бы.

Вика встает. Ярость прихватила ее у самого горла: нет уж, она так просто не расстанется с солнечным местечком. Она не квашня. Она хотя бы по трепыхается. Она еще побегает, она покричит там и здесь. Уж она покричит!.. Проиграть так проиграть. А он пусть сидит тут, никчемный.

Родионцев вдруг понимает, что ему хорошо, и что он слышит ритмичную музыку, а стоит он, оказывается, у входа в тот зал, где бушует оркестрик, и мимо него беспечные люди идут поплясать. А там уже целый рой обнимающихся и движущихся под музыку людей. Родионцеву танцевать не хочется, все же вид танцующих, вероятно, что-то в нем шевельнул: крутясь в свите, пить они не пили, но танцевали на всякого рода торжествах изрядно. И как, знак о былом какой-то шальной лысый человек сразу же принимает Родионцева за своего и, подскочив, с заговорщицким видом говорит:

— В банкетах самое интересное — разъезды! Верно? — При этом лысый жует полуочищенный апельсин.

Родионцев догадывается, что тут некий намек на женщин, может быть, хорошеньких и чуточку перепивших, и кивает: он, мол, Родионцев, тоже из бывалых, из тех, кто случая своего не упускал. Он говорит (он вдруг обрел речь и очень рад):

— Да уж, разъезды! — это нечто… Всегда что-нибудь подвернется.

— И до чего ж иногда славно бываёт!

— Н-да…

Они оба смеются. Шальной лысый человек вроде как ловкий устроитель при банкете и чем-то, несомненно, сродни Родионцеву по былым обязанностям, потому их и потянуло друг к другу. Родионцев уже хочет расспросить, но тут шальному человеку кричат:

— Рогов! Рогов! — и, уходя, он машет: пойду, мол, даже и плясать без меня не могут.

И Родионцев тускнеет, разом вспомнив свое и как бы вновь теряя; он проходит мимо банкетного стола (он уже в своем зале), он оглядывает чужой праздник. В голове стола гладиолусы, и Родионцев меланхолично переводит глаза с цветка на цветок. Тут к нему подходит официант и говорит, что Родионцев все уж давно съел и выпил и не пора ли ему домой или там на воздух: он очень бледен.

— Бледен? — переспрашивает Родионцев.

— Да… Водки вам больше не будет.

Родионцев и не хотел водки, тем не менее ему становится себя жаль, досадно. Он хмуро расплачивается… И тут он понимает, что ночь и что ресторан закрывают. Вот оно что. Ему уже совсем не так обидно — тем более он видит, что и те, с банкета, тоже уходят, все понемногу уходят… Родионцев на улице, и до чего ж здесь хорошо, а какой воздух!

Те, что с банкета, идут впереди: гомоня, красные и пылающие, они идут в обнимку — на ходу целуются, а один без конца роняет пиджак, подымает и вновь роняет. И ведь поют! Ночь теплая. Машины притормаживают, даже и объезжают эту растянувшуюся, гомонящую группу.

Родионцев идет за ними.

Он молодец: он напился и все-таки не сорвался. Он молодец: гулял как хотел. В том-то и штука, что трудно угадать последствия: есть дела и порывы, знать о которых можно лишь, когда идешь на их зов до конца… Ах, какой воздух. Какая ночь.

Он идет по переулку, а затем по каким-то маленьким улицам и-на миг — уже издали — вновь обнаруживает ту компанию, которая оторвалась от него, но в промельки улиц еще видна и слышна. Веселые люди идут там, один из них пританцовывает на асфальте, а другой, видимо, виновник торжества, вдруг кричит, как радующийся ребенок: «Я — кандидат наук! Эй, люди, звезды, крокодилы!.. Вы слышите; я кандидат наук!» — и вокруг него, изливающегося в криках, плещет шум и длится радостная, веселая суета, а потом их скрывает и как бы навсегда отрезает от Родионцева большой темный дом. Их нет.

Родионцев бормочет какие-то слова, мычит; в темноте задрав голову, он тоже видит ночной небосвод во всем его великолепии, хотя бы и окаймленным справа и слева крышами. Что-то непомерное есть в этих звездах, и Родионцев всхлипывает, сам не зная о чем. Ему становится лучше, легче. Он уже с удовольствием думает — а вот ведь я пьян, я хорошо пьян, я совсем пьян, я напился!.. И, ах, черт, он тут же и мигом трезвеет, увидев настоящего пьяного; молодой парняга, заплетаясь ногами, прошел мимо Родионцева, всего лишь в шаге. Качнуло налево, затем направо — правый кач одолел, и качающийся малый отплыл куда-то в тёмноту.

Впрочем, едва глаза во тьме пригляделись, Родионцев вновь его видит: проделав с десяток шагов, пьяный и добродушный молодой человек в хорошем костюме, выкрикнув: «Зызы-вездочка-а-а!» — упал, то есть, правильнее сказать, рухнул и однако же не лег, а каким-то образом уселся на земле, мотнув растрепанной беловолосой головой.

Улица тиха. Ночь. Деревья стоят редко, одинокие и разлапистые. Родионцев идет своей дорогой и ловит себя на том, что завидует этому юнцу, который сел у стены дома, вытянув длинные ноги прямо на асфальте, — сказать точнее, он завидует его молодости. Заснул малый — и все тут дела. Ничего не боится. Родионцев даже слышал, как он сопел.

Но вот в прогале перекрестка — а его, перекресток, уже и искал глазами уходящий Родионцев — мелькает машина, сначала легковая с зеленым глазком, но таксист тут же и развернулся, как бы испугавшись тьмы, умчал, а взамен, тьмы и ночи не испугавшись, въезжает машина поболее легковой, со специальным кузовом. В таких ли машинах забирают (собирают) в вытрезвитель или не в таких, в темноте угадать трудно, умеренный по части пьянства Родионцев не все знает, однако у него хватает ума, как у всякого пожившего человека, догадаться: да, сейчас заберут. Неужели?.. Отошедшего уже сравнительно далеко, его охватывает вдруг интерес, род любопытства.

Родионцев оглядывается: тот и не шевельнулся — сидит, как и сидел, на асфальте, спиной к стене дома.

Издали этот пьяненький и сидящий юнец похож на полураскрытый перочинный ножик (сравнение из ночных), светлая голова свешена на грудь — в порядке мальчик, ничего не скажешь. Родионцев, и сам пьяненький, хихикает и топчется на перекрестке, как вдруг охватывает страх: а если заберут и его? Руки, ноги немеют, сдвинуться он не может, и только стучит лихорадочная мысль: нет, нет, нет, к сидящему тому он отношения не имеет, мало ли кого и зачем он здесь на перекрестке Ждет. Немота прошла, ноги его живительно задрожали. Он отирает пот со лба и, притихший, следит боковым зрением.

Сидящий на земле замечен: машина подъехала. Они заглушили мотор, после чего человек в темном, невысокий, отворяет вместительный кузов — и подходит к спящему: «Подымайся… Доспишь там», — он пытается поднять, но юнец отяжелел, к тому же отмахивается рукой: отстань, мол. Человек в темном склонился, в ход идет растирание ушей и звучное хлопание по щекам. Не справляясь, человек в темном кричит шоферу, зовет в помощь, но шофер человек пожилой и не хочет ввязываться: мое, мол, дело возить, и не грузить. «А как быть, если нынче я один!» — наседает человек в темном, хрипло выкрикивая, что сегодня он без напарника, так уж вышло и, ясное дело, он один такого лося не поднимет. Пререкания продолжаются, пока шофер, пожаловавшись на радикулит, резким, грубым словом не прекращает разговор совсем. Тишина.

И вновь на пустынной ночной улице ругань: озлясь, человек в темном кричит шоферу, чтобы тот хотя бы подъехал удобнее, и взревевшая в тишине машина, выворачивая колеса, начинает зигзагообразный отъезд-подъезд и вот уже не без ловкости подруливает надвигающейся раскрытой дверью кузова. Теперь сидящего на асфальте нести и волочить не надо, только поднять — и в кузов. Человек в темном, докурив и швырнув рассыпающий искры окурок, решительно подходит к сидящему. Далее следует воспринятое Родионцевым как смешение реальности и видения: Родионцев прикрывает глаза, а человек в темном берет сидящего обеими руками за волосы — именно так, двумя руками — тянет к дверце кузова; боль заставляет спящего подняться как бы против воли, а человек в темном, его не выпуская, уже сумел, ловкий, влезть в кузов и вновь тянет — голова юнца лежит на дощатом настиле кузова и, трясясь, щекой медленно вползает внутрь, а за головой медленно же вползает в кузов и тело, и теперь только ноги висят снаружи. Но вот и ноги вползают, подымаясь за телом как бы сами собой, потому что человек (там, внутри кузова) ни на минуту не выпускал его, втягивая обеими руками.

Дверца кузова закрывается. Машина отъезжает. Родионцева наконец осеняет, что виделось ему сейчас не бог весть что: юнец, к тому же в анестезии сна едва ли испытал такую уж боль — скорее неудобство, и в конце концов (если считать плюсы и минусы) теперь он выспится не на асфальте.

Родионцев проходит пустынную улочку почти до конца.

Там он видит человека, а рядом на столбе — рябь шашечек. Стоянка.

— Д-давно ждете, ж-ждете? — спрашивает Родионцев скованными губами.

Женщина молчит.

— М-меня… В-вы. Из-звините… Так в-вышло…

— Не извиняйтесь. Я не боюсь пьяных.

И женщина рассмеялась. Она стоит на стоянке такси, высокая, светлая лицом и в светлой юбке, а темный ее жакетик мерцает какими-то переливами. В руках сумочка. Они стоят вдвоем — машин нет и будут ли, неизвестно.

Родионцев продолжает свое:

— Вы м-меня из-звините… Я н-никогда… Т-только по пятьдесят г-грамм…

Женщина засмеялась, мягким спокойным голосом она говорит: не оправдывайтесь, чудак вы, ей-богу!

— Нет. П-послушайте… М-меня л-любили, а теперь н-не любят.



Поделиться книгой:

На главную
Назад