Для повседневной переписки наименование «Мадонна» оказалось неудобным. Обычным обращением поэта к жене стало уменьшительное «жёнка». По временам Александр Сергеевич награждал «жёнку» прозванием «хват-баба», звучавшим в его устах, бесспорно, как комплимент. «Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, — писал он Наташе в октябре 1832 г., — сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват-баба! Что хорошо, то хорошо»[446].
На основании переписки некоторые исследователи сделали вывод о том, что Пушкин был равнодушен к жене. Однако следует помнить, что перед нами повседневная семейная переписка. Тем большего внимания заслуживают признания, как бы ненароком вырвавшиеся у поэта. В 1833 г. он в шутливых тонах описал свои путевые ухаживания за «городничихой», а весь рассказ завершил словами: «Ты видишь, что несмотря на городничиху и её тётку — я всё ещё люблю Гончарову Наташу, которую заочно целую, куда ни попало»[447]. Такие признания доказывали, что ожидания счастья не вовсе обманули поэта.
После четырёх лет семейной жизни Пушкин обратился к тёще, Н.И. Гончаровой, по случаю дня рождения жены со следующими стихами в прозе: «…сердечно благодарю Вас за 27-ое (27 августа родилась Натали. —
Одно из писем Пушкина приобрело особую известность. Оно было написано жене в 1833 г. по случаю посещения поместья П.А. Осиповой. Всё письмо выдержано в насмешливо-шутливом тоне: «…из старых моих приятельниц нашёл я одну белую кобылу… Много спрашивают меня о тебе… какая ты: брюнетка или блондинка, худинькая или плотнинькая?»; трактирщица, «провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица… Прощай моя плотнинькая брюнетка (что ли?) …Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете, а душу твою люблю я ещё более твоего лица»[449]. Шутливое обращение к «плотнинькой брюнетке» начисто лишено патетики.
Полагают, что любовь Пушкина так и не разбудила чувств в сердце молодой женщины. «Если в начале любви было равнодушие с её стороны и надежда на привычку и близость с его стороны, то откуда же возникнуть страсти? — писал П.Е. Щёголев. — Да, Наталья Николаевна исправно несла супружеские обязанности, рожала мужу детей, ревновала, и при всём том можно утверждать, что сердце её не раскрылось, что страсть любви не пробудилась. В дремоте было сковано её чувство. Любовь Пушкина не разбудила ни её души, ни её чувства»[450].
Подобная оценка вытекает из отношения исследователя к ревнивым упрёкам Натальи Николаевны, переполнявшим её письма. «Когда читаешь из письма в письмо, — подчёркивал П.Е. Щёголев, — о многократных намёках, продиктованных ревностью Натальи Николаевны, то испытываешь нудную скуку однообразия и останавливаешься на мысли: а ведь это даже и не ревность, а просто привычный тон, привычная форма. Ревновать в письмах значило придать письму интересность. Ревность в её письмах — манера, а не факт»[451].
Переписка Пушкиных пронизана неподдельными чувствами. Получив однажды известие, что жена загрустила и поплакала, Александр Сергеевич писал ей: «…если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть ты меня ещё любишь, жёнка. За что цалую тебе ручки и ножки»[452].
Брак дал поэту то, чего он лишён был в детстве, — тепло семейного очага и жизнь своим домом. После трёх-четырёх лет жизнь в разлуке с женой и детьми стала для Пушкина непривычной и почти невыносимой. В его сетованиях на разлуку невозможно уловить лукавство.
Во время самого длительного расставания, в 1834 г., Пушкин писал Наталье письма через два-три дня, редко через неделю. Он постоянно спрашивал, как дети, их здоровье и успехи: «Говорит ли Маша? ходит ли? что зубки? Саше подсвистываю»; «цалую Машу и заочно смеюсь её затеям»; «…цалую ручку у Марьи Александровны и прошу её быть моею заступницею у тебя. Сашку цалую в его круглый лоб»; «Скажи Сашке, что у меня здесь белые сливы, не чета тем, которые он у тебя крадёт, и что я прошу его их со мною покушать. Что Машка? какова дружба её с маленькой Музика? и каковы её победы?»; «Что ты про Машу ничего не пишешь? ведь я, хоть Сашка и любимец мой, а всё люблю её затеи»[453].
Натали была увлечена балами, Пушкин погружён с головой в творчество. При детях был штат кормилиц, нянек, немок. При всем том, поэт и его жена были заботливыми родителями. Поэт сам превращался в дитя, когда играл с малышами[454].
Сестра поэта Ольга Сергеевна привезла в столицу сына Льва. Её покорило то, что Александр «очень хвалит и ласкает племянника»[455]. По отношению к своим детям поэт мешал ласку со строгостью. В письмах к Наталье он наказывал не баловать Машу, «т.е. не слушаться её слёз и крику, а то мне не будет от неё покоя»; «Машке скажи, чтоб она не капризничала, не то я приеду и худо ей будет». Когда дети слишком шумели или вели себя неподобающим образом, на их голову обрушивалась гроза родительского гнева. Ольга Сергеевна, по её собственному признанию, в воспитательных целях шлёпала своего полуторагодовалого малыша. У её брата в ходу были те же педагогические средства: «Александр порет своего мальчишку, которому всего два года; Машу он тоже бьёт; впрочем он нежный отец. — Знаешь, он очень порядочный…» — писала Ольга мужу[456]. Нелишне заметить, что в том же письме она признавалась, что ещё ни разу не была в доме Пушкиных с момента приезда в Петербург. Это значит, что о порках детей она писала со слов родителей. Шлепки не исключали родительской нежности. Всё это было типично для дворянских семей того времени.
Брат Натальи Николаевны Дмитрий, живший в Петербурге в 1831—1832 гг. и близко наблюдавший жизнь четы, очень точно определил главную черту их отношений. В семье Пушкиных, писал он, «царствует большая дружба и согласие»[457].
Пушкина любила писать длинные письма. Ланской упрекнул её за это. «Ты прав, — отвечала ему Наталья Николаевна, — говоря, что я очень много болтаю в письмах и что марать бумагу одна из моих непризнанных страстей»[458].
Дельные мысли жены радовали Александра Сергеевича, и он не оставлял их без поощрения: «…твоё замечание о просвещении русского народа, — писал он, — очень справедливо и делает тебе честь, а мне удовольствие». Пушкин отнюдь не разделял мнения света о глупости Натали. Через полгода после первой встречи с четой Пушкиных Долли Фикельмон записала в дневнике: «муж говорит, что она умна»[459]. Княгиня Вера Вяземская писала о Наталье, которой не слишком симпатизировала: «Пушкин восхищался её природным смыслом»[460].
Жена позволяла себе резкие замечания по поводу друзей мужа. Она сочла вправе сделать выговор Пушкину за то, что он попал «в лапы к Соболевскому»[461]. И поэт терпеливо объяснил ей свой взгляд на Соболевского.
Пушкин вступил в пору зрелости. Он ясно видел, что родство не оправдывало себя. Иллюзии дружбы поблекли. Семья оставалась последней крепостью. Жене Пушкин изливал душу, у неё просил сочувствия, ей жаловался на близких людей: «Лев С. (родной брат поэта. —
Мать семейства неизбежно оказалась в центре жизни поэта. Её ревность не была навязчивой и не порождала беспрестанного раздражения. В переписке невозможно уловить и тени злобы, зато много доверия и откровенности.
Одна из тем переписки — кокетство Натальи. Строки, посвящённые этому предмету, вследствие своей эмоциональной окраски всегда привлекали внимание. К жене обращены были слова поэта: «…будь молода, потому что ты молода — и царствуй, потому что ты прекрасна»; «гуляй, жёнка; только не загуливайся и меня не забывай»[463]. Разрешая жене «кокетствовать», Александр Сергеевич шутливо прибавлял, что всё-таки лучше его позволением не пользоваться[464].
Кокетство было нормой поведения любой светской дамы. Но флирт не должен был выходить за рамки благопристойности, соответствовавшей идеалу поведения замужней дамы. В письме из Болдина Пушкин писал Натали осенью 1833 г.: «…кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности — не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему»[465]. В другом письме того же периода поэт внушал жене: «Повторяю тебе… что кокетство ни к чему доброму не ведёт; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения»[466].
Наталье не раз пришлось выслушивать от мужа жестокие нравоучения. Однажды он напомнил ей басню А. Измайлова о красавице-кокетке, Фоме и Кузьме. Баснописец предупреждал кокеток и прелестниц: «Не корчите Фому, не то попасть вам на Кузьму»[467]. Пушкин пояснил суть нравоучения: «Фома накормил Кузьму икрой и селёдкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью». Из этого поэт выводит следующее нравоучение: «Красавицы! не кормите селёдкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму»[468]. Пушкина не усвоила нравоучения, в точности предвосхитившего её будущее.
Наталья не только предавалась флирту, но и считала своим долгом писать подробные отчёты мужу. Поэт шутливо благодарил супругу за то, что она подробно и откровенно описывает ему свою «беспутную жизнь». Но в конце концов он взмолился, прося избавить его от победных реляций: «Радоваться своими победами тебе нечего. […] Жёнка, жёнка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши… — для чего? — для тебя жёнка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье… Побереги же и ты меня»[469].
Пушкин не догадывался, что семья его стоит на пороге крушения, когда писал Нащокину 10 января 1836 г.: «Моё семейство умножается, растёт, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать и (первоначально написал „смерти“, но зачеркнул. —
Родословная поэта
Отношение Пушкина к истории и предкам было совсем особенным. В его глазах память о прошлом была неотделима от культурного наследия, накопленного народом и составляющего его гордость. Прошедшее поэт рассматривал как достояние каждого человека, основу его самоуважения[471]. В черновых набросках «Романа в письмах» (конец 1829 г.) поэт вложил в уста героя слова: «Я без прискорбия никогда не мог видеть уничижение наших исторических родов. …Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ!»[472] В письме к Чаадаеву в 1836 г. поэт писал: «…клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог её дал»[473].
По происхождению Пушкины принадлежали к одной из древнейших дворянских фамилий России. Согласно родословным росписям, их родоначальником считался выходец «из Немец муж честен именем Ратша», прибывший на Русь при Александре Невском[474].
Пушкин серьёзно заинтересовался своей родословной в период работы над исторической трагедией «Борис Годунов». В уста царю Борису он вложил фразу: «Противен мне род Пушкиных мятежный!» Поэта восхищала роль мятежников и бунтарей, которую его предки играли в Смутное время[475].
Со временем родословные разыскания писателя получили новое направление. Пушкин обратился к истории предков, которые помогли Романовым занять трон и преодолеть мятежи.
В XVII веке род Пушкиных пришёл в упадок, разделив участь многих древних аристократических фамилий. Нынешняя «аристократия, — писал поэт, — с трудом может назвать и своего деда. Древние роды их восходят от Петра и Елизаветы. Денщики, Певчие, Хохлы — вот их родоначальники… У нас нет очарования древностию, благодарности к прошедшему и уважения к нравственным достоинствам… неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности»[476].
Осознав себя потомком старинного дворянского рода, Пушкин не побоялся бросить вызов временщикам, новой знати. Князьям Меншиковым он напомнил про торговлю их родоначальника блинами, графам Кутайсовым — их службу в денщиках у Павла I, Разумовским — пение в капелле у Елизаветы. Графам Безбородко и Кочубеям была адресована и вовсе обидная строфа: «В князья не прыгал из хохлов».
Знать не могла простить поэту его выпадов. По авторитетному свидетельству графа Соллогуба, Пушкин «нажил себе в целых семействах, в целых партиях врагов непримиримых»[477].
Александр Чернышёв проявил особое рвение при расправе с декабристами, что позволило ему сделать стремительную карьеру при Николае I. В своём дневнике Пушкин отметил, что военный министр граф Чернышёв был забаллотирован при избрании в Английский клуб. В записке по поводу книги о Пугачёвском бунте, адресованной лично Николаю I, поэт подчеркнул, что в XVIII веке один из Чернышёвых служил в камер-лакеях и пользовался особой милостью Екатерины II.
Смиренный «мещанин» не упускал случая уколоть глаза временщикам, по прихоти самодержцев удостоенным высших государственных постов.
Эти строки были написаны в то время, когда Пушкин ещё верил, что его талант и литературный труд обеспечат средства к жизни и воочию докажут новой знати, что он сам «большой», без богатств и чинов. Тогда же он писал Бенкендорфу: «Что касается состояния… оно достаточно благодаря его величеству, который дал мне возможность достойно жить своим трудом»[478].
Благоволение царя
После свадьбы Пушкин решил покинуть Москву. Весной 1831 г. он просил Плетнёва подыскать ему «фатерку» в Царском Селе, где семья намеревалась остаться до зимы. В Царском Селе поэт надеялся найти прибежище, где можно жить «будто в глуши деревенской», «потихоньку без тёщи, без экипажа, следственно, без больших расходов…», «в кругу милых воспоминаний и тому подобных удобностей». В Село поэта влекла дешевизна летних квартир: «…дома, вероятно, ныне там недороги: гусаров нет, двора нет — квартер пустых много…» — писал поэт Плетнёву. Предполагалось снять «фатерку», которая бы имела особый кабинет. «Нас будет: мы двое, — пояснял Пушкин другу, — 3 или 4 человека да 3 бабы. […] Садика нам не будет нужно, ибо под боком у нас будет садище. А нужна кухня да сарай, вот и всё»[479].
После свадьбы отношения между молодожёнами были безоблачными. После бала у Пушкиных в Москве А.Я. Булгаков писал: «И он и она прекрасно угощали гостей. Она прелестна, и они как два голубка». Жуковский виделся с Пушкиными в Царском Селе. «Жёнка его, — писал он, — очень милое творение. И он с нею мне нравится. Я более и более за него радуюсь тому, что он женат»[480]. Сестра поэта писала мужу в письме от 4 июня 1831 г., что молодые обожают друг друга; Наташа красавица и умница и при всём том ещё ребёнок[481].
Эпидемия холеры, распространившаяся на Северо-Западе России, привела к тому, что «деревенская глушь» — Царское Село превратилась на время в резиденцию императорской фамилии и двора. Ради безопасности царской фамилии Царское Село было прочно отгорожено от внешнего мира заставами.
В Царском Селе поэт смог общаться с членами царской фамилии. Первая встреча с Николаем I застигла его врасплох. Завидев Пушкина, государь вышел из коляски и затеял дружеский разговор. Расставшись с императором, поэт зашёл к А. Росетти и рассказал ей о встрече. Он не скрыл от неё, что неожиданно ощутил себя верноподданным. «Чёрт возьми, — сказал он, — почувствовал подлость во всех жилах»[482].
Писатели живо ощущали свою зависимость от власти. На большом собрании литераторов у Смирдина в феврале 1832 г. первый тост был тост Греча: «Здравие государя-императора, сочинителя прекрасной книги Устав цензуры!» В ответ раздалось громкое и усердное «Ура!»
Конечно, Пушкин был не только «писакой» (так называли его члены царской семьи, жандармские чины и пр.), но и дворянином, по знатности рода нисколько не уступавшим Романовым. В Царском селе по соседству с Пушкиным жил Жуковский. Он был близок к императорской фамилии и использовал любой случай, чтобы свести царя с поэтом.
В дни холерных бунтов чернь чинила дикие расправы над врачами, а в военных поселениях также над офицерами и начальством. Николай I проявил незаурядную храбрость при усмирении волнений. На поэта его поведение произвело впечатление. Мужество и сила духа всегда импонировали ему[483].
Николай I охотно беседовал с поэтом. Круг проблем, которые они обсуждали, значительно расширился со времени встречи в Чудовом монастыре. Пушкин был обнадёжен тем, что Николай I приступил или выразил намерение приступить к реформам. Злобой дня была неудачная война с восставшими поляками. Взгляды Пушкина на польский вопрос сформировались под влиянием событий 1812 г. Занятия историей Смутного времени начала XVII в. дали дополнительную пищу для размышлений. Имея в виду давний спор между двумя славянскими народами, Пушкин писал, обращаясь к Западу:
Протесты против действий русских войск в Польше, раздававшиеся на Западе, были восприняты в Петербурге как грубое вмешательство. Подобно другим патриотам, Пушкин считал, что в 1831 г. может повториться ситуация 1812 года.
По свидетельству приятеля Пушкина А.В. Васильева, летом 1831 г. поэт сообщил ему, что по желанию царя пишет ответ «клеветникам России». Наследник престола, будущий Александр II, вспоминал, что Пушкин впервые прочёл названные стихи в кругу царской семьи[484]. На взятие Варшавы русскими войсками поэт откликнулся стихами «Бородинская годовщина», написанными в том же духе.
Стихи произвели впечатление на общество и обсуждались повсюду. Двор был доволен. Австрийский посол Фикельмон сообщил канцлеру Меттерниху мнение А.Ф. Орлова, требовавшего от царя решительных действий против поляков, и прибавил к этому: «Такая же мысль отразилась в стихах Пушкина, верный перевод которых я здесь присоединяю. Они были написаны в Царском Селе и были одобрены императором. Благодаря этому они ещё более привлекают внимание»[485].
Жуковский присоединился к Пушкину, тогда как П.А. Вяземский обрушился на друга с укором, что тот осмеливается воспеть победы Паскевича, говорить «нелепости и ещё против совести и более всего без пользы»[486]. Задетый этими словами, Пушкин называл Вяземского человеком ожесточённым против России, не любящим её[487]. А.И. Тургенев принял сторону Вяземского. Он писал брату: «Я только в одном Вяземском заметил и справедливый взгляд и на эту поэзию (обсуждались стихи „Клеветникам России“. —
Беседы в Царском Селе укрепили расположение монарха. 21 июля 1831 г. Пушкин извещал приятелей: «Царь со мною очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики»[489]. Никогда Пушкин не был столь близок к власти, как в дни летнего отдыха в Царском Селе.
Примирение с действительностью
В своих отношениях с людьми, не принадлежавшими к ближайшему окружению, император не выходил из рамок формально-служебных отношений. Беседа в Кремле в 1826 г. и прогулки в Царском Селе в 1831 г. нарушили этот принцип и положили начало личным отношениям между государем и поэтом. В письмах Пушкина можно встретить слова о том, что царю он готов пожертвовать жизнью, а равно отзывы о добрых делах императора, подобные следующему: это «делает честь государю, которого искренно люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно и по-царски»[490]. В искренности такого рода признаний сомневаться не приходится.
Сближение с императором облегчило переход Пушкина из стана декабристов в правительственный лагерь. Но переход этот был длительным, трудным и болезненным. Беседа в Чудовом монастыре в 1826 г. не изменила образа мысли поэта.
Для Пушкина жизнь теряла смысл без духовной свободы и верности друзьям. Осенью 1826 г. поэт беседовал с его величеством, а несколько месяцев спустя вручил жене декабриста А.Г. Муравьёвой листок со стихами, без подписи, переписанными неизвестной рукой:
Обращение к томившимся на каторге декабристам ставило Пушкина в двусмысленное и опасное положение. Отличить его стихи, даже не имея автографа, не составляло труда. Тайная полиция не пощадила бы Пушкина, заполучив текст его новых вольнолюбивых стихов, выражавших солидарность с государственными преступниками.
После встречи с царём положение стало меняться. По словам А. Мицкевича, «он (Пушкин. —
Большое влияние на Пушкина оказало польское восстание. В июле 1831 г. Пушкин стал с удвоенной энергией хлопотать об основании новой литературной и политической газеты. III Отделение в лице фон Фока отказало ему, и тогда поэт в июле 1831 г. обратился через Бенкендорфа к царю. Он предложил правительству своё перо: «Если государю угодно будет употребить перо моё, то постараюсь с точностию и усердием исполнить волю его величества…» Угроза распада Российской империи и выступление европейской прессы в защиту «мятежных» поляков приобрели в глазах Пушкина значение важнейшего аргумента в пользу создания новой газеты, оплота писателей-патриотов: «Пускай позволят нам, русским писателям, — писал поэт, — отражать бесстыдные и невежественные нападения иностранных газет»[492].
Когда Пушкин предложил царю перо, среди его соотечественников, отметил Мицкевич, пошли разговоры, что он «продался правительству».
На умонастроение поэта влияли многие обстоятельства. Не последнюю роль играли упрочившиеся отношения с государем. Общение с Николаем I привело Пушкина к убеждению, что трон в России занял, может быть, впервые, человек исключительной честности и порядочности, подлинный патриот. При такой оценке Пушкину нечего было опасаться, что царь использует его перо для каких-нибудь бесчестных целей. В этом заключалась главная причина верноподданнических заявлений поэта.
III Отделение, по-видимому, не изменило своего отношения к проекту Пушкина, и в 1831 г. царь отклонил его предложение.
Год спустя поэт вновь обратился к властям. На этот раз ему удалось заручиться одобрением Николая I. Помогло вмешательство Жуковского и бывших арзамасцев. 27 мая 1832 г. Пушкин сообщил Бенкендорфу о своём ходатайстве «стать во главе газеты, о которой господин Жуковский, как он мне сказал, говорил с вами»[493]. Надо думать, что Жуковский говорил прежде с самим императором.
Ещё в мае 1830 г. поэт просил Вяземского поговорить с молодыми министрами по поводу газеты[494]. В 1832 г. Пушкина получил поддержку со стороны Министерства просвещения. Став товарищем министра просвещения, Уваров фактически предложил поэту своё покровительство.
Александр Сергеевич нисколько не преувеличивал, когда писал в черновом письме к Бенкендорфу: «…в последнее десятилетие царствования покойного государя (Александра I. —
Бывший арзамасец Уваров прекрасно понимал, сколь глубоко влияние Пушкина на культуру, и не терял надежду превратить его в рупор своего ведомства. Однако поэт отверг домогательства Уварова и получил у царя разрешение на издание газеты через министра внутренних дел Блудова, другого арзамасца. Блудов заручился согласием поэта на то, что его газета «будет давать самые скорые сведения из Министерства внутренних дел». Летом 1832 г. Н.А. Муханов записал в дневнике: «Оживлённый спор с Уваровым по поводу журнала Пушкина. Он уязвлён, что разрешение было дано ему министерством внутренних дел, а не его министерством»[496]. Более всего Уварова обидело то, что поэт отверг его прямое предложение о покровительстве и сотрудничестве, переданное через Филиппа Вигеля.
Уваров понимал, что независимая от его ведомства газета Пушкина может ослабить контроль Министерства над миром русской словесности. Отвергнутый покровитель стал противником пушкинского проекта.
11 июля 1832 г. поэт писал Погодину: «Знаете ли вы, что государь разрешил мне политическую газету?»[497]
Пушкин поспешил представить властям программу новой газеты. На её страницах предполагалось помимо обзоров литературы помещать официальные материалы:
«О мерах правительства.
NB материалы от правительства.
Корреспонденция».
В отдельную рубрику были выделены пункты:
«Предварительное изъявление мнений правительства. Внутренние происшествия; указы. О мерах правительства. …Пособия: повеления министров… Официальность»[498].
Пушкин без обиняков предлагал основать и возглавить официозную правительственную газету. «Журнал мой, — писал Пушкин, — предлагаю правительству — как орудие его действия на общее мнение»[499].
Союз с правительством, по замыслу Пушкина, должен был иметь в основе патриотизм. Его проекты вызвали возражения с разных сторон. Вяземский ещё в 1827 г. пустил в оборот выражение «квасной патриотизм» для обозначения ложного патриотизма. 5 июля 1832 г. Н.А. Муханов пометил в дневнике: «Пришол Александр Пушкин. Говорили долго о газете его. Он издавать её намерен с сентября или октября; но вряд ли поспеет. Нет ещё сотрудника… О Вяземском. Он сказал, что он человек ожесточённый, aigri, который не любит России, потому что она ему не по вкусу… Пушкин говорил долго. Квасной патриотизм… Цель его журнала, как он её понимает — хочет доказать правительству, что оно может иметь дело с людьми хорошими, а не с литературными шельмами, как доселе сие бывало»[500].
Возражения Вяземского повлияли на решение Пушкина отказаться от издания газеты.
Булгаринская журналистика пользовалась большими преимуществами, вытекающими из её официозного положения. Продажной прессе поэт пытался противопоставить союз властей с честными журналистами. Новое издание должно было получить нейтральное наименование «Дневник».
Пушкин успел подготовить первый номер газеты. Номер был условно помечен датой «1 января 1833 г.»
Разрешение на издание газеты знаменовало важный момент в жизни поэта. Если бы Пушкин стал во главе официальной правительственной газеты, его переход в правительственный лагерь завершился бы окончательно. Но после подавления польского восстания его патриотические чувства пошли на убыль. Согласие с царём начало давать трещины. Готовность Пушкина возглавить официоз поколебалась. Поэт не стал настаивать на осуществлении своего проекта, а Бенкендорф не представил подготовленный номер «Дневника» на утверждение монарху.
Пушкин не надеялся ужиться с цензурой. Жуковский много раз обсуждал с другом его положение и выступал посредником между ним и цензурой. Уже после гибели поэта он обратился к Бенкендорфу с откровенными и резкими словами: «Государь император назвал себя его цензором… Скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение… На многое, замечанное государем, не имел он возможности делать объяснений; до того ли государю, чтобы их выслушивать?»[501]
Необходимость пройти государеву цензуру вела к неизбежным проволочкам. Но главное заключалось в другом. Поэт пожертвовал проектом, сулившим большие выгоды, потому что не хотел жертвовать своей независимостью и духовной свободой.
В 1832 г. Александр Сергеевич опубликовал «Анчар» без разрешения государя, за что немедленно получил выговор от Бенкендорфа. В тот же день поэт ответил шефу жандармов словами: «Я всегда твёрдо был уверен, что высочайшая милость, коей неожиданно был я удостоен, не лишает меня и права, данного государем всем его подданным: печатать с дозволения цензуры»[502].
В декабре 1833 г. Пушкин обратился к Бенкендорфу с просьбой разрешить ему отдать свои сочинения в журнал Смирдина «Библиотека для чтения» без обращения к царю, подвергаясь цензуре на общих основаниях. Просьба была доложена Николаю I, и требуемое разрешение получено[503]. Речь шла исключительно о «пиесах для журнала Смирдина». Но это уже была частность.
На государевой службе
Пушкин видел два пути сотрудничества с правительством. Он готов был взять на себя редактирование журнала, но не прочь был заняться историческими исследованиями. Второй путь, считал поэт, более соответствует его склонностям. Ещё в 1831 г. Пушкин в черновом варианте письма к Бенкендорфу высказал следующее пожелание: «Если политический журнал покажется предприятием излишним, то буду просить дозволения заняться историческими изысканиями в наших Государственных архивах и библиотеках». В беловом варианте письма Бенкендорфу эта мысль получила развитие. «Не смею и не желаю взять на себя звание Историографа после незабвенного Карамзина; но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать историю Петра Великого и его наследников до государя Петра III»[504].
В 1827 г. Пушкин высказывал намерение описать историю царствования Александра I и Николая I. Теперь он остановился на более узкой теме — истории Петра I и его ближайших преемников. Предложение Пушкина пришлось кстати. На письме Пушкина Бенкендорфу монарх пометил: «Написать г-фу Нессельроду, что государь велел принять его в Иностранную Коллегию… для написания Истории Петра Первого»[505]. Царь ещё больше сузил тему исторических занятий Пушкина, назвав имя Петра I и отбросив его преемников, включая Петра III. Между тем, история ближайших предшественников Николая интересовала поэта в наибольшей мере.
26 сентября 1831 г. А.И. Тургенев сообщил в письме брату важную новость: «Александр Пушкин точно сделан биографом Петра I и с хорошим окладом»[506].
Тридцатисемилетний Карамзин, знаменитый писатель и поручик в отставке, при вступлении в должность историографа удостоен был оклада в 2 000 рублей. Успех Карамзина придал этой должности авторитет и блеск.
Пушкин был удостоен большего оклада. Но о величине его поэт узнал не сразу. Поэт тотчас известил приятелей о свалившейся на его голову милости: государь «записал меня недавно в какую-то коллегию и дал уже мне (сказывают) 6000 годового дохода»[507].
Начав службу после окончания Лицея, Пушкин выслужил скромный оклад. В канцелярии Инзова он получал 700 рублей ассигнациями в год. Эти деньги ему стали платить не сразу. 28 апреля 1821 года генерал И.Н. Инзов обратился по этому поводу с секретным письмом в коллегию иностранных дел: «В бытность его (Пушкина. —
Новый оклад в семь раз превышал прежний.
Пушкин смотрел на службу как на синекуру. Она не стесняла его никакими обязанностями, не регламентировала его занятия[509].
«Царь взял меня в службу, — писал поэт Плетнёву, — но не в канцелярскую, или придворную, или военную — нет, он дал мне жалование, открыл мне архивы… Он сказал: Puisqu’il est marie et qu’il n’est pas riche, il faut faire aller sa marmite» [раз он женат и небогат, то надо дать ему средства к жизни]. (Другие переводы: надо заправить его кастрюлю; надо позаботиться, чтоб у него была каша в горшке)[510].
«Каша в горшке» у Пушкина привлекла общее внимание. Молва многократно преувеличила царскую щедрость.
Брак повлёк за собой материальные трудности. Женясь, поэт думал «издерживать втрое против прежнего, вышло вдесятеро». Собственно, безденежье преследовало поэта всю жизнь. «В Москве говорят, — сетовал поэт в октябре 1831 г., — что я получаю 10 000 жалованья, но я покамест не вижу ни полушки; если буду получать и 4 000, так и то слава богу»[511].
В июле 1831 г. царь на основании прошения Пушкина распорядился, чтобы ему было положено жалованье. Бенкендорф пометил на пушкинском письме: «Не угодно ли будет графу (Нессельроде. —
Назначение Пушкина историографом привело к межведомственной тяжбе. Граф Нессельроде долго отказывался платить деньги коллежскому секретарю Пушкину. Министр внутренних дел Блудов при встрече с поэтом по-дружески сообщил, что говорил с государем и «просил ему жалованья, которое давно назначено, а никто выдавать не хочет». Николай I приказал Блудову обсудить дело с Нессельроде.
Н.А. Муханов описал беседу в дневниковой записи от 29 июня 1832 г. В точности его записи сомневаться не приходится. Высшие сановники империи, конечно же, знали о желании Бенкендорфа привлечь на службу в жандармский корпус Пушкина. Не с этим ли обстоятельством связано было предложение Нессельроде?
По понятным причинам министр иностранных дел не желал водворения в своём ведомстве поднадзорного чиновника.