Нессельроде подчинился лишь после того, как 4 июля 1832 г. получил через Бенкендорфа высочайшее повеление платить жалованье Пушкину в Министерстве иностранных дел[515].
В связи с поступлением на службу коллежский секретарь Пушкин был произведён в титулярные советники. С него взяли подписку о непринадлежности к тайным обществам и масонским ложам, а затем привели к присяге на верность царю. В официальной табели о рангах Пушкин занял невысокую ступень чиновника IX класса. Соответственно, он получил оклад в 5 000 рублей ежегодно и право на обращение «Ваше благородие». (Начиная с VIII по VI класс чиновников именовали «высокоблагородие», тогда как «благородием» именовали и неслужилых дворян.)
Вюртембергский посол Гогенлоэ так прокомментировал службу Пушкина: «Назначение Пушкина историографом было только средством связать его перо и отвратить его от поэзии, в которой каждый стих выражал чувства, мало соответствующие тем, какие хотели видеть у большинства нации»[516].
Запрещённая поэма
Согласие с царём, упрочившееся в период польского восстания, позволило Пушкину перейти на позиции верноподданного. Новое положение не соответствовало характеру поэта и таило в себе много неудобств.
В августе 1833 г. в руки Пушкина попал только что изданный за рубежом сборник стихов Мицкевича, непосредственно его касавшийся. В стихах, озаглавленных «Памятник Петра Великого», польский поэт описал свою встречу и беседу с Пушкиным у подножия «Медного всадника» в Петербурге. Два поэта придерживались противоположных взглядов на значение петровских преобразований. Сам памятник Петру I Фальконе олицетворял для одного — Россию молодую, для другого — самодержавную тиранию. Подобно пророку, Мицкевич предсказывал, что дело Петра рухнет, когда «блеснёт солнце свободы и западный ветер согреет эту страну». В сборнике Мицкевича Пушкин нашёл описание наводнения 1824 г. и стихи «Друзьям-русским» с укором в покорности тирану.
Осенью того же 1833 г. Пушкин написал поэму «Медный всадник», которая в некотором отношении была ответом Мицкевичу. 6 декабря 1833 г. поэт через Бенкендорфа передал поэму царю, а уже 12 декабря шеф жандармов вернул рукопись с собственноручными пометами Николая I. Пушкин был ошеломлён и отступил от правила не касаться литературных сюжетов в дневнике. 14 декабря он записал:
«Слово
вымараны. На многих местах поставлен (?)…»[517]
В своё время трагедия «Борис Годунов» подверглась не меньшей цензурной правке. Но изменилась ситуация. Прежде Пушкин был вольным поэтом, теперь — чиновником на жалованье, которое ему платили как придворному историографу. Замечания на рукописи «Медного всадника» поразили поэта не только самим фактом вторжения самодержца в сферу его творчества, но и тем, что дело касалось его будущей истории Петра I, над которой он трудился с усердием. Установки монарха не совпадали с оценками историографа. Между тем, Пушкин намеревался писать историю преобразователя, следуя истине и только истине.
Пушкин отказался внести исправления в текст своего сочинения и ограничился тем, что опубликовал небольшой отрывок из поэмы. Цензура царя нанесла поэту не только моральный, но и материальный ущерб. В декабре 1833 г. он сообщил Нащокину о своих денежных неприятностях, проистекавших из необходимости расторгнуть договор со Смирдиным, «потому что Медного всадника цензура не пропустила»[518].
Необходимость писать по долгу царской службы тяготила поэта. В 1833 г. он предпринял попытку расширить поле своих исторических изысканий. 22 июля в прошении Бенкендорфу он писал: «Обстоятельства принуждают меня уехать на 2—3 месяца в моё нижегородское имение — мне хотелось бы воспользоваться этим и съездить в Оренбург и Казань, которых я ещё не видел. Прошу его величество позволить мне ознакомиться с архивами этих двух губерний»[519]. Николай I не желал надолго отпускать поэта из столицы и велел задать ему вопрос: «…по какой причине хотите Вы оставить занятия, здесь на вас возложенные?»[520] Чиновнику IX класса пришлось объяснять, почему он пренебрегает царским поручением относительно написания официальной истории Петра Великого. Поэт сослался на то, что уже два года занимается одними историческими разысканиями, а теперь ему «необходимо месяца два провести в совершенном уединении, дабы отдохнуть от важнейших занятий…» К счастью, Николай I понимал, что мелочная опека в отношении Пушкина не даст ожидаемых результатов, а лишь оттолкнёт его. Он удовлетворил просьбу историографа.
Подрядившись писать историю царствования Петра Великого, Пушкин использовал предоставленное ему право работать в архивах, чтобы написать историю бунтовщика Пугачёва. В письме Мордвинову от 30 июля 1833 г. он объявил, что взялся за сочинение «романа, коего большая часть действия происходит в Оренбурге и Казани»[521].
Сказать правду он не мог. В 1827 г. Бенкендорф запретил Пушкину напечатать песни о Степане Разине на том основании, что «церковь проклинает Разина, как и Пугачёва»[522].
Биография Суворова была ещё одним предлогом к занятиям пугачёвщиной. Интерес к подвигам прославленного полководца не ставил под сомнение благонамеренность автора.
Пушкину были выданы документы, связанные преимущественно с военными действиями против бунтовщиков. Что же касается следственных материалов, заключавших допросы Пугачёва и его сподвижников, они были засекречены. Лишь после издания книги император разрешил Пушкину ознакомиться со всеми секретными материалами. Министр юстиции Дашков позаботился о том, чтобы передать эти материалы в архив для занятий Пушкина. Но к тому времени поэт отказался от намерения продолжить работу над книгой о пугачёвщине.
Пушкин давно обдумывал план исторического романа из времён Пугачёва в духе Вальтера Скотта. Он с полной откровенностью заявлял, что рассчитывает поправить свои материальные дела с помощью издания книги о бунте.
Завершив работу, Пушкин через Бенкендорфа просил царя лично рассмотреть его сочинение. Он объяснял причины, побудившие его обратиться к пугачёвщине: «…думал некогда написать исторический роман, относящийся ко временам Пугачёва, но, нашед множество материалов, я оставил вымысел, и написал Историю Пугачёвщины»[523]. Письмо Пушкина не содержало формальной просьбы о публикации Истории Пугачёва. Автор как бы заранее принимал любое решение государя: «Не знаю, можно ли мне будет её (рукопись. —
В черновом варианте письма Пушкин касался вопроса о принципах, которыми он руководствовался при написании сочинения: «…я по совести исполнил долг историка: изыскивал истину с усердием и излагал её без криводушия»[524]. Приведённые строки Пушкин вычеркнул. Слова об изыскании истины казались неуместными в письме, извещавшем, что труд написан исключительно для Его Величества. Пушкин был превосходным психологом и к тому же он успел изучить характер самодержца.
Жандармерия с подозрением отнеслась к затее поэта. Но Николай I после цензурного просмотра пушкинского сочинения 31 декабря 1833 г. одобрил его. В марте 1834 г. казённая типография получила распоряжение печатать «Историю Пугачёвского бунта».
Пушкин писал историю с исключительной тщательностью и добросовестностью. Он потратил много труда на знакомство с архивными материалами, объехал край, некогда охваченный бунтом, и собрал показания очевидцев, оставшихся в живых. Разрушительная стихия народного бунта предстала перед ним во всей наготе и безобразии. Отношение поэта к пугачёвщине всего точнее выразили слова из «Капитанской дочки»: «Не приведи бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!»
Завершив книгу, Пушкин счёл необходимым составить 28 замечаний, адресованных лично царю. В них он затронул темы, не раскрытые в сочинении. Пушкин подчеркнул, что во время бунта «весь чёрный народ был за Пугачёва. Духовенство ему доброжелательствовало…»; зато самой надёжной опорой правительства в борьбе со злодеями было «хорошее» (старинное) русское дворянство. Что касается немцев в генеральских чинах, они «действовали слабо, робко, без усердия»[525].
Трудно согласиться с предположением, будто император невнимательно прочёл книгу Пушкина и только потому разрешил напечатать крамольное сочинение. Губительность крепостного права была очевидна не для одних только либералов. Образованные по высочайшей воле секретные комитеты обсуждали крестьянский вопрос. Николая I история бунтов волновала не менее, чем его венценосных предшественников. Призрак пугачёвщины пугал всё благонамеренное общество.
Камер-юнкер Пушкин
Пушкин прослужил на царской службе полтора-два года, после чего был пожалован 31 декабря 1833 г. в камер-юнкеры. Поэт неожиданно узнал об этом на балу у графа Алексея Орлова. По словам Льва Пушкина, брат был взбешён[526].
Царское пожалование не было столь уж неожиданным для Пушкина. Вопрос о камер-юнкерстве давно обсуждался в кругу его близких друзей. Ещё в мае 1830 г. дочь Кутузова Элиза Хитрово, пользовавшаяся значительным влиянием при дворе, стала деятельно хлопотать о придворном чине для своего друга. По её представлениям, поэт, стремившийся обзавестись семейством, должен был иметь более прочное положение в обществе. Пушкин вежливо поблагодарил Элизу за заботу. «С вашей стороны, — писал он Хитрово, — очень любезно, сударыня, принимать участие в моём положении по отношению к хозяину. Но какое же место, по-вашему, я могу занять при нём? Не вижу ни одного подходящего… Быть камер-юнкером мне уже не по возрасту, да и что стал бы я делать при дворе?»[527]
Император был личным цензором поэта. От него зависело творчество и доходы Александра Сергеевича. Намерения Хитрово заключались в том, чтобы ввести Пушкина в круг лиц, окружавших «Хозяина». Пушкин был невозмутим, обсуждая возможные решения. Он сознавал, что может рассчитывать лишь на звание камер-юнкера, соответствовавшее его рангу чиновника IX класса.
Друзья живо описали реакцию Пушкина на пожалование ему камер-юнкерского чина[528].
Нащокин утверждал, будто Пушкин был взбешён милостью царя и собирался нагрубить самодержцу. Уже Соболевский усомнился в его словах и сделал помету на полях его воспоминаний: «Пустяки: Пушкин был слишком благовоспитан»[529]. Лев Пушкин не находил удобным повторять всего того, «что говорил, с пеной у рта, разгневанный поэт по поводу его назначения»[530]. Брат поэта был в Петербурге и, в отличие от Нащокина, мог видеть происшедшее своими глазами. Но его слова дошли в передаче других лиц и в поздней записи.
Пушкин считал, что чин камер-юнкера никак не соответствует его возрасту. Но возраст не имел существенного значения. Среди камер-юнкеров Николая I шестьдесят девять лиц были моложе, зато двадцать три старше Пушкина[531].
Дело было не в возрасте. В 1835 г. поэт рассказал Нащокину, что три года тому назад, т.е. в 1832 г., Бенкендорф предложил ему звание камергера. Шеф жандармов был доверенным советником императора и, видимо, рассчитывал на то, что сможет осуществить своё обещание в обход правил. До 1809 г. звание камер-юнкера приравнивали к чину штабс-капитана, камергера — к чину генерала.
Поэт не пожелал воспользоваться покровительством главы секретной полиции и отказал ему, заметив: «Вы хотите, чтобы меня так же упрекали, как Вольтера!»[532]
Даже высшие сановники империи понимали, что чин камер-юнкера никак не соответствует действительному положению поэта в свете и при дворе. Его слава и авторитет были исключительными. Сам император удостоил его особой чести — своей личной цензуры. Пушкин нисколько не сомневался в том, что в свете его назначение будет воспринято с насмешкой, уронит его человеческое достоинство. Его мнение насчёт реакции света, по-видимому, было близко к истине. Утвердившиеся в обществе представления об особом расположении и дружбе царя с сочинителем оказались мифом. Жалуясь жене, Пушкин писал, что император упёк его «в камер-пажи под старость лет»[533].
Реакция поэта на царскую милость была бурной, но запись, сделанная в дневнике, выдержана в спокойных тонах: «1 января. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). […] Меня спрашивали, доволен ли я моим камер-юнкерством. Доволен, потому что государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, — а по мне хоть в камер-пажи»[534]. В марте 1834 г. Александр Сергеевич объяснил Нащокину: «…конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моём чине, а не о моих летах — и верно не думал уж меня кольнуть»[535].
Однако Пушкин дал понять членам императорской фамилии, что не в восторге от высочайшей милости. 17 января 1834 г. он сделал в дневнике помету о встрече с царём на балу у Бобринских: «Государь мне о моём камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его»[536]. Такое поведение при дворе сочли верхом неприличия. При встрече с императрицей Пушкин попытался сгладить впечатление. 8 апреля 1834 г. он записал в дневнике: «Сейчас еду во дворец представляться Царице»[537]. В камер-фурьерском журнале имеется помета о представлении Пушкина императрице[538]. Царица сама подошла к Александру Сергеевичу со словами: «Нет, это беспримерно! Я себе голову ломала, думая, какой это Пушкин будет мне представляться. Оказывается, что это вы…», после чего «перевернулась», т.е. стремительно отошла от него. Запись камер-фурьерского журнала вполне объясняет её поведение: «Камер-юнкер Пушкин — благодарил за пожалование в сие звание»[539]. Как видно, в словах поэта императрица уловила такие ноты, которые заставили её «перевернуться» и поскорее отойти от новоиспечённого придворного.
На поздравление великого князя Михаила по случаю пожалования в камер-юнкеры Пушкин отвечал: «…до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили». Николай I счёл нужным обратиться к княгине Вере Вяземской со словами, которые предназначались для передачи Пушкину: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону своё назначение».
Пушкин был приближен ко двору, что вызвало зависть у его недругов. По словам Льва Пушкина, они стали распускать слух, что «Пушкин интригами и лестью добился этого звания»[540]. Приятель Пушкина Н.М. Смирнов утверждал, будто «на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателен, малодушен… Он был огорчён и взбешён»[541].
Пушкин чрезвычайно ценил свою репутацию человека независимого и неподкупного. Клевета по поводу искательства тревожила его. Ситуация усугублялась тем, что Пушкин получил чин камер-юнкера в тот момент, когда ухаживания царя за его женой стали приобретать всё более откровенный характер. В столице толковали, что придворный чин дан Пушкину, чтобы «иметь повод приглашать ко двору его жену»[542].
Водоворот столичной жизни всё больше затягивал семью Пушкиных. В феврале 1833 г. поэт сообщал Нащокину: «Кружусь в свете, жена моя в большой моде, — всё это требует денег»[543]. В мае поэт искал сочувствия у П. Осиповой: «Петербург совершенно не по мне, ни мои вкусы, ни мои средства не могут к нему приспособиться. Но придётся потерпеть года два или три»[544].
Не будучи ещё камер-юнкером, Пушкин в декабре 1832 г. нанял квартиру в доме купца Жадомирского из 12 комнат с сараем для экипажа[545].
Проживание в столице требовало от четы Пушкиных непомерных расходов, и можно сказать, что великосветская жизнь началась для Пушкина задолго до того, как он получил придворный чин.
Перехваченное письмо
Узнав о милости монарха, Пушкин решил не шить мундир камер-юнкера и не ездить ко двору[546].
Друзьям большого труда стоило отговорить его. Смирнов, который сам был камер-юнкером, купил по случаю готовый мундир и подарил приятелю[547].
В дневниках Пушкина можно обнаружить несколько взаимоисключающих записей по поводу мундира. 26 января 1834 г. поэт пометил: «В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках. Я уехал, оставя Наталью Николаевну…» 5 декабря того же года Александр Сергеевич пометил: «Завтра надобно будет явиться во дворец. У меня ещё нет мундира». 18 декабря в дневнике появились строки: «Третьего дня был я наконец в Аничковом. …Придворный лакей поутру явился ко мне с приглашением: быть в 8 1/2 в Аничковом, мне в мундирном фраке […] у меня треугольная шляпа с плюмажем (не по форме: в Аничков ездят с круглыми шляпами…)» «Граф Бобринский, заметя мою треугольную шляпу, велел принести мне круглую»[548].
Итак, Александр Сергеевич в течение целого года действительно не хотел шить «полосатый» мундирный фрак особого покроя (полосатым Пушкин называл его оттого, что спереди на него были нашиты золотые галуны). В первый раз он отправился в Аничков, видимо, в старом парадном мундире чиновника IX класса, явно не подходящем для царского бала. Поэт венчался в нащокинском фраке, и этот фрак также не подходил для дворца. Лишь после 5 декабря он получил от Смирнова мундир, шитый для графа Витгенштейна, но не пригодившийся тому. Оставалось приобрести круглую шляпу к нему.
Золочёный мундир был Пушкину противен. Он унижал достоинство первого поэта России. В 1836 г. он писал в статье о Вольтере: «К чести Фредерика II скажем, что сам от себя король… не стал бы унижать своего старого учителя, не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние свету, если бы сам Вольтер не напрашивался на такое жалкое посрамление»[549]. Двумя годами ранее в письмах к жене поэт пенял на то, что, умри он, его «похоронят в полосатом кафтане, и ещё на тесном Петербургском кладбище…»; детям будет утешения мало в том, что «их папеньку схоронили как шута, и что их маменька ужас как мила была на Аничковских балах»[550]. Смысл упрёка Пушкина был не так уж и безобиден. Главное в нём было недоговорено. На Аничковских балах мать семейства (ей было всего 22 года) с увлечением танцевала с царём, отвечала на его ухаживания, а папенька должен был при этом играть роль шута, обряженного в шитый золотом мундир. Не надо забывать, что Пушкин был человеком впечатлительным и ревнивым.
Пушкина раздражали церемонии, в которых он должен был участвовать как камер-юнкер. Они мешали распоряжаться досугом по своему усмотрению. В апреле 1834 г. поэт пропустил обедню во дворце. Царь поручил Жуковскому передать Пушкину своё неудовольствие по этому поводу. Одновременно обер-камергер герцог Литте вызвал его к себе, чтобы «мыть ему голову» по тому же поводу. Пушкин не поехал, но написал письменные объяснения. Сказавшись больным, Александр Сергеевич решил не показываться во дворце. «Все эти праздники, — писал он жене 20—22 апреля, — просижу дома. К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен…» В день присяги наследника Пушкин был в Зимнем у Загряжской, но на торжественную церемонию не пошёл, как и на бал, который дворянство дало в честь совершеннолетия цесаревича — будущего императора Александра II. Два билета на бал семья Пушкиных получила своевременно[551]. В июне камер-юнкер известил обер-камергера, что не сможет быть на праздновании дня рождения царицы 1 июля в Петергофе. О том же самом он дважды писал жене. Но ему всё же пришлось принять участие в семейном празднике царской семьи. Соллогуб видел его в придворной карете и запомнил, что «из-под треугольной шляпы» лицо поэта «казалось скорбным, суровым и бледным». Другой очевидец, В.В. Ленц, заметил Пушкина, «смотревшего угрюмо» из окна «дивана на колёсах» — придворной линейки[552].
6 декабря 1834 г. был день именин Николая I. Накануне Пушкин записал в дневнике: «Ни за что не поеду представляться… Царь рассердится, — да что мне делать?» Император, действительно, был сердит и говорил, что пошлёт к Пушкину лейб-медика Арендта для его излечения (поэт опять сказался больным)[553].
Николай I был человеком военным и любил порядок. Он очень сердился, когда его придворные уклонялись от исполнения своих прямых обязанностей. Монарх не раз грозил наказать нерадивых. Его угрозы распространялись на всех приближённых. Но поведение Пушкина вызывало его особое негодование. Поэт был у всех на виду. На него смотрели, ему подражали.
В борениях прошёл год. Когда же Александр Сергеевич обзавёлся мундирным фраком и 16 декабря явился в Аничков, он вернулся с бала с лучшими впечатлениями: «Вообще бал мне понравился, — записал он в дневнике. — Государь очень прост в своём обращении, совершенно по домашнему»[554].
Пушкин перестал писать верноподданнические стихи, отчего мундирная фронда должна была выглядеть в глазах властей как поведение, недопустимое для верноподданного.
Весной 1834 г. поэт в письме к жене принялся полушутливо обсуждать свои отношения с царской семьёй. «К наследнику, — писал он, — являться с поздравлениями и приветствиями не намерен… Видел я трёх царей… третий… упёк меня в камер-пажи под старость лет. […] Посмотрим, как-то наш Сашка (годовалый сын поэта. —
Послание к жене было сугубо личным, не подлежавшим оглашению. Свою вольную болтовню с Натальей сам автор письма называл враньём. Но с точки зрения приличий света и правил двора выпады поэта были верхом дерзости в отношении царской фамилии.
Пушкин забыл об осторожности и немедленно поплатился за свою беспечность. Его письмо, отосланное 24 апреля, было без промедления скопировано на московской почте и отослано Бенкендорфу. Последний не упустил случая и доложил о крамоле императору.
10 мая 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «Несколько дней тому получил я от Жуковского записочку… Он уведомлял меня, что какое-то письмо моё ходит по городу и что государь об нём ему говорил»[556].
Итак, официальная версия заключалась в том, что крамольное письмо распространяли по столице в списках и таким путём (помимо полиции) оно попало к властям.
Когда Николаю I надо было воздействовать на поэта, он прибегал к услугам либо Бенкендорфа, либо Жуковского. Александр Сергеевич, услышав сообщение друга, почти поверил ему и заподозрил жену. Своё письмо к ней от 12 мая он начал словами: «Какая ты дура, мой ангел!»[557]
В письме от 18 мая он разъяснил причину своего раздражения: «…надеюсь, что ты моих писем списывать никому не даёшь… Никто не должен знать, что может происходить между нами… Без тайны нет семейственной жизни»[558]. В то время Пушкин ещё не знал, что в перехваченном письме речь шла не о семейных тайнах, а об императорской фамилии.
В III Отделении были люди, симпатизировавшие Пушкину и пожелавшие предупредить его о беде. Бывший лицеист — секретарь Бенкендорфа П.И. Миллер — обратился к другому бывшему лицеисту, М.Д. Деларю, с просьбой предупредить Пушкина. По словам П.И. Миллера, он изъял копию пушкинского письма из ящика с бумагами, предназначенными для доклада государю, из-за чего письмо не попало на стол к императору и автор его избежал кары[559]. Рассказ Миллера неточен. Ранние, достоверные источники не оставляют сомнения в том, что пушкинское письмо было показано Бенкендорфом императору, а кроме него — также Жуковскому. Со слов Жуковского Пушкин записал в дневнике, что «полиция, не разобрав смысла, представила письмо Государю, который сгоряча также его не понял», после чего «письмо было показано Жуковскому, который и объяснил всё»[560].
В письме Бенкендорфу Жуковский уточнил, что ему было показано не всё письмо Пушкина, а выписка, которую он тогда объяснил наугад, не зная письма в целом. Императору также были представлены лишь «некоторые места» из письма[561].
Секретная полиция оказалась в деликатном положении. Если бы Бенкендорф предъявил полный текст перехваченного письма, он скомпрометировал бы почт-директора и себя. Поэтому дело ограничилось туманными указаниями на копии письма, якобы ходившие по городу. Императору положили на стол некоторые отрывки из «копии». Текст перлюстрированного письма, заверенный почт-директором, оказался ненужным, что и позволило Миллеру изъять документ из стола Бенкендорфа и передать Деларю для ознакомления поэта с этой историей.
Пушкин получил точную информацию разом от Жуковского и от чинов секретной полиции. Поэт уяснил себе, что Наталья тут ни при чём. Не позднее 29 мая он упомянул в письме жене о полиции, «которая читает наши письма»; 3 июня — о «свинстве почты».
Получив документальные доказательства доносительства почт-директора Булгакова, Пушкин решил проучить его. В Москве, — писал он жене, — «состоит почт-директором н[егодя]й Булгаков, который не считает грехом ни распечатывать чужие письма, ни торговать собственными [дочерьми]»[562]. Поэт предвидел, что его письмо жене будет перехвачено и, скорее всего, уничтожено Булгаковым. Поэтому он познакомил с текстом письма своих приятелей. Цель заключалась в том, чтобы обличить чиновника как агента секретной полиции[563].
В ожидании новых перлюстраций Александр Сергеевич писал 3 июня 1834 г.: «Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности (inviolabilite de la famille) невозможно: каторга не в пример лучше. Это писано не для тебя»[564]. Фраза предназначалась царю и жандармам.
Подробности, сообщённые поэту доброхотами из секретной полиции, произвели на него удручающее впечатление. Он и прежде сталкивался с такими происшествиями. В 1824 г. перлюстрация одного из пушкинских писем дала повод властям сослать его на несколько лет в Михайловское. Но всё это происходило в минувшее царствование, при Александре I. С новым монархом у Пушкина сложились особые отношения, казалось бы, исключавшие подобный образ действий. Доверие поэта к порядочности и честности императора стало рушиться.
10 мая 1834 г. Пушкин записал в дневнике: «…какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться — и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным»[565].
Некоторые личные обстоятельства усугубляли гнев Пушкина. Весна 1834 г. была временем настойчивого ухаживания Николая I за Натальей.
Пушкина задело то, что император, как офицеришка, волочится за его женой и через полицию следит за интимной перепиской супругов. «Никто (включая самодержца. —
Скандал по поводу перлюстрированного письма вспыхнул и улёгся в начале мая. Дерзкие рассуждения историографа по поводу его взаимоотношений с царями были оставлены без последствий. К началу июня 1834 г. раздражение поэта улеглось. В письме к жене от 11 июня поэт писал: «На Того (царя. —
Письмо было написано не без дальней цели. Наталья рвалась в столицу, где её ждали балы и успех. Пушкин старался внушить жене, что двор со всем его блеском и роскошью — настоящий нужник. Наименование Того джентельменом звучало как горькая насмешка.
Отставка
Придворный мундир, по мнению Пушкина, неизбежно превращал подданного в холопа: «…я могу быть подданным, даже рабом, — писал он в дневнике, — но холопом или шутом не буду и у царя небесного»[568]. Как дворянин Пушкин претендовал на равенство во взаимоотношениях с государем. Он не скрывал этого от членов династии. Говоря о старинном дворянстве, он сказал младшему брату Николая Михаилу Павловичу: «Мы такие же родовитые дворяне, как Император и вы…»[569]
Никто из подданных царя, включая природных князей Рюриковичей, не смел говорить подобные вещи членам царской фамилии. Такие речи сами по себе были фрондёрством.
Положение придворного историографа лишало поэта свободы. Чин камер-юнкера скреплял зависимость от двора.
Сознание зависимости было мучительно для Пушкина. В его голову всё чаще приходила мысль об отставке: «…плюнуть на Петербург, да подать в отставку… Неприятна зависимость; особенно когда лет 20 человек был независим», — писал он жене 18 мая 1834 г.[570]
Наталья Николаевна поняла слова мужа как упрёк себе. Пушкин поспешил успокоить её: «Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться… но я не должен был вступать в службу и, что ещё хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как угодно» (8 июня 1834 г.)[571].
Поэт понимал, что стоит на пути, гибельном для его дара, и настойчиво искал выход, который позволил бы ему порвать с зависимостью по службе и избавиться от придворных обязанностей.
Мечтания о новой жизни отчётливо звучали в стихах:
В 1830 г. поэт решил искать счастье на проторённых путях — в семейной жизни. Четыре года спустя он написал «на свете счастья нет». Стихи «Пора, мой друг, пора!» должны были получить концовку. Пушкин набросал план дальнейшей работы: «Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу — тогда удались он домой. О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги: труды поэтические — семья, любовь etc. — религия, смерть»[572]. Последние слова наброска — пророческие: «религия, смерть». Смерть примиряет с Богом, смерть как венец жизни — эта тема начинает громко звучать в творчестве поэта в последние годы.
Сама жизнь рождала трагическое сознание. Причиной были не одни беды, преследовавшие поэта после 1834 г., — цензурные притеснения, ссора с царём, бедность, долги. Пушкин обладал потрясающей интуицией и, может быть, предчувствовал близость смерти. Он достиг возраста, который, по понятиям того времени, был порогом старости. Близилась пора, отмеченная духом смирения. Его литературные персонажи заговорили новым языком.
Герой готов довольствоваться совсем немногим. Но он глава семьи и хозяин Дома. Он ведёт достойную и независимую жизнь, а потому может сказать о себе «сам большой».
Житейские размышления героя Пушкин выразил нарочито незамысловатой фразой, заимствованной у Антиоха Кантемира: «Щей горшок, да сам большой, хозяин я дома»[573]. Крылатые слова «сам большой» в Пушкинское время успели превратиться в поговорку.
Отставка и переезд в деревню должны были открыть Пушкину путь в деревенские пенаты, путь к независимой жизни.
Наталье Николаевне поэт сообщил о своей отставке задним числом, когда всё было позади: «На днях хандра меня взяла; подал я в отставку»[574]. За этим шутливым извещением скрывался эпизод, едва не перевернувший жизнь поэта.
25 июня 1834 г. Пушкин вручил Бенкендорфу прошение об отставке. Решение это далось ему с большим трудом. Автограф письма поэта имеет дату — 15 июня. Десять дней письмо лежало в столе у Пушкина, и лишь после этого попало в руки шефа жандармов[575].
Текст прошения был предельно кратким: «Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение»[576]. Документ не заключал в себе никаких серьёзных аргументов в пользу отставки. Ссылка на Москву и провинцию была неубедительной, поскольку семья Пушкиных жила в Петербурге, и поэт беспрепятственно ездил в старую столицу и в провинцию в течение двух с половиной лет службы. Предположить, что Пушкин рассчитывал на то, что его прошение оставят без внимания, трудно.
15 июня Пушкин составил прошение об отставке и не позднее 19 июня сообщил жене: «Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги и чужие мне покоя не дают»[577].
Одно обстоятельство имело особое значение. С начала июня столица стала готовиться к главному празднику империи — дню рождения императора, 25 июня[578]. Пушкин пренебрёг приглашением монарха и не пошёл на праздник, хотя обязан был в качестве камер-юнкера присутствовать на всех церемониях в Зимнем дворце.
Александр Сергеевич долго колебался, прежде чем вручил прошение Бенкендорфу.
25 июня поэт остался дома, вместо того чтобы ехать на приём к царю. Он жалел время и не хотел видеть Николая I, хотя больше и не сердился на него. Неизбежными были расспросы, почему Пушкин, получив приглашение на двух персон, не вызвал жену из деревни и лишил государя удовольствия танцевать с ней. Все знали, что Наталья Николаевна была желанной гостьей в Аничковом дворце. Пушкин не виделся с царём длительное время и теперь должен был поблагодарить его за крупный заём из казны. Однако весь город толковал об огромном проигрыше сочинителя, и тот не знал, уведомили ли жандармы о его игре императора.