Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кафа - Вениамин Константинович Шалагинов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вениамин Шалагинов

Кафа

Роман

Наша великая коммунистическая революция всходит над миром, как ослепительное солнце... Богатства мира открываются для всех. Свободными, равными братьями станут люди. В мастерской природы человек будет вольным, сознательным работником. Научная мысль, художественное творчество освобождаются от всех оков, а свет, разлившись над миром, навсегда уничтожит серые сумерки.

Эта революция останется в веках, как грань мирового поворота, а голодное, нищее, но упорное, проникнутое великим стремлением поколение современных пролетариев будет чтиться, как рать новых Прометеев, добывших свет для потомков.

«Правда», год 1919-й.

Суд военный и суд людской

Повествование первое

Ты надо мной бессилен, мой судья...

Нет, я суровой каре недоступна,

И победишь не ты, а я.

А. Боровиковский.

Та светлая ночь

1

— Подсудимая Батышева!

Старое, без морщин, розовое лицо председателя любезно и вкрадчиво.

— Что бы вы хотели сказать суду в последнем слове?

— Здесь идет суд?

Насмешливое, наружно беспечное недоумение. Тронув у колена полу грубого арестантского халата, подсудимая делает едва приметное церемонное приседание.

— Поздравляю, господин председатель! Вы так и не поняли, что тут происходит.

— Не смейте паясничать, подсудимая! Законы империи, попранные большевиками и вновь призванные к жизни волею верховного правителя, требуют вашей смерти. Законы и прокурор. Вам было бы достойней склонить голову. Просите!

— В этом городе у меня другая задача, господин председатель.

— Взываю к вашему благоразумию.

— Что ж, тогда прошу: обретите чувство трезвости. И не перебивайте. Ваша песенка спета, председатель! Этого хочет история. И не вы, а я, я здесь судья! Я предоставляю вам последнее слово! И вам, господин прокурор!

— Извините, мадам, но...

Пальцы председателя тянутся к колокольчику.

— Мадам — не то обращение. Поберегите его для дамы, что продает вам вечерних девочек.

— Вы сказали...

— Я — ваше возмездие! Это я сказала!

Любезное, без морщин, розовое лицо становится еще любезнее. Председатель жмурится, делает головой с боку на бок, как бы определяя наиболее удобную позицию для любования, и поднимает руку с колокольчиком.

Немой знак.

Из шеренги черных гусар, что недвижимо стоят за спинами судей с оголенными кривыми шашками, в белых кавказских башлыках за плечами и в белых же портупеях, отделяется крайний слева и, с треском вогнав шашку в ножны, щелкает каблуками: он ждет приказания.

Рука с колокольчиком замирает.

— Впрочем...

Председатель возвращает колокольчик на стол: команда отменена. Гусар обнажает клинок и встает в шеренгу.

— Прокурор Мышецкий! — Голова председателя никнет под тяжестью почтительности и внимания. — Благоволите заключить, господин прокурор, по поводу беспрецедентной выходки подсудимой.

Слегка присыпанный снегом седины, Мышецкий поднимает над столиком щегольски подхваченную крутую грудь, золотого Георгия, золотые погоны, гроздь аксельбантов.

— Честь имею, господа судьи, — говорит он, — предъявить вашему вниманию нижеследующее резюме. Подсудимая заслуживает изгнания из зала суда как лицо, презревшее не только формы, но и дух судебного обряда. Поскольку, однако, задачей военно-полевого присутствия остается лишь выслушать последнее слово ее однодельца, полагал бы возможным оставить ее в зале. Надеюсь при этом, что выпад подсудимой будет брошен на весы справедливости, как еще одно свидетельство ее беспредельной враждебности всему, что так дорого истинно русскому сердцу.

Белые судят красных.

Город, где это происходит, совсем мал, но пишется громко — Городища. Превосходная степень, да еще и во множественном числе. На деле же это два рабочих поселка, по одну и по другую сторону железнодорожной линии: Деповской и Порт-Артур. В Деповском восемь коротеньких улиц, в Порт-Артуре — четыре. Знают эти улицы и зовут по номерам, как в Нью-Йорке: 1-я, 2-я, 3-я. На том конце, что смотрит на запад, — пустырь, море седой полыни, едкое курево свалочных костров и, наконец, воинский пункт: голые, без абажуров электрические лампочки, жидкая их позолоть на дощатой платформе. За платформой — казармы, плац, стрельбище. На восточном же конце — лесная грива. Тут, в тихом, темном кедраче, в соснах прячет свой золотой крест старенький бодренький скиток, с песочком у крыльца, с дорогими колоколами, с ликами искусного старого письма. Город то и дело мешается с деревней. Желтые станционные постройки, паровозное депо, телеграф, электростанция, карьер, шатры кирпичного завода, гудок, толпы мастеровщины — все это, конечно, город. Конторский служитель в пенсне, соломенная шляпа, пудель, трость, бородка буланже, клуб общества приказчиков с афишей «Сила женских чар», краснокаменная гимназия, книжная лавка — и это город. Но вот с угора к насыпи сбегают в беспорядке совсем деревенские избенки, в кружавчиках, машут колодезными журавлями. На пруду за семафором гулко бьют бабьи вальки, квакают лягушки. У плетней, у заборов ютится стоялый дух прелого навоза, пригретой на солнышке лебеды, помоев, а когда светило никнет долу, на главной, четвертой улице змеится по толстой пыли длинный пастуший бич, и нестройно, обиженно ревут коровы.

Дело идет в мрачном железнодорожном пакгаузе. Крыша его — железо в обшарпанном сурике — самая большая в Городищах и, когда надо собрать побольше народу, самая гостеприимная. В святую заутреню в пакгаузе служат службу, святят куличи, и тогда здесь пахнет ладаном, горячим воском, ванилью. С приездом бродячего цирка городищенцы бьют здесь в ладоши, приветствуют куплетистов, пожирателей огня, танцовщиц, доверительно вздымающих над собой пышные юбки. Тут устраивают митинги, танцуют панаму, тустеп...

И судят.

Сейчас судят.

— Что бы вы хотели сказать по поводу демонстративного жеста подсудимой? — спрашивает председательствующий адвоката.

— Ничего, с вашего позволения, — отвечает тот. — В высшей степени ничего.

Бодро, почти весело.

Никто в мире не знает, как надо понимать эту высшую степень ничего, но председатель удовлетворяется и, пережидая, пока маневровый паровоз протащит мимо пакгауза свои дымы и сипенье, близоруко поглядывает в распахнутые двери. На улице светло, как днем. Ярко горит луна. Прошел, покропил для блезиру дождичек-повеса, пахнет мокрой землей, черемухой, дымом.

— Подсудимый Кычак! Формы процесса российского побуждают меня предоставить вам последнее слово.

На первой скамейке от судей — Мишель Рамю, француз — коротышка с ухоженными усами циркового борца, с шашкой в серебряных ножнах. Это корреспондент «Фигаро». Он сидит наособицу — никого справа и никого слева. Шашка его стоит меж колен, ладони на эфесе, они туго затянуты в дешевые нитяные перчатки нестерпимо яркого канареечного цвета. Когда над скамьей подсудимых поднимается второй и последний обвиняемый, француз подает знак, и от входных дверей, пригибаясь и придерживая у бедра кобуру маузера, подбегает переводчик.

— Что он сказал? — спрашивает Рамю.

— Он пошутил, господин майор.

Переводчик цепляет на нос пенсне и усаживается возле Рамю. В руках у него крошечный словарик с русским орлом на кожаном переплете.

— Пошутил? — вскидывает француз круглые глаза.

— Человек происходит от обезьяны, сказал он. И только потому, что человек происходит от обезьяны, он, подсудимый, попал в толпу, что затевала восстание. Не идею, а примитивное обезьянничанье называет он причиной преступления.

— А теперь?

— Теперь, господин майор, он сказал, что толпа глупее каждого ее составляющего.

— Я слышу имя.

— Так точно, господин майор. Фаррер. Клод Фаррер.

— Переводите от первого лица: я, я, я.

— Когда я оглядываюсь на то, что случилось, я вижу именно эту картину, изображенную писателем с поразительной правдивостью. Гибнет броненосец, подбитый миной. Полагаю, судьи читали Клода Фаррера. Гибнут люди у пушек, на воде, в трюмах. Корабль погружается в океан. А в глубине судна полуголые люди продолжают кидать уголь в чрева клокочущих топок. Работают машины, насосы, горят огни, ходовые, осветительные. Но рок неумолим. Вода смыкается над домом и крепостью воинов, океан становится их могилой.

— Он анархист?

— Никак нет, господин майор. Что, что? Слушаю и продолжаю, господин майор... Сейчас перед вами, господа судьи, я испытываю чувство зависти к людям из книги Фаррера. К их смерти. Не правда ли, странное чувство? Мне приходит кошмарная мысль — продолжить повествование. А что, если корабль спасся? Дом и крепость воинов стали добычей победителей, побежденные — предметом судебного разбора. Я стою перед вами с повинной головой, готовый склонить ее перед любым вашим решением. Стою и спрашиваю: справедливо ли сказать кочегару из книги Фаррера: «Ты виноват в том, что у капитана был свой компас, свои лоции, своя цель. Ты будешь повешен за то, что капитан вел корабль по чужой воде к чужому берегу. Останки твои будут преданы огню, пушка и ветер развеют твой прах по океану, так как из своего корабельного подземелья ты не удержал преступной руки капитана». Отвечает ли здравому смыслу такое обвинение, господа судьи?

— Он хочет прикинуться кочегаром?

— Хочет жить, господин майор.

— Что это? Французская речь?

— Так точно, господин майор. Подсудимый цитирует с французского.

— Наполеон? Франс?

— Доде, господин майор.

— Роскошное произношение! — Майор тихо смеется, навалившись брюшком на червленую рукоять шашки. — Хочет жить, — И весело блестит глазами. — Чтобы медведь залез на барабан, дрессировщик должен поощрить его кусочком сахара.

— Не улавливаю смысла, господин майор.

Француз молчит и, тукнув шашкой, поднимается на коротенькие ножки.

— За окончанием судебного следствия, военно-полевой суд удаляется в совещательную комнату, — объявляет тем временем председатель, тщательно выговаривая каждое слово, и неторопливо собирает со стола бумаги.

— Удобно ли сейчас перехватить председателя? — спрашивает француз переводчика.

— Вряд ли, господин майор. Председатель слывет за человека болезненно независимого.

— Независим только бог, и только потому, что его нет. — Француз подбивает щелчком борцовский ус и ухмыляется. — Проводите меня, поручик.

В теснину прохода выкатывается подвижная фигура с желтыми лапками, с брюшком Наполеона, и тотчас же где-то рядом, совсем рядом с пакгаузом, раздается короткий громоподобный удар пушечного выстрела. Зазвякали, падая на пол, стекла, качнулись лампы на параболе шнура, протянутого от стены к стене, качнулись тени, все сдвинулось и все вернулось на свое место: судейское возвышение из горбылей, судьи, шеренга валетов за их спинами, оружие, башлыки.

— Спокойствие, господа, спокойствие!

Председатель поднимает над головой руку в шевронах с непрерывно звенящим медноголосым колокольчиком. Лицо его, розовое лицо старика и младенца, обращено к подсудимым, и оттого, что оно обращено к подсудимым, а колокольчик звенит непрерывно, громко, долго и просительно, не требует, а молит, все видят, — это растерянность.

— Спокойствие, господа! Призываю к спокойствию и докладываю.

Это уже другой голос.

От входных дверей к судьям двигается, выставив перед собой узкую ладонь, комендант суда, обряженный, по случаю особой важности процесса, в мундир императорского гренадера.

— Кто? Где? — торопится с вопросами председатель.

— Холостой выстрел из самодельной пушки, господин полковник. Стрелявший пока не установлен.

— Где, где, спрашиваю?

— В двадцати шагах северо-западнее, простите, юго-западнее...

Императорский гренадер так и не успевает поставить пушку, где надо, — гаснет электричество. В пакгаузе повисает тишина. Теперь светит только проем наружной двери с его празднично яркой луной, с намытыми дождем зелеными и красными фонарями на путях. Минутное колебание, и толпа, нечто громадное и темное, ярясь и медвежковато ворочаясь, молча накатывается на выход.

Ойкнула женщина.

— Пе-тень-ка!.. — захлебнулась леденящим вскриком другая.

— Ни шагу с места! Приказываю!

Голос высокий, почти бабий, резкий, привыкший повелевать.

— Генерал! — шепотом в толпе.

И тот же голос — высокий и резкий — теперь уже с другого места.

— Приказываю! Господам офицерам, казакам, солдатам, почтеннейшей публике оставаться на своих местах. Команде у дверей — полная свобода в выборе мер для пресечения беспорядка! Полковому артельщику подать свет от запасного аккумулятора!

Мелькнул где-то у судейского столика огонек, мазнул желтым по стенам, запрыгнул на стол и уселся на свинцовую бобину аккумулятора. Несмотря на тьму, судьи довольно прытко скатились со своих горбылей, и сейчас на возвышении маячит лишь одна плоская фигура в кошмовой осетинской бурке.

Генерал Гикаев, начальник Городищенского гарнизона.

Длинная треугольная тень его качается, ходит по меловой стене. Гикаев замер, нахохлился, не способный осмыслить внезапную перемену: в воздухе колышутся листовки. Толпа, отпрянувшая от входа, стоит как завороженная. Все лица обращены к потолку, к чердачному люку, к площадке с соффитами. Откуда?

— Листовки не поднимать! — приказывает Гикаев. — Не прятать по карманам, не выносить! Команде у дверей обыскивать при выходе каждого подозрительного.

Француз с брюшком Наполеона все еще торчит на проходе. Всплеснув нитяными лапками, он ловит красный листок и, поискав подпись, тычет в нее пальцем:

— Переведите, поручик! Кто это?

— Жанна д’Арк, господин майор, — насмешливо и подобострастно улыбается переводчик и кивает в направлении Батышевой. — Честь имею!

— Она? Тут стоит ее имя?

Француз недоуменно таращит на Батышеву живые, лукавые глазки. Ах, что я спрашиваю, думает он в следующее мгновение. Она! Конечно, она! Это ее подпись.

Счастливая, ликующая, кулаки прижаты к разгоряченному лицу — что-то от детской восторженности.

Юность.

Она — воплощенная юность. И пламя. Высокое, негасимое.

Веселое, гордое, зрелое.



Поделиться книгой:

На главную
Назад