— Есть удачные строки, — закончила жена поэта, — но крикливо, гуленька.
Пришла Елена Игнатова[120].
Как встарь — ложноклассическая-в-шаль[121], даже когда и без.
И чего там, если не выносила Елена Игнатова стихов Мишеньки.
Чего там, через одиннадцать-то лет.
Чего там.
Пришел Аркаша Драгомощенко[122].
Верлибрист, брахицефал, лукавец. Загар на Аркаше калифорнийский, «сафари» на нем, хоть апрель и прохладно, — только что из Североамериканских СШ, по приглашению университета лекции о себе читал.
Солидно посетовали на малотиражность западных изданий.
До начала с вечера смылся; как сказал ехидный Кривулин: обиделся Аркадий, что не самый он тут загорелый.
Пришел Сережа Стратановский[123].
Самый страшненький, самый тихий и самый образованный из ленинградских.
Пришел послушать израильтянина.
Пришел, послушал.
Маэстро Кривулин.
Сызмальства хром и кособок — полиомиелит.
Про него апокриф: устраивался на службу.
Преподавателем эстетики. В медучилище. Ну, завучиха присмотрелась, простая душа, брать раздумала и — сморозила: помните, как Чехов говорил, мол, в человеке все должно быть прекрасно. И лицо, и одежды… и — осеклась.
— А! — продолжил Кривулин — и ноги, и руки…
Но время, поэты!
О поэты!
Время метать камни — и время уворачиваться от них.
Время жить — и время выступать.
Съезжались.
Мэтры, киломэтры петербуржской Школы.
На вечер своей иммигрантской поэзии.
Пришли господа поэты.
Или не пришли.
Леночка Шварц[124], например, не пришла, потому что траур: Нобелевскую премию дали не ей, а неей.
Анри Волохонский не пришел, потому что, пожив в Тивериаде, — в Баварии[125].
Живет в Баварии.
И Бурихин[126] там.
Хвост, Алеша Хвостенко[127], — в Париже.
(Уфлянд[128] пришел — вот и познакомились.)
Аронзон[129] не пришел, потому что в могиле.
Лившиц работает профессором Лосевым[130] в США.
Охапкин[131] в дурдоме на Пряжке.
Рейн[132] — течет в Москве.
И Миша Еремин[133] в Москве.
Куприянов[134] — при Русской Церковной Мысли, — такое впечатление, что она — Мысль — одна, а он при ней староста церковный.
М-да… Ленинградская школа.
Я твой прогульщик.
Дневник на стол!
Бродский пошел на свой вечер.
А мы пошли на вечер памяти своей.
Глава шестнадцатая,
где как мы, в сущности, далеки от народу,
а слезы сохнут в теплую погоду
И пришли прозаики.
И драматурги даже.
И неизвестные никому, и графоманы.
Из квартир, котельных, с университетских кафедр, из вечерних школ для дебилов, из ничего, с того света из смерти и памяти, пришли.
И привели с собой своих девочек, наших девочек. Тех, что в слякоть, без никакого бельеца, подтянув единственный капрончик, и — стакан водки, и соперницу-красавицу-суку мордой об стол — пришли девочки.
Не могу продолжать,
Рыдаю.
Хоть святых выноси.
Бывало, куплю
А слезы сохнут в теплую погоду.
Нет сил писать о том, как время летит, чистая молодость проходит, жены уходят — нет сил, и слезы и те сохнут.
Потому и эпик, что нет сил, нет слов, нет букв их описать, наших девочек… «Неужели я тоже так выгляжу?» — подумал Генделев.
Но выглядел он не так.
На сцене ДК Крупской израильтянин Генделев выглядел очень экзотик: хорошо выглядел. В шириной с ладонь алых подтяжках имени Боевого Красного Знамени выглядел он. И довольно нахально заявил он, априори, что не русский поэт из Израиля сей Миша Генделев, а израильский поэт из России Генделев Миша он. Смех в зале.
Но обошлось, отвлекся, заволновался поэт, пошел в винт и начал читать все-таки по-русски еще — этим, пришедшим на вечер какой-то эмигрантской, а не его поэзии.
Я к вам вернусь — читал, читал он стихи, ровесные полнолунной ночи Неве-Якова 1982 предвоенного года, пятого года нашего Израиля, — читал Генделев:
Кто? Чур, не мы! Кто знает, о чем и что думал в этот миг Генделев, о чем вспоминал?
Может ли быть, что был он счастлив в первый раз в своей последней жизни?
Может быть. А не исключено, что он думал, что совершить что путное в России и попросту заставить себя в России слушать можно, лишь воротясь из эмиграции, как тот, второй муж товарища Крупской, и не пора ли приняться за апрельские, кстати, тезисы, пока не поздно и такой завод?
Не исключено.
И что нет пророка ни в каком своем отечестве?
Или он вспоминал все-таки о той душной ночи горного предместья Горнего Ерусалима, когда сочинялись, то есть придумывались, эти стихи?
А может — и скорее всего, — он ни о чем не думал и ничего не вспоминал, а читал и наконец дочитал до конца:
Книга четвертая
Госпитальеры
Глава семнадцатая,
где исполняется четою молокан
Кабул-канкан
О завтраке не было и речи. Пил морс, если кто запамятовал — старинный северный напиток — декокт клюквы — кисленькое с подоконника.
Срам, эк вечор выплясывали, теряя талантливого поэта Кривулина, — срам! Начитанные, думающие люди, цвет нации.
Паршиво. Паршиво, говорю, холеный, избалованный левантийской зажиточной жизнью, паршиво адаптировался Генделев к исторически отлаженным полевым условиям бывшей отчизны: Генерал Мороз, Дубина Народной Войны[139], Веселие Руси… Паршиво!
Гадко!
Вот кто, например, привнес во вчерашнее суаре спирт-сырец ф-ки «Северное сияние»? Гордость отечественной парфюмерии? На дам не похоже. Хотя способны. Способны и могут. Одна девушка, Кац ее фамилия, визави, все время кормила грудью. Шушукались, что у молодки это — седьмой, молодая чета поэтов Кац — молокане. Восстановим последовательность: сначала «сияния» стакан, ниже (специально для Мамлеева, пусть он и описывает) — дитя-олигофрен[140], потом — собственно мамаши деревянный крест, еще ниже — крестильный крестик-панагия малыша (грамм двести дикого серебра), а еще ниже, уже ни на что не отвлекаясь, — бесконечная девушкина голубая грудь. На рыбце. На рубце? На холодце?.. Визави.
— Ты что-то, мил-друг, у меня серый? Хочешь какао?.. Обволакивает…
— Спасибо, мама. Мне хорошо, мама. Мне дивно. Я чувствую себя. И не хочу какао. Мама.
Досконально восстановим последовательность. Читали. Вообще, когда у них, в Ленинграде, говорят «читали», почему-то всегда подразумевается — декламировали. Тексты декламировали. И по, образно говоря — кругу. Такие меткие, такие сатирическо-читали — политические тексты, очень заводные, «Биржевые ведомости» с руками оторвут. Что декламировали.
Потом — оплошность. Некто М. Г. ввязался в безобразный скандал с одним поэтом (С. С.) со-товарищи. Сотоварищи стояли за немедленный, вы слышите, м’лст’вые г’с’дари, не-мед-лен-н-н-н-ый вывод временного контингента СА из Кабула. А этот, некомильфо, был против не-мед-лен-н-н-н-ого, смехотворно мотивируя, что афганцев, представьте, жалко. А там наши мальчики гибнут…
М. Г(енделев),
…Вот отхильнут ваши буденновцы из Афгана, хлынет такая кровушка басурманская…
поэт С. С(тратановский),
…Мало…
поэтесса Е. И(гнатова),
…мало ли кого жалеть. Там наши мальчики гибнут.
прозаик Е. З(вягин) [141] ,
Если каждого жалеть, то сломается… а? Коллеги?..
поэт В. К(ривулин),