Серена Витале, Вадим Старк
Чёрная речка. До и после — К истории дуэли Пушкина
Предисловие
Дуэлью и смертью Пушкина я начала заниматься летом 1988 года. Тогда я правила гранки писем Цветаевой. Эти письма я собирала долгое время и с огромным трудом, выпрашивая клочки бумаги и обрывки информации у более или менее законных владельцев (тогда, это поймёт любой русский, цветаевские письма были неизданными и запрещёнными). Вечная попрошайка, вечный случайный гость духовного застолья, где только самые верные друзья принимали меня без недоверия. Тем же летом я читала монографию Щёголева, которая была недавно переиздана в Москве.
Читала и говорила самой себе: «Вот ещё одна ужасная история, в которой судьба, неумолимый режиссёр жизненных трагедий всех великих русских, пытается подражать литературному творению». Читала и говорила самой себе: «Я об этом напишу, и на этот раз мне будет намного легче: ведь Пушкин — классик, всё уже написано, нужно будет только собрать и переработать всю огромную литературу, посвящённую этой теме». Это была трагическая, роковая ошибка. Ошибка литературоведа, посвятившего себя двадцатому веку и думавшего, что девятнадцатый век — счастливый остров без пробелов и цензуры, только частично изъеденный червем идеологии. Я начала собирать обширнейшие русские материалы о смерти Пушкина и поняла, что тысячи предрассудков извратили истину, начиная с идеологических (в советское время, да и ранее — идеология с обратным знаком). Кроме того, до сих пор жива глубокая боль, которая вызывает моё удивлённое восхищение. Россия — единственная в мире страна, которая не перестаёт скорбеть по своим поэтам. Только в России «убийце Пушкина» (так Дантес представлен во всех русских изданиях: «убийца» — как будто это профессия или титул, — увековечен стреляющим в поэта) могла выпасть судьба стать предметом самой искренней и до сих пор вибрирующей в воздухе ненависти. Только в России убийство Поэта равно Богоубийству.
Год я провела за чтением и работой. Мне не всегда удавалось победить досаду, когда русские друзья и коллеги, которых я просила о помощи, говорили мне: «Зачем об этом писать? Здесь, у нас, всё уже написано, все документы найдены и откопаны». Единственными русскими, которые отнеслись ко мне без снисходительной улыбки, были директор и весь персонал московского РГАДА[1] — я вспоминаю о них с огромной признательностью — компетентные, вежливые, готовые принести в читальный зал хоть 50 подшивок в день.
Работа велась мною в двух направлениях. С одной стороны, нужно было изучить эпоху без идеологических шор: я прочитала и прокомментировала более 20 000 частных писем и дипломатических депеш (разумеется, большинство из них по-французски — сколько в них разговоров о Пушкине!). В архивах Москвы и Петербурга я нашла тысячи упоминаний о Пушкине. Только часть из них я смогла использовать в своей книге «Пуговица Пушкина». Я остановилась только тогда, когда почувствовала запах эпохи, когда услышала мандельштамовский «шум времени». С другой стороны, нужно было восстановить недостающие куски уже искажённой временем мозаики.
В первую очередь необходимо было разрешить загадку Дантеса. Я тщательно изучила деятельность Дантеса после его отъезда из России, и только тогда я написала Клоду де Геккерену. Он принял меня очень гостеприимно, но к семейному архиву подпускать не хотел: слишком много неточностей и небылиц было написано об этой истории, которой он сам занимался и о которой писал, но не закончил работы из-за незнания русского языка. Я убедила его в том, что моя цель — только правда, какой бы она ни была, и в любом случае его дружба и рассказы были уже для меня неожиданным подарком.
В один из июньских дней 1989 года барон Клод де Геккерен посмотрел на меня долгим пристальным взглядом, как бы пытаясь до конца понять мои намерения. В чём-то он, видимо, убедился, потому что сразу же после этого сказал: «Пойдёмте, я вам кое-что покажу». Он снял с антресолей старый серый чемодан, из которого весьма беспорядочно вывалились самые разные документы. Среди них были письма, написанные Жоржем Дантесом Якобу ван Геккерену в 1835—1836 годах, а также другие ценнейшие документы. У меня не было времени прочитать всё это там, в гостеприимном доме, но, разумеется, барон не хотел, чтобы документы покинули стены дома: достаточно одного неосторожного движения при ксерокопировании, и драгоценные листы могут быть повреждены. Мне пришлось попросить денег у моего издателя, купить переносную копировальную машину и дрожащими руками снимать копии старинных листов. Я копировала всё подряд, сама не зная, о чём там идёт речь. Возвращаясь домой, я пыталась упорядочить материал, сделать первые предположения относительно дат. Но это мне не удавалось. Слишком сильно было волнение. Я чувствовала огромную ответственность: думала о настоящих, серьёзных русских учёных, которые работали до меня и у которых не было возможности приехать на Запад, думала об Анне Андреевне Ахматовой, которая должна была основываться на двух небольших отрывках, опубликованных с ошибками Анри Труайя. Эта ответственность придавала мне смелости, но, вместе с тем, на меня давила.
Год мне понадобился для того, чтобы разобрать почерк Дантеса и его родственников, перепечатать и датировать документы. Копию упорядоченного таким образом архива я передала баронам де Геккеренам.
Моя исследовательская работа продолжалась в архивах половины Европы, где мне помогли частные лица, которые даже сегодня свидетельствуют о том, что дворянство (эта старинная каста, которой так гордился Пушкин) является своего рода категорией духа. Но настоящим и самым ценным результатом было другое открытие: что расстояние Петербург — Милан в тридцатых годах девятнадцатого века было меньшим, с точки зрения культуры, чем, например, расстояние Петербург — Рязань, и что Россия, та Россия, была полноценной частью Европы.
Вот почему ошибаются, ужасно ошибаются те русские, которые с плохо скрытым шовинизмом утверждают: «Пушкин наш! Руки прочь от Пушкина!». Пушкин — это доказывает и работа в архивах Баварии или, скажем, в архивах Бергамо — был русским, то есть европейским писателем.
Работа в архивах дала новые соображения и по поводу анонимных писем. Так, в архиве Штутгарта я нашла донесение посла Баден-Вюртемберга, написанное в декабре 1836 года и неизвестное Щёголеву, о том, что многие семьи в Петербурге получали в это время подобные анонимные письма. Сохранилась традиция, согласно которой автора ищут среди врагов Пушкина, таких, как С.С. Уваров, князь Пётр Долгоруков, госпожа министерша Нессельроде, графиня Коссаковская и т. д. А почему же им не может быть враг Жоржа Дантеса? Это могла быть одна из брошенных или оскорблённых им женщин. Таких врагов у него было много. Среди них — Мария Барятинская. А вот, например, некая «Супруга», о которой он впервые упоминает в письме Геккерену от 1 сентября 1835 года. В письме к нему же от 26 ноября 1835 года он сообщает, что бросает эту женщину («Едва не забыл сказать, что разрываю отношения с Супругой, и надеюсь в следующем письме сообщить тебе об окончании своего романа»). Разрыв с «Супругой» совпадает по времени с началом увлечения Натальей Николаевной (осень 1835 года). Если «Супруга» была светской дамой, то, конечно, знала об этом и могла мстить.
У меня осталось много воспоминаний о моей работе в европейских архивах, некоторые из них даже смешные, но все пронизаны холодом, который мне пришлось переносить, потому что в замках архивы всегда хранятся в подземельях, а там не топят. Мой труд — я имею в виду труд физический — не даёт ли мне наконец право на почётное (метафорическое, конечно) российское гражданство?
Но вернёмся к письмам Дантеса, которые моё упорство спасло от забвения. Меняется ли с их появлением что-то в истории последней дуэли Пушкина? Думаю, что да. Радикально, например, меняется понятие о роли, которую сыграл ван Геккерен в истории, предшествовавшей дуэли: мы узнаем, что именно Дантес просил приёмного отца поговорить с любимой женщиной, от которой он не хотел отказаться. А это значит, что нидерландский посол не был тем тайным режиссёром, каким он предстаёт в письме Пушкина от 16—21 ноября 1836 года, где в духе XIX века он преподнесён как персонаж, достойный «Опасных связей». Ещё я думаю, что будут раз и навсегда разрешены все сомнения по поводу чувств Дантеса, который — сейчас уже есть тому доказательства — был безумно влюблён в Наталью Николаевну Пушкину. Очевидно, что Наталья Николаевна оставалась верной Пушкину. Но разве измена — это только физическая близость? А измена сердца — это ли не измена? Где провести границу? В Евангелии сказано о грехе прелюбодеяния в сердце. Переписка Дантеса с Геккереном безусловно говорит о том, что Геккерен был гомосексуалистом. Зная о романе Дантеса, Геккерен испытывает жгучую ревность, и Дантес предпринимает огромные усилия, чтобы его успокоить. В письме от 14 февраля 1836 года Дантес пишет: «Однако не ревнуй, мой драгоценный, не злоупотреби моим доверием: ты-то останешься навсегда, что же до неё — время окажет своё действие и всё изменит, так что ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил. Ну, а к тебе, мой драгоценный, каждый новый день меня привязывает всё сильнее». Чувство Геккерена к Дантесу можно выразить и французским словом paternage — свойственное всем гомосексуалистам желание быть отцом… При этом, опытный дипломат, он боится и за карьеру, свою и Дантеса.
Из писем возникают тысячи других деталей, тысячи подробностей, маленьких и больших, о которых я уже написала и о которых у русских исследователей ещё есть возможность написать.
Но что особенно взволновало меня во время расшифровки и работы над письмами, это Россия, увиденная глазами «убийцы Пушкина». Всё те же имена на каждой странице, которыми полны письма и дневники Пушкина, ибо нельзя забывать, что Дантес и Пушкин жили в одной среде и не в разных городах: они были даже через Мусиных-Пушкиных родственниками. Думаю ещё, что эти письма должны читаться как несуществующая, но возможная глава романа Бальзака (как Дантес и ван Геккерен похожи на Растиньяка или Рюбампре и Ветрена!). И к тому же можно считать, что дуэль между Пушкиным и Дантесом была также дуэлью между кристальной русской прозой начала XIX века и Бальзаком, «новой» французской литературой, которая не была принята Пушкиным до конца. Через 30 лет поумневшие, образованные и бедные деньгами, но богатые идеями, уже русифицированные, уже «Раскольниковы», «дантесы» снова вернулись в Петербург и снова совершили убийство.
Письма Жоржа Дантеса Якобу ван Геккерену
Ровно за три года до того дня, когда Пушкин получил вызов на дуэль от барона Жоржа Геккерена, 26 января 1834 года, поэт впервые упомянул его в своём дневнике под именем, которое тот носил, появившись в России: «Барон д'Антес и маркиз де Пина, два шуана, будут приняты в гвардию прямо офицерами. Гвардия ропщет». Таков был первый словесный выпад Пушкина по адресу своего будущего противника, а пока новоявленного кандидата в кавалергарды. Нужно быть человеком той эпохи или основательно вжиться в неё, чтобы вполне оценить это случайное замечание Пушкина. Дорога в гвардию открывалась далеко не каждому, тем более сразу с офицерским чином. Хотя бы кратковременное юнкерство было обязательной ступенью перед производством в офицеры даже для представителей самых знатных русских фамилий. Пушкин ошибся: в гвардию приняли сразу только одного Дантеса, маркиз де Пина был зачислен в армию. Шуанами, как именует их поэт, называли роялистов, участников вандейского восстания 1793 года во Франции в поддержку свергнутой монархии. Основу движения составляли крестьяне, действовавшие партизанскими методами и преимущественно ночью. Отсюда происходит и их прозвище — от французского chouette — сова. Шуанами стали называть и тех, кто, оставшись верен свергнутому Карлу X Бурбону, объединился в 1832 году в Вандее вокруг невестки короля герцогини Беррийской. Среди них был и воспитанник Сен-Сирской военной школы в Париже барон Жорж Шарль Дантес, сражавшийся во время июльской революции 1830 года на площади Людовика XV против восставших. Ему было в ту пору восемнадцать лет. Родившийся в феврале 1812 года, он был ровесником Наталии Гончаровой, появившейся на свет во время Бородинской битвы. В дни июльского восстания во Франции Пушкин, только что помолвленный с Гончаровой, пребывал в радужном настроении, но вскоре оказалось, что с первой попытки соединить с нею свою судьбу ему не удастся.
8 сентября 1833 года — по новому грегорианскому календарю в Натальин день — барон Жорж Дантес прибыл в Россию. В этот день Пушкин, бывший далеко от Наталии Николаевны, в Казани, пишет ей письмо, начиная его обращением: «Мой ангел, здравствуй». Между прочим он замечает: «Погода стоит прекрасная, чтоб не сглазить только». Известно, что Пушкин был очень суеверен. Верил он и в предсказание цыганки, что будет убит «белым человеком». Блондин и приверженец белого королевского стяга Жорж Дантес по одной из версий явился в Россию в свите голландского посланника барона Якоба Борхарда ван Геккерена де Беверваарда, возвращавшегося из отпуска в Петербург. Они познакомились якобы по пути в Россию в маленьком городке, где остановились в одной гостинице, и посланник взял Дантеса под своё покровительство. Его связям, а также рекомендательному письму прусского принца Вильгельма, будущего германского императора, брата императрицы Александры Фёдоровны, жены Николая I, Дантес обязан своим поступлением в гвардию.
Весною 1835 года барон Геккерен начинает хлопоты об усыновлении Дантеса, для чего почти на год покидает Россию. Именно к этому времени относятся публикуемые письма Дантеса к Геккерену. О существовании этих писем пушкинисты знали давно: не могли не переписываться два человека, ставшие столь близкими друг другу. Особый интерес должны были представлять, в первую очередь, письма Дантеса из Петербурга, из гущи событий, когда в отсутствие Геккерена он начинает ухаживать за Наталией Николаевной. Пушкин, которому понравился остроумный и весёлый француз, сам ввёл его в свой дом. Он познакомился с ним летом 1834 года, когда из-за отъезда Наталии Николаевны вёл холостую жизнь и обедал в ресторане Дюме, где столовался и Дантес. Так начинал завязываться узел отношений Пушкина с Дантесом, разрубленный поединком на Чёрной речке.
В 1946 году французский исследователь Анри Труайя опубликовал фрагменты двух писем из тех, что ныне представлены читателю. В 1951 году известный пушкинист М. А. Цявловский перевёл эти два отрывка и, сопроводив комментариями, напечатал в девятом томе альманаха «Звенья». С тех пор они вошли в обиход пушкиноведения, и ни одна работа, хоть как-то затрагивающая события вокруг дуэли Пушкина с Дантесом, не обходилась без обращения к этим письмам и к их зачастую головокружительным интерпретациям. Эти два фрагмента писем от 20 января и 14 февраля 1836 года, вырванные из общего контекста остальных посланий Дантеса Геккерену, создавали поле, открытое для самых разнообразных заключений. Отдала им дань и Анна Андреевна Ахматова, опровергнув на их основании мнение автора знаменитого труда «Дуэль и смерть Пушкина» П. Е. Щёголева, полагавшего, что историю увлечения Дантеса Наталией Николаевной следует вести с осени 1834 года. В этих двух письмах Дантес сообщает о своём увлечении как о новости, называя его «новой страстью». Имя «самого прелестного создания в Петербурге» Дантес не называет из опасения, что письмо может быть перлюстрировано. Рыцарственность, проявленная в данном случае, также была подвергнута сомнению. Во всех смыслах эти письма произвели сенсацию. С. Л. Абрамович, автор ряда исследований, посвящённых последним годам жизни поэта, цитируя первое из них, писала: «В своё время, когда эти два письма Дантеса — это и следующее — были опубликованы, они произвели ошеломляющее впечатление, так как впервые осветили события „изнутри", с точки зрения самих действующих лиц. До тех пор об отношениях Дантеса и Наталии Николаевны мы знали лишь по откликам со стороны» (Абрамович С. Л. Пушкин в 1836 году. Л. 1984. С. 10).
Как теперь ясно, между этими двумя письмами было ещё одно: от 2 февраля 1836 года. Оно вводит весьма существенный мотив во всю историю отношений Дантеса и Наталии Николаевны: мотив готовности молодого француза, действительной или мнимой, следовать советам своего старшего друга. «Я последую твоим советам, ведь ты мой друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению и не думать ни о чём, кроме счастья видеть тебя и радоваться тому, что мы вместе».
Как свидетельствует С. Витале, Анри Труайя получил от правнука Дантеса полный текст двух писем, но напечатал только их фрагменты, к тому же с ошибками, породившими много нелепых толкований. Н. А. Раевский в книге «Портреты заговорили» писал, к примеру, что «виновность Натали после публикации двух писем Дантеса доказана бесспорно». В свою очередь, И. М. Ободовская и М. А. Дементьев даже подвергли сомнению подлинность писем: «Можно предположить, что письма Дантеса написаны много лет позднее и оставлены им среди бумаг „для оправдания потомством"» (Ободовская И. М., Дементьев М. А. Вокруг Пушкина. М., 1978. С. 111. Далее — Вокруг Пушкина). Подобные заключения сродни широко распространённому мифу о кольчуге Дантеса и разве что указывают на отсутствие у их авторов каких бы то ни было представлений о кодексе дворянской чести. Семён Ласкин, автор книги «Вокруг дуэли», несмотря на то, что видел эти письма в архиве барона Клода де Геккерена, на основании знакомства с фрагментами двух из них высказал совсем уже странное соображение о том, что предметом страсти Дантеса была вовсе не Наталия Николаевна, а Идалия Полетика.
В своё время никому не известный Николай Маркович Колмаков, студент Петербургского университета, встретив Пушкина на Невском проспекте, обратил внимание на отсутствие пуговицы на бекеше поэта. Из этого он сделал глубокомысленный вывод о том, что «около него не было ухода». Недостающая пуговица явилась символом такого рода поверхностных суждений. Из-за отсутствия документов и писем, а также в силу полярных пристрастий пушкинисты стремились обелить или, наоборот, очернить жену поэта. Всё это сказалось при оценке тех фрагментов, которые опубликовал в своё время Анри Труайя. Только доступ ко всем письмам, хранящимся у потомков Дантеса, дал возможность со всею полнотою проанализировать как тексты писем, так и уточнённые теперь факты, касающиеся последних лет жизни поэта.
Перевод писем на русский оказался затруднён в связи с тем, что язык оригинала сбивчив, подчас бессвязен и далёк от литературной грамотности. Ради выявления смысла переводчик вынужден был иногда отходить от скрупулезной идентичности. Однако чрезмерное выглаживание авторской стилистики мы сочли неоправданным.
Общее число писем Дантеса к Геккерену — двадцать пять. Первое помечено 18-м мая 1835 года, последнее даты не имеет, но датируется нами 6-м ноября 1836 года исходя из сопоставления контекста письма с известными событийными вехами тех дней.
Первое из писем написано вскоре после отъезда Геккерена из Петербурга и представляет собою ответ на письмо посланника Дантесу. Посвящённое прежде всего воспоминанию о проводах Геккерена до Кронштадта и собственному возвращению обратно в Петербург, это письмо задаёт общий и в дальнейшем неизменный тон остальным письмам. Уверения в преданности и любви к Геккерену, выражения благодарности за сделанные им подарки перемежаются светскими сплетнями, полковыми новостями, в которых особое место занимают заботы и связанные с ними волнения по поводу собственной карьеры. Ни единого раза не идёт речь о какой-нибудь прочитанной книге, нет упоминаний и о театральных постановках, а имена актёров французской труппы всплывают в письмах только в связи с театральными скандалами и сплетнями. Ими в полной мере кормит Дантес своего приёмного отца.
Письма вносят дополнительные штрихи в психологический портрет Дантеса, который сложился у нас на основании всех ранее известных фактов и мемуарных свидетельств. Для нас в этих письмах ценно прежде всего то, что они обращены к человеку, с которым Дантес вполне откровенен. Маска светских условностей сброшена, он не встаёт ни в одну из тех поз, которые демонстрирует на людях. Не снимается только одна маска — признательного и любящего друга.
Главной заботой Дантеса является, несомненно, карьера — ей подчинено всё. О каких бы скандальных происшествиях в Петербурге ни сообщал он своему приёмному отцу, он с удовлетворением отмечает свою непричастность к ним и тем самым отсутствие пагубных последствий на служебном поприще. Так в письме от 1 сентября 1835 года, поведав Геккерену об очередной выходке своих однополчан-кавалергардов, он замечает: «…я определённо не хотел бы оказаться на их месте, ведь карьера этих бедняг будет погублена, и всё из-за шуток, которые не смешны, не остроумны, да и игра эта не стоила свеч». В этом весь Дантес, такой, каким он проявит себя и в истории с Пушкиным.
Очень характерен с этой точки зрения его рассказ в письме от 2 августа 1835 года о празднике в Графской Славянке под Павловском, в имении графини Юлии Самойловой, или Жюли, как Дантес её называет. Описание этого праздника мы встречаем и в письме Ольги Сергеевны Павлищевой, сестры Пушкина, своему мужу Николаю Ивановичу от 12 сентября того же года из Павловска: «Кстати о новостях: Его Величество разрешил графине Самойловой удалиться при условии не появляться ни в Москве, ни в Петербурге. Недавно она вздумала устроить деревенский праздник в своей Славянке, наподобие праздника в Белом Доме Поль де Кока; поставили шест с призами — на нём висел сарафан и повойник: представьте себе, что приз получила баба 45 лет, толстая и некрасивая! Это очень развлекло графиню, как вы можете представить, и всё её общество, но муж героини поколотил её и всё побросал в костёр. […] Говорят, что офицеры, которые явились без позволения на этот праздник, назавтра были под арестом» (Письма Ольги Сергеевны Павлищевой к мужу и к отцу. 1831—1837. СПб., 1994. С. 107). В числе провинившихся Дантеса не было. Он пишет Геккерену, что «почёл за лучшее не бывать там, раз император так решительно высказался против тех, кто запросто посещал этот дом». Осторожность и ещё раз осторожность руководят поведением Дантеса.
Успехом карьеры он обязан прежде всего своему старшему другу и покровителю, к советам которого подчёркнуто прислушивается. Но эгоистические соображения Геккерена всё-таки мешают продвижению по службе его приёмного сына. Интересно отметить один, хотя и осторожный упрёк, сделанный ему Дантесом, почти затерявшийся в потоке благодарностей за разумные советы. В письме от 2 февраля 1836 года, сообщая о своём производстве в поручики, Дантес говорит о том, что это могло бы произойти и раньше, если бы не стремление Геккерена удержать его при себе: «Честно говоря, мой дорогой друг, если бы ты захотел чуть поддержать меня в прошлом году, когда я просился на Кавказ — теперь-то ты можешь признаться в этом: возможно, я и заблуждался, но я всегда воспринимал это как твоё противодействие, разумеется, тайное, — то на будущий год я отправился бы в путешествие с тобой как поручик-кавалергард, да вдобавок и с ленточкой в петлице, потому что все, кто был на Кавказе, вернулись живые и невредимые и были представлены к крестам, включая и маркиза де Пина». Заканчивается этот пассаж словами: «…если бы я побывал там, может быть, тоже что-нибудь бы привёз». Процитированное письмо расположено между двумя письмами, известными нам во фрагментах, опубликованных Анри Труайя. Мягко сделанный упрёк, что симптоматично, следует за просьбой о совете, как повести себя с Наталией Николаевной: «Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи?» Выраженная в этом письме, явно в угоду Геккерену, готовность излечиться от своей любви снижает образ пылкого влюблённого, каким он предстал на основании двух давно известных писем.
Первое упоминание Наталии Николаевны в письмах Дантеса — 20 января 1836 года. Это письмо вызвало разноречивые толкования. На основании этого письма А. А. Ахматова писала в статье «Гибель Пушкина»: «Я ничуть не утверждаю, что Дантес никогда не был влюблён в Наталию Николаевну. Он был в неё влюблён с января 36-го г. до осени. Во втором письме „elle est simple" всё же — дурочка. Но уже летом эта любовь производила на Трубецкого впечатление довольно неглубокой влюблённости, когда же выяснилось, что она грозит гибелью карьеры, он быстро отрезвел, стал осторожным, в разговоре с Соллогубом назвал её mijaurée (кривлякой) и narrin (дурочкой, глупышкой), по требованию посланника написал письмо, где отказывается от неё, а под конец, вероятно, и возненавидел, потому что был с ней невероятно груб и нет ни тени раскаяния в его поведении после дуэли». (Ахматова А. А. Собр. соч./ В 4 тт. Paris: YMCA-PRESS. 1983. Т.3. С. 266). Публикация писем Дантеса Геккерену вносит существенные коррективы в эти суждения, но основное довольно точно очерчено Ахматовой. Под давлением Геккерена Дантес, о чём свидетельствует письмо от 6 марта 1836 года, готов якобы «пожертвовать этой женщиной» ради него. И всё же это только слова, страсть оказывается сильнее, он тут же укоряет Геккерена в суровости и даже в поклёпе на честь Наталии Николаевны: «Ты был не менее суров к ней, написав, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому, но это невозможно». Дантес оказался меж двух огней — любовь к Наталии Николаевне, с одной стороны, и ревность Геккерена, с другой.
С возвращением Геккерена в Петербург в первой половине мая 1836 года переписка, естественно, прерывается. В этот период и Наталия Николаевна ввиду траура по свекрови Надежде Осиповне, умершей в Светлое Воскресение 29 марта 1836 года, и в связи с беременностью, разрешившейся рождением дочери, не выезжала в свет. С осени ухаживания Дантеса возобновляются, принимая всё более откровенный характер.
Два последних письма, датируемых нами, представляют наибольший интерес. Мы впервые узнаём точно о том, что было туманно известно лишь по догадкам и отдельным указаниям лиц, причастных к происшедшей драме. Мы знали, что на каком-то вечере во второй половине октября 1836 года состоялось решительное объяснение Дантеса с Наталией Николаевной, когда она отвергла его притязания. Теперь мы можем назвать и место, и день этого важного объяснения: 16 октября на квартире у Вяземских. Письмо написано Дантесом на другой день, 17 октября, во время дежурства в кавалергардских казармах, когда другого, кроме эпистолярного, способа сношения с Геккереном у него не было. Дантес буквально диктует Геккерену, как он должен повести себя с Наталией Николаевной. В хронике этих дней, предшествовавших появлению 4 ноября анонимных писем, всегда была значительная, теперь только заполненная лакуна, так как мы не знали, где и когда Геккерен, по выражению Пушкина (в обвинительном письме голландскому посланнику, отосланном 26 января 1837 года), «отечески сводничал» своему «так называемому сыну». Выясняется теперь, что это произошло в разговоре 17 октября 1836 года на вечере у баварского посланника графа Максимилиана Лерхенфельда, осмеянного Дантесом не однажды в предшествующих письмах. Можно назвать и современный адрес дома, где располагалось в ту пору баварское представительство, — Дворцовая набережная, 16.
Последнее публикуемое письмо также писалось с очередного дежурства. В это время старший Геккерен хлопотал об отсрочке дуэли, представлявшейся неизбежной после вызова, который вечером 4 ноября Пушкин отправил по городской почте на имя барона Жоржа Геккерена. Предстоящая дуэль грозила для обоих Геккеренов полным крахом карьеры в России. В дальнейшем развитии событий сыграет свою роль и Екатерина Гончарова. И это письмо от 6 ноября, а также позднейшие письма Дантеса уже своей невесте Екатерине достаточно наглядно обрисовывают её негативную роль в преддуэльной истории поэта. Очевидно, что сторону Дантеса она стала держать ещё до помолвки. Оценка её действий лучше всего дана самим Дантесом в заключительной фразе публикуемых писем — в приписке к письму от 6 ноября 1836 года: «Во всём этом Екатерина — доброе создание, она ведёт себя восхитительно».
Роль Геккерена-старшего благодаря публикуемым письмам также проясняется. Ещё П. Е. Щёголев, основываясь на дошедших до нас оправданиях голландского посла, высказался в осторожной форме следующим образом: «Итак, следуя соображениям здравого смысла, мы более склонны думать, что барон Геккерен не повинен в сводничестве: скорее всего, он действительно старался о разлучении Дантеса и Пушкиной». (Щёголев П. Е. Дуэль и смерть Пушкина. М. — Л., 1928. С. 60. Далее — Щёголев). «Соображения здравого смысла» теперь обрели более твёрдое основание в письмах Дантеса. Хотя до нас и не дошли ответные письма посла своему приёмному сыну, реакция Дантеса на них является весомым свидетельством ревности его корреспондента к Наталии Николаевне. Поначалу он пытался очернить её в глазах Дантеса, а когда это не удалось, то он предпринял всё возможное, чтобы отдалить их друг от друга. Готовность Дантеса следовать любому совету, который даст ему Геккерен, выраженная в письме от 6 ноября 1836 года, — в разгар переговоров по поводу вызова на дуэль, посланного Пушкиным после получения анонимных писем, — приводит его под венец с Екатериной Гончаровой. При этом совпали желания трёх сторон: Геккерена, Екатерины и Пушкина, писавшего позднее послу: «…я заставил Вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивлённая такой трусостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном».
Итак, в начале ноября даже Пушкин не отказывал Дантесу в том, что им владела «возвышенная страсть», в каких бы выражениях это ни было сделано. О наличии этого чувства говорят и все письма, начиная с первого от 20 января 1836 года, в котором, так и не названная по имени, тем не менее фигурирует Наталия Николаевна. Та же страсть руководит Дантесом, когда он в письме от 17 октября буквально диктует Геккерену, как тому следует вести себя с Наталией Николаевной на вечере у Лерхенфельдов. И тут Геккерен вынужден изменить своей линии поведения и «отечески сводничать», пользуясь выражением Пушкина, своему приёмному сыну. Со слов Александры Гончаровой мы знаем, что незадолго до 4 ноября Геккерен убеждал её сестру «оставить своего мужа и выйти за его приёмного сына». Александрина не могла только припомнить, было ли это сделано письменно или устно. Теперь мы знаем, где, когда и как это было сделано.
Два последних письма Дантеса подтверждают не только то, что он писал любовные письма Наталии Николаевне, но и то, что после получения Пушкиным анонимных писем и состоявшегося объяснения с женой она показала ему письма Дантеса. Писались эти любовные письма, как Пушкин и предполагал, с ведома и при участии Геккерена. Выдаёт это обстоятельство просьба Дантеса к Геккерену не использовать в разговоре с Наталией Николаевной «выражений, которые были в том письме».
Несомненно, что целый ряд утраченных деталей мозаичной картины трагедии, которая не перестаёт волновать Россию, восполнен публикуемыми письмами. Пуговица Пушкина как будто бы вернулась на положенное ей место на хлястике злополучной бекеши, в которой Пушкин отправился было на место роковой дуэли, но из-за холода сменил её на медвежью шубу.
I
Pétersbourg, le 18 Mai 1835
Mon cher ami, vous ne pouvez vous imaginer combien votre lettre m'a fait de plaisir et en même temps combien elle m'a rassuré, car vraiment j'avais une peur affreuse que le mal de mer ne vous donne des crampes, et cela aurait été terrible sur le bateau, où l'on n'est pas plus chez soi que dans une salle de spectacle; mais Dieu merci le tout s'est parfaitement bien passé, et vous en avez été quitte pour payer votre tribut comme le commun des martyrs. Nous avons été moins heureux dans notre traversée car notre retour a été la chose la plus ridicule et en même temps la plus extravagante de la terre. Vous vous rappelez sans doute l'affreux temps qu'il fit quand nous vous avons quitté. Eh bien! Ça n'a fait que grandir et embellir, une fois arrivés en plein golfe; aussi avons-nous été dans un bel état; d'abord Bray qui faisait tant son embarras sur le grand bateau ne savait plus à quel saint se vouer, et il a tout de suite commencé à nous donner non seulement une répétition exacte du dîner mangé à bord, mais de tous ceux qu'il avait faits depuis 8 jours, avec accompagnement d'exclamations dans toutes les langues et soupirs dans toutes les notes; le comte Loubinski, assez raisonnable pour l'évacuation, mais misérable pour la tête, car il n'y voyait plus clair; Barante immobile couché sur le dos sans manteau au milieu du pont et tenant la voile depuis Cronstade jusqu'à Pétersbourg. Celui-ci je ne m'en moque pas mais je le plains, car un homme dans un état de santé comme le sien et qui fait de telles extravagances est un fou: je n'ai pas besoin de vous nommer le héros de l'expédition, vous vous en doutez déjà! Oui, Beaubrinski était magnifique, calme et imposant dans le danger car il y avait excessivement de danger
Voilà, mon cher, tout ce qui s'est passé d'extraordinaire et d'agité dans mon existence depuis que vous avez quitté la Russie, car je mène la vie la plus retirée et la plus tranquille qu'il est possible de s'imaginer. Je suis couché tous les jours à 11 heures et levé à 9 heures; assez beau temps pour nos exercices, de sorte que je me porte à ravir. Quant à mon ami Gevers je ne sais comment il s'arrange, je l'aperçois rarement, il n'est presque jamais à la maison, et court comme un rat empoisonné: aussi les nouvelles connaissances lui rapportent des dîners, voire même des huîtres et des places dans les loges les jours de bénéfice, car depuis votre départ il a usé successivement de tous ces plaisirs sans que sa bourse puisse lui faire un seul reproche ou lui en dire un seul mot. Mais moi qui l'observe parce que cela m'amuse, je puis vous assurer qu'il vient de faire la connaissance intime d'Engelgart et qu'il en profite joliment.
Par contre il est moins heureux pour ses équipages et chevaux. Il vient de vendre les deux blancs et il avoue avoir perdu de 50 à 75 roubles. Au reste il a très bien fait de les vendre: l'un allait toujours au galop et l'autre boitait le lendemain du jour où il s'en était servi.
Bray suivant sa coutume est toujours fort affairé et se donne à peine le temps de répondre; ne restant jamais assez longtemps à la même place pour que l'on soit dans la possibilité d'avoir une conversation suivie avec lui: car il a tous les jours cent visites à rendre, et autant d'affaires importantes à examiner qui ne lui laissent pas le temps de s'occuper de ce dont vous lui parlez. Le fait est qu'il est amoureux fou de la petite Hagen [?], et qu'il n'ose pas se l'avouer parce qu'il craint la Dame en question qui le surveille de près; maintenant que le mari est parti il n'a plus [de] raison de convenance à donner, et il devra s'y trouver du matin au soir! Je lui souhaite beaucoup de plaisirs.
Ma lettre vous trouvera déjà établi et content ayant fait connaissance avec le papa d'Anthès. Je suis excessivement curieux de votre prochaine lettre pour savoir si vous êtes content du choix des eaux et de la société que vous y trouvez: quelle différence si au lieu d'être seul comme je suis dans ce moment, j'étais avec vous! Combien je serais heureux! Vous dire le vide que me laisse votre absence est une chose impossible. Je ne puis mieux le comparer qu'à celui que vous devez éprouver vous-même, car malgré que vous m'ayez reçu quelquefois en grognant (je parle du temps de la grande dépêche, c'est bien entendu), je savais bien cependant que vous étiez bien aise de causer un peu; c'était devenu un besoin pour vous comme pour moi de nous voir à chaque instant de la journée. En venant en Russie je m'attendais à n'y trouver que des étrangers: aussi avez-vous été pour moi une providence! Car un ami, comme vous le dites, ce n'est pas juste, car un ami n'aurait pas fait tout ce que vous fîtes pour moi sans me connaître; enfin vous m'avez gâté, je m'y étais accoutumé, on s'accoutume si vite au bonheur, et avec tout ceci une indulgence que je n'aurais jamais trouvée chez mon père. Eh bien, tout à coup entouré de gens envieux et jaloux de ma position, et figurez-vous si je sens la différence et si chaque heure de la journée me fait apercevoir que vous n'êtes plus là. Adieu cher ami. Soignez-vous beaucoup et amusez-vous encore davantage et je suis sûr que vous nous reviendrez bien portant et avec un état de santé tel que vous pourrez recommencer, comme à 20 ans, l'existence qu'il vous conviendra de mener sans que cela vous dérange le moins du monde. C'est au moins mon souhait, vous savez si je vous aime et si je le fais de bon cœur, en attendant je vous embrasse comme je vous aime, c'est-à-dire bien fort.
Dites mille choses à mon père et que j'attends une lettre de Soulz depuis très longtemps.
Петербург, 18 мая 1835
Дорогой друг, вы не можете представить, какую радость доставило мне ваше письмо и как вместе с тем успокоило, поскольку я в самом деле страшно боялся, как бы от морской болезни у вас не сделались колики, а это было бы ужасно на корабле, где чувствуешь себя дома не больше, чем в театральной зале; но, благодарение Богу, всё прошло благополучно и вы отделались легко, отдав, подобно всем мученикам, положенную дань. Мы были не столь удачливы в своём плавании, и наше возвращение явилось самой смешной и нелепой историей на свете. Вы помните, конечно, какая ужасная была погода, когда мы расстались. Так вот! Она стала ещё хуже; непогода разыгралась, стоило нам выйти в открытый залив, так что хороши же мы были; во-первых, Брей[2], который поначалу так пыжился на большом корабле, а теперь уж не знал, какому богу молиться, и тотчас стал возвращать не только обед, съеденный на борту, но и все предыдущие за прошлую неделю, сопровождая это воплями на всех языках и стенаниями во всех тональностях; граф Лубинский[3] был вполне умерен в отношении опорожнения, но у него что-то случилось с головой, ибо он не вполне отчётливо соображал; Барант[4] неподвижно лежал навзничь на палубе без шинели и держал парус от Кронштадта до Петербурга. Над ним-то я не смеюсь, мне его просто жаль, ведь человек с его здоровьем, позволяющий себе такие сумасбродства, просто безумец; нет нужды называть вам героя экспедиции, вы и сами догадываетесь! Да, Бобринский[5] был великолепен, невозмутимый и величественный в опасности, ведь опасность,
Вот, дорогой мой, и все необычайные и бурные события, случившиеся в моей жизни с тех пор, как вы оставили Россию, поскольку живу я настолько уединённо и спокойно, насколько это можно себе вообразить. Ежедневно я ложусь в 11 часов, а встаю в 9; погода для наших учений стоит неплохая, так что чувствую я себя отменно. Как поживает мой друг Геверс[7], право, не знаю: видимся мы редко, его почти никогда нет дома, он мечется, точно наевшаяся отравы крыса: и что же, новые знакомцы таскают его на обеды, порой даже с устрицами, да в ложи на бенефисы; после вашего отъезда он весьма успешно пользуется всеми этими благами, так что кошелёк его не страдает и не может его упрекать. А я за ним наблюдаю, поскольку меня это забавляет, и могу вам сообщить, что недавно он свёл тесное знакомство с Энгельгартом[8], чем вовсю пользуется.
Зато в отношении экипажей и лошадей он не столь удачлив. Только что он продал двух белых и признаёт, что потерял 50, а то и 75 рублей. Впрочем, правильно сделал, что продал: одна постоянно срывалась в галоп, а другая на следующий день после того, как он на ней выедет, начинала хромать.
Брей по своему обыкновению вечно безумно занят и едва успевает отвечать; никогда он не остаётся в одном месте достаточно долго, чтобы завести с ним продолжительную беседу: ему ежедневно бывает необходимо сделать сто визитов да просмотреть столько же важных дел, и это не оставляет ему времени вникнуть в то, что вы ему говорите. К тому же, он безумно влюблён в крошку Хаген [?][9], причём не рискует в том признаться, опасаясь известной Дамы[10], которая не спускает с него глаз; теперь, когда муж в отъезде, он уже не может отговариваться приличиями, так что придётся ему сидеть там с утра до вечера! Я желаю ему многих удовольствий.
Моё письмо найдёт вас уже устроенным, довольным и познакомившимся с папенькой Дантесом[11]. Мне будет чрезвычайно любопытно прочесть следующее ваше письмо, чтобы узнать, довольны ли вы тем, какие выбрали воды[12], и обществом, которое там нашли. Ах, как всё было бы по-иному, будь я не в одиночестве, как сейчас, а с вами! Как был бы я счастлив! Пустоту, которую обнажило ваше отсутствие, невозможно выразить словами. Я не могу найти для неё лучшего сравнения, чем с той, которую, должно быть, чувствуете вы сами; ведь хотя порой вы и принимали меня с ворчанием (я, разумеется, имею в виду те случаи, когда вы были заняты важными депешами), я тем не менее знал, что вы рады немного поболтать; для вас и для меня стало необходимостью видеться в любое время дня. Приехав в Россию, я ожидал, что найду здесь только чужих людей, так что вы стали для меня провидением! Ведь друг, как вы говорите, слово неточное, друг не сделал бы для меня того, что сделали вы, ещё меня не зная. Наконец, вы меня избаловали, я к этому привык, так скоро привыкаешь к счастью; а вдобавок ещё и снисходительность, какой я никогда не нашёл бы в отце. И вдруг я вновь оказываюсь среди людей завистливых и ревнующих к моему положению, так что представьте, насколько сильно я чувствую разницу и как мне приходится ежечасно осознавать, что вас больше здесь нет. Прощайте, дорогой друг. Хорошенько лечитесь, а ещё больше развлекайтесь, и я уверен, вы вернётесь к нам в добром здравии и с самочувствием таким, что сможете жить в своё удовольствие, как в 20 лет, не беспокоясь ни о чём на свете. По крайней мере, таково моё пожелание, а вы знаете, что я вас люблю всей душой, а пока целую вас так же, как люблю, то есть очень крепко.
Передайте наилучшие пожелания моему отцу и скажите, что я давно уже жду письма из Сульца[13].
Первое из писем Дантеса Геккерену написано вскоре после отъезда из Петербурга голландского посла, отправившегося хлопотать по поводу его усыновления, признания в правах наследования и включения в нидерландское дворянство. Решение этой задачи затянулось на целый год. Необходимо было заручиться согласием родных Дантеса, прежде всего отца, который должен был при жизни уступить свои права на сына постороннему человеку, Геккерену, т.е. требовалось добиться доброго к себе отношения членов семьи Дантеса, живших в Сульце. Отец Дантеса находился в это время в Баден-Бадене, куда и отправился поначалу Геккерен, как для лечения, так и, что было важнее, для знакомства с ним. Дантес несомненно предупредил отца о приезде Геккерена. Геккерену необходимо было уладить отношения и со своими собственными родственниками и возможными наследниками, они должны были однозначно выразить своё согласие с его намерениями. Самое же главное, чего предстояло добиться Геккерену, это согласия короля, решение которого зависело и от дворянского собрания королевства, его готовности принять в свою среду Дантеса. Как показало время, на пути Геккерена и Дантеса вырастало одно препятствие за другим; их обсуждение станет одним из важнейших предметов переписки, от которой до нас дошли только письма Дантеса.
В описываемое время Пушкин съездил на несколько дней в Михайловское, покинув Петербург 5 мая, т.е. одновременно с Геккереном. Пушкин посетил Тригорское и Голубово и вернулся в Петербург утром 15 мая. Екатерина Николаевна Гончарова пишет брату Дмитрию 15 мая: «Пушкин, который 8 дней пробыл в Пскове, вернулся сегодня утром» (Вокруг Пушкина. С. 211). Накануне утром, 14 мая, Наталия Николаевна разрешилась третьим ребёнком — сыном Григорием. 16 мая Пушкин писал тёще Наталии Ивановне Гончаровой: «Она родила в моё отсутствие, я принуждён был по своим делам съездить во Псковскую деревню, и возвратился на другой день её родов. Приезд мой её встревожил, и вчера она прострадала; сегодня ей легче».
Начиная с первого письма, мы погружаемся в атмосферу жизни Петербурга, переданную Дантесом, который по преимуществу посвящает Геккерена в последние сплетни столицы, рассказывает о курьёзных происшествиях, светских новостях. В них фигурируют чаще всего люди, которые так или иначе знакомы и Пушкину. Граф Отто фон Брей-Штейнбург окажется спустя год в эпицентре событий, предшествовавших дуэли Пушкина с Дантесом.
Граф А.А. Бобринский, о котором особенно подробно повествует в этом письме Дантес, был человеком Пушкину хорошо знакомым. В его доме на Галерной улице Пушкин бывал постоянно, начиная с той поры, когда в 1831 году по соседству снял первую семейную квартиру в Петербурге на той же Галерной улице. Известны точные даты балов и обедов у Бобринского, на которых был Пушкин, — 6 декабря 1833 года, 17 января, 27 февраля, 29 ноября, 16 декабря 1834 года и в начале января 1835 года. О приглашении на последний бал Пушкин пишет Бобринскому, желая устранить возникшее недоразумение насчёт того, кто же из его семейства приглашён: «Мы получили следующее приглашение от имени графини Бобринской: г-н Пушкин и г-жа Пушкина
II
Le 22 Mai 1835
Nous avons déménagé hier à la campagne et, en cherchant les papiers que je voulais emporter, par le plus grand des hasards, j'ai trouvé mon extrait de naissance que je croyais perdu; et là j'ai vu qu'au lieu de m'appeler Charles Georges comme je l'ai toujours cru jusqu'à présent, il se trouve que je m'appelle Georges Charles. Je vous fais part de ma découverte si par hasard vous aviez besoin que je fasse ouvrir le paquet pour en retirer des papiers. Je voudrais savoir si le déplacement de nom ne ferait pas de difficultés, et dans ce dernier cas, je crois qu'il y aurait un moyen d'y suppléer, c'est de m'envoyer par la poste, dans la lettre que vous écrirez, une seconde cachetée dans laquelle vous mettrez que le paquet qui est entre mes mains, contenant telle et telle chose, et daté de St. Pétersbourg le 3/15 Mai 1835, et dans lequel je suis désigné par le nom de Charles Georges est une erreur de votre part, qu'il faut mettre Georges Charles et mettre sur l'adresse de cette seconde lettre qu'elle doit être ouverte en même temps que le 1er paquet daté du 3/15 Mai. Je crois alors que cette erreur se réduira à rien puisqu'elle serait corrigée par votre chef. Mais cher ami, c'est un simple avis que je donne, j'écris peut-être des bêtises, mais ça m'est égal car l'absolution m'a non seulement été donnée pour les sottises que j'ai faites, mais même pour celles que je pourrais faire. (En style épistolaire, bien entendu). Pour d'autres j'espère que je n'en aurai pas besoin.
22 мая 1835
Вчера мы перебрались в летний лагерь[14], и я, собирая бумаги, что хотел взять с собой, совершенно случайно нашёл своё метрическое свидетельство, которое считал утерянным, и в нём прочёл, что, оказывается, моё имя не Шарль Жорж, как я всегда полагал, а Жорж Шарль. Уведомляю вас об этом открытии на тот случай, если вдруг вам потребуется, чтобы я вскрыл пакет и извлёк из него бумаги. Хотелось бы знать, не составит ли препятствий перестановка имён, но, кажется, и в этом случае есть способ поправить дело — отправьте мне со следующей почтой второй запечатанный пакет, где вы засвидетельствуете, что в таких-то документах, в которых я значусь под именем Шарль Жорж, вложенных в пакет, датированный 3/15 мая 1835 года в С.-Петербурге и находящийся у меня, вами допущена ошибка: следует читать Жорж Шарль; на втором пакете надобно пометить, что он должен быть вскрыт одновременно с первым, датированным 3/15 мая. Полагаю, тогда эта ошибка не будет иметь никакого значения как исправленная вами же. Дорогой друг, это всего лишь мой совет; возможно, я пишу чушь, но мне всё равно, раз уж мне было даровано отпущение не только уже сделанных глупостей, но и тех, что я могу наделать. (Конечно, в эпистолярном стиле.) Надеюсь, во всём прочем оно мне не потребуется.
Это письмо первое, в котором упоминаются непосредственно хлопоты, связанные с усыновлением Дантеса Геккереном. Метрическое свидетельство, о котором идёт речь в письме, нам неизвестно, но в позднейших бумагах, в частности, в документах военно-судного дела, Дантес значится по-русски как «Барон Георг Карл Де-Геккерен», что соответствует французскому Жорж Шарль, т.е. той именно последовательности имён, которая обозначена в метрическом свидетельстве, обнаруженном Дантесом.
III
Paulofski, le 20 Juin 1835
Mon cher ami, combien je suis heureux; je reçois à la minute une lettre de ma soeur qui m'annonce votre arrivée à Baden Baden et, ce qui est beaucoup plus intéressant pour moi, c'est que vous vous trouvez en parfaite santé. Mon pauvre vieux père est dans l'enchantement. Aussi écrit-il qu'il est impossible de porter plus d'affection que vous m'en portez, que mon portrait ne vous quitte pas un instant; merci, mille fois merci mon cher, et le seul désir qui [ne] me quitte jamais, c'est que vous n'ayez jamais lieu de vous repentir de vos bontés et des sacrifices que vous vous imposez pour moi; et j'espère faire une carrière assez brillante pour pouvoir flatter votre amour propre, persuadé que cela sera pour vous la plus grande récompense que votre cœur désire.
Vous ne pouvez vous imaginer, mon très cher, quelle fête l'on se fait à Soulz de vous voir. L'idée pour eux que vous y passerez quelques jours fait leur bonheur et dans ce moment toutes les têtes sont en fermentation pour savoir comment l'on vous fera passer le temps le plus agréablement possible! Mais rassurez-vous, par bonheur ils m'ont demandé conseil, de sorte que les plaisirs ne seront pas étouffants mais ils seront calmes comme vous les aimez et j'espère que vous [vous] rappellerez avec plaisir de votre séjour au milieu de ma famille qui vous regarde comme son chef.
Moi, depuis 3 semaines, je mène la vie la plus agitée de la terre: exercice sur exercice, grande manœuvre sur grande manœuvre, et avec tout ceci un temps affreux, jamais deux jours de suite le même temps, tantôt une chaleur à étouffer, et d'autres fois tellement froid que l'on ne sait où se mettre. Le 16 Juin nous avons eu une grande parade devant le Prince des Pays-Bas et au milieu de la cérémonie une pluie affreuse. Moi j'ai eu, pour mon compte, tout ce que j'avais de plus neuf dans un état déplorable; on ne pouvait deviner de quelle couleur était mon uniforme tellement il était couvert d'eau et de boue; c'est un plaisir qui coûtera bon à Sa Majesté car toute la garde avait été habillée à neuf pour ce jour. Nous devons quitter le camp dans quelques jours pour aller à Peterhoff pour le 1er Juillet où l'on dit que la fête sera plus brillante que jamais.
Mon cher ami, vous avez toujours des inquiétudes sur mon bien-être qui sont mal fondées; vous m'avez donné avant de partir de quoi me tirer honorablement et commodément d'affaire, surtout quand nous serons de retour en ville. Au camp il est vrai que je suis un peu serré, mais c'est seulement pour quelques mois, mais une fois rentré en ville je serai parfaitement à mon aise, et si je devais avoir un déficit dans ma caisse pendant les manœuvres (ce que je ne pense pas) soyez persuadé que je vous avertirai tout de suite de sorte que votre bon cœur peut être tranquille; si je ne demande rien, c'est que je n'ai besoin de rien.
J'ai [n'] vu Bray depuis mon départ qu'une seule fois. Il est malheureux comme les pierres car Madame Iermoloff a été habiter Pergolo de sorte qu'il est obligé de faire très souvent 30 verstes, ce qui doit l'ennuyer furieusement. Quant à notre ami Jean-Vert, c'est la perle des diplomates, continuellement sur la route de Peterhoff, ne me parlant que de la manière gracieuse dont le traite le Prince et disant que Son Altesse lui donnait tellement à travailler qu'il ne savait plus où donner de la tête; le fait est que dès qu'il entend venir quelqu'un chez lui, il se précipite à la table et fait semblant d'écrire et il a toujours à l'entour de lui une quantité immense de papiers et de cartons. Aussi il me fait l'effet de jouer avec sa place, comme un enfant de 8 ans joue avec des soldats de plomb.
Voilà ce qu'il dit, mais ce qu'il fait ne ressemble nullement à un homme qui travaille beaucoup. Car il ne fait que promener tous les vieux officiers qui ne me font pas l'effet d'être excessivement amusants, et puis la demoiselle d'honneur qui est plus grande que Madame Paskof et qui est loin d'être aussi belle qu'elle, ainsi que madame Constant qui ressemble comme deux gouttes d'eau à la comtesse Salakoup.
Je suis logé d'une manière affreuse, j'ai trois paysans et deux femmes qui couchent dans la même chambre que moi, et il y fait une puanteur à ne pas y tenir; aussi je suis bien aise au dit que le 10 Juillet nous devons retourner au Village Neuf.
Mon cher ami, je vous demande bien pardon de vous écrire une lettre aussi insipide et si nulle d'intérêt, mais moi-même je suis tout à fait hébété de l'existence que je mène depuis quelque temps, à peine est-ce que j'ai eu un endroit pour pouvoir vous écrire ces quelques mots.
Au camp, il n'y a aucune nouvelle si ce n'est que Démidoff l'officier de notre régiment épouse la jolie mademoiselle Bésobrasoff, et que le mariage de la petite Scherbatoff est rompu car la mère de l'épouseur n'a jamais voulu consentir à cette union.
Dites aussi de ma part à Papa que je lui écrirai dès que je serai rentré du camp, que maintenant cela m'est impossible, et qu'il y a dans ce moment à Pétersbourg un ancien député qui le connaît et l'aime beaucoup, je le vois très souvent; c'est le général Donnadieu qui m'a chargé de le rappeler à son souvenir. Je n'ai pas encore pu découvrir ce qu'il venait faire ici, je crois cependant qu'il a une mission politique, car il est excessivement sur ses gardes.
Adieu mon cher ami, aimez-moi toujours beaucoup, je vous le rends bien et c'est comme cela que je vous embrasse.
NB. Mille choses à mon père.
Павловское, 20 июня 1835
Мой дорогой друг, до чего же я счастлив: сию минуту получил я письмо сестры[15], где она извещает, что вы приехали в Баден-Баден и пребываете, что мне много интереснее, в совершенном здравии. Мой старик отец в восторге. Так, он пишет, что невозможно испытывать большую привязанность, чем та, какую вы испытываете ко мне, что вы ни на минуту не расстаётесь с моим портретом[16]; благодарю, благодарю тысячу раз, мой дорогой, и моё единственное постоянное желание — чтобы вам никогда не довелось раскаяться в своей доброте и жертвах, на которые вы себя обрекаете ради меня; я же надеюсь сделать карьеру достаточно блестящую, чтобы она льстила вашему самолюбию, убеждённый, что это будет наилучшим вознаграждением, коего жаждет ваше сердце.
Вы и вообразить не можете, мой дорогой, как радуются в Сульце тому, что увидят вас. Мысль о том, что вы проведёте там несколько дней, составляет их счастие, и сейчас у всех у них одна-единственная забота, как бы устроить вам наиприятнейшее времяпрепровождение! Однако не тревожьтесь, по счастью, они спросили моего совета, так что развлечения не будут в тягость, они будут спокойными, как вы любите, и, надеюсь, вы станете с удовольствием вспоминать о жизни среди моих домашних, которые относятся к вам как к главе семьи.
Уже три недели, как я веду жизнь, самую беспокойную на свете: учения за учениями, одни большие манёвры за другими, да всё это в скверную погоду: двух дней кряду нет одинаковых, то удушающая жара, а в другой раз такой холод, что не знаешь, что на себя надеть. 16 июня был у нас большой смотр в присутствии Принца Нидерландского[17], и вдруг в разгар церемонии страшный ливень. Всё, что было на мне новёхонького, оказалось в самом жалком состоянии; мундир невесть какого цвета, до того промокший и грязный; дорого же станет это удовольствие Его Величеству, ведь к этому дню вся гвардия была обмундирована в новое. Через несколько дней мы должны оставить лагерь и 1 июля[18] прибыть в Петергоф, где, говорят, праздник будет как никогда блестящим.
Мой дорогой друг, у вас постоянные тревоги о моём благополучии, совершенно необоснованные; перед отъездом вы дали мне достаточно, чтобы прилично и удобно выбраться из затруднений, особенно когда мы возвратимся в город. В лагере я и впрямь немного стеснён, но это всего несколько месяцев, а как только вернусь в город, всё будет прекрасно; ну, а если во время манёвров у меня случится недостача в деньгах (чего не думаю), уверяю, я тотчас вас предупрежу, так что ваше доброе сердце может быть спокойно: раз я ни о чём не прошу, следовательно, ни в чём не нуждаюсь.
Брея после отъезда из города я видел всего раз. Он несчастнейший из смертных, поскольку госпожа Ермолова[19] переехала в Перголо[20] и ему частенько приходится делать по 30 вёрст, что, должно быть, ужасно ему докучает. Ну, а наш друг Жан-Вер[21] — это просто жемчужина среди дипломатического корпуса, вечно он то из Петергофа, то в Петергоф, мне он только и рассказывает, как мил с ним князь да как его высочество поручает ему столько работы, что ему и вздохнуть некогда; на самом же деле, чуть заслышав, что кто-то идёт, он бросается к столу и делает вид, будто пишет, и вокруг него всегда горы бумаг и папок. Право, мне кажется, что его должность для него такая же игра, как для восьмилетнего мальчишки оловянные солдатики.
Это всё его слова, а так-то он совсем не производит впечатления человека, который много работает. Он лишь прогуливается со старыми офицерами, на мой взгляд, не слишком занятными, да ещё с фрейлиной ростом повыше мадам Пашковой[22], но отнюдь не столь красивой, и мадам Констан[23], как две капли воды похожей на графиню Соллогуб[24].